Текст книги "Где вера и любовь не продаются. Мемуары генерала Беляева"
Автор книги: Иван Беляев
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 30 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
За последние годы дома произошло немало перемен. Когда я был еще во втором классе корпуса, скончался дядя Лелен. Он умер на 39-м году жизни от тяжелой болезни почек, подхваченной им еще на Балканах. Родители были убиты горем. Дедушку разбил паралич. Пролежав в постели два года, он также скончался. Последними его словами были: «Слава Богу, слава вам, Туртукай взят, и я там». Этого удара не вынесла горячо любившая его бабушка, она также быстро стала клониться к упадку и, наконец, когда я был еще на первом курсе училища, тихо скончалась на руках у детей.
Первые дни по производству я провел у тети Лизони, которая все еще занимала комнату в Финляндском полку у дяди Феди, где находилась при жизни бабушка. Он только что получил назначение командиром 82-го Дагестанского полка и должен был ехать в Грозный на Кавказ, но задержался по своим делам и не торопился покидать Питера. Удивительный добряк и глубоко порядочный человек, как и покойный его брат, он чуждался дамского общества и не бывал в свете. Лелен, старший, кончил школу гвардейских подпрапорщиков и вышел оттуда в лейб-гвардии Финляндский полк, куда потом перетащил и младшего, довольно плохо окончившего Павловское военное училище. Устроила его всемогущая тетя Дося[39], супруга генерала В. А. Адлерберга.
Она приходилась двоюродной сестрой бабушке, рано осиротела и попала вместе с ней в институт. В то время прадед имел деньги и связи, ничего не жалел для сиротки и, при ее блестящей наружности, устроил ее брак с Адлербергом, членом семьи, находившейся тогда «в случае». Когда наша семья обеднела и дед вышел в отставку, настал ее черед. У Федосьи Александровны был удивительный талант – все принимали ее с распростертыми объятиями. Энергия ее была неистощима. Ангел доброты, она принимала горячее участие во всех, кто к ней обращался, немедленно пускала в ход все пружины и устраивала все как нельзя лучше. Много лет после кончины ее вспоминали со слезами во всех слоях старого Петербурга.
Оба «мальчика», как называли их дома, вели безалаберную жизнь, тратили сверх возможности, избегали знакомств и, несмотря на то что у нас бывало много интересных и симпатичных посетительниц, кончили тем, что сошлись с простыми девушками. Одна была наша, деревенская, другая ее подруга, эстонка, случайно попавшая в Петербург. Бабушка горько плакала, узнав об этой связи, но помочь горю уже не могла.
После смерти брата добряк Федя забрал к себе его сиротку[40] и, кроме полдюжины своих детей, содержал еще сестру своей подруги и ее мать. Только теперь, после смерти бабушки, я узнал все это, так как при жизни старики высоко держали честь своего дома. Теперь, перед отъездом в провинцию, дядя повенчался со своей подругой, усыновил всех детей, расплатился с долгами и уехал на Кавказ, куда за ним последовала и тетя Женя, всецело посвятившая себя подготовке детворы. Обе старшие тети остались с нами.
Прощаясь с милым Васильевским островом, я пошел исповедоваться в наш Андреевский собор. «Вам, наверное, нужно свидетельство на предмет женитьбы?» – спросил меня настоятель. «Нет, благодарю вас. Начиная жизнь, мне не хотелось выносить сор из избы». Священник удивился.
Тетя Туня уже заранее переселилась к братьям, которые занимали как раз ту самую квартиру, где родился я и где скончалась мама. Теперь к ним примкнули и мы с тетей Лизоней – в тесноте, да не в обиде! Но старший брат, кончив академию, уже снял для себя отдельную квартиру. Сдержанный и скрытный, он неожиданно оказался женихом.
Вполне обеспеченный материально, отличной карьерой он давно уже привлекал к себе внимание всех знакомых. Мне кажется, что раньше он был неравнодушен к Зое. Чем у них кончилось – не знаю. У Энденов за ним явно ухаживали. Старинные друзья нашей семьи, почтеннейший генерал Цемиров с женой имел троих детей. Обе барышни интересовались братом, больше всех Верочка, живая и интеллигентная. На последнем балу она просила у меня билеты – наши балы считались самыми элегантными и приличными, наравне с морскими. В разгаре вечера Сережа увлек меня в угол большого зала, где под царскими портретами сидело несколько интересных дам и барышень. «Вот, видали, – быстро проговорил он. – Ну, а теперь быстро идите к своим. Зачем только ты дал им билеты?»
На балу, как на войне, всегда приходится встречаться еще и еще раз. Но я встретился с Цемировыми только у выхода. «Кто эта барышня?» – обратились они ко мне. Я совершенно не знал ее и не отдавал себе отчета, почему это их так заинтересовало. «Ну, скорее!» – Верочка нетерпеливо топнула ножкой. Это была Елизавета Николаевна Наумова[41], ее подруга по институту. Брат совершенно неожиданно женился на ней, и они были очень счастливы. Все мы были у них шаферами. Цемировы были тоже, и я заметил, что это было для них полной неожиданностью. У Энденов тоже было разочарование. Но там один за другим влипли оба старших брата: «Cousinage, c’est un dangereux voisinage»[42]. Я с детства затвердил эту пословицу, в особенности после инцидента с клубничным вареньем. Но уроки не всегда приносят пользу. Когда мне было еще восемь лет, я безумно влюбился в прелестную Иду Нимандер, любимую подругу моей сестры. Постоянно она бывала у нас, то одна, то с сестрой Лилей, то с обоими Оболенскими. Я сердцем угадывал ее приход. Вне себя, прислушивался я к ее шагам. «Идочка приехала», – эти слова заставляли пылать мои щеки и биться мое сердце. Но я и виду не показывал. «А Ванечка дома?» – слышался мне голос, заставлявший меня забывать все на свете. – «Иди сюда, я принесла тебе конфетку. А ты меня любишь? – лукаво спрашивала она. – Очень?» Но эти первые чувства не поддаются прозе. Уже юношей я посвятил ей стихотворение:
Мне было только восемь лет,
А сердце уж любило;
И я готов был целый свет
Отдать за ласку милой.
Но я любовь свою скрывал,
Хотя о ней все знали;
И вне себя в волненьи ждал,
Чтоб к ней меня позвали.
О Боже, как я трепетал,
Страдая и ликуя,
Когда уста ее встречал
В нежданном поцелуе.
И я душою проникал,
В ее девичьи грезы,
И от волнения дрожал,
Приметив ее слезы.
И навсегда я сохранил
Тот образ вечно милый;
Он идеалом мне служил
Священным до могилы.
Но быть моей ты не могла.
О жизни не жалея,
Ты рано в лучший мир ушла,
И там мне ангелом была,
Молитвою моею.
Иногда она садилась у окна, разговаривая с тетей. Я глядел на ее милые черты и ловил их грустное, нежное выражение. Все были в нее влюблены, но ей нравился больше всех дядя Федя, который, увы! находился в связи и не мог быть женихом. Через несколько лет она вышла замуж за известного арматора[43] Ларса Кругиуса, уехала к нему в Финляндию и скончалась там при родах.
Идеальное воспоминание о ней долго отталкивало меня от мысли о ком-либо другом. Она была моим ангелом-хранителем во все годы моей юности. И ее портрет, чудно снятый дядей Федей, оставался на первой странице моего альбома до самого выхода в поход. Другой, идеальный, сохранился навсегда у меня в душе.
Но теперь мое сердце тоже не было совсем свободно. Гнушаясь развратом, не видя ничего, что говорило бы сердцу и уму, в кисейных и шелковых платьицах, мелькавших на балах и вечерах, я отдал его целиком дружбе к милому юноше, который очаровал меня своей простосердечной искренностью и мягкостью отзывчивого и чистого сердца. По окончании 28-дневного отпуска он вернулся в сопровождении родителей; они сняли помещение напротив, так что из наших окон я видел их подъезд. Привыкнув к интимной товарищеской среде, я стал заметно скучать. Не отходя от окна, ждал, когда появится фигура моего возлюбленного – право, не знаю, как назвать его иначе, – тосковал и не находил себе места в его отсутствие. Когда вдруг раздавался звонок и он появлялся неожиданно, я бросался к нему на шею и мгновенно становился веселым и беспечным; но едва он уходил, как все падало из моих рук и я терял самообладание.
Приехал отец, проводивший отпуск за границей, я сразу настоял, чтоб я переехал к нему – он занял квартиру в 14 комнат в бельэтаже нашего дома. Для меня это было превосходно. Он дал мне прекрасную комнату, где я мог заниматься и оставаться наедине с собой. У меня был свой денщик, которого с первого же дня мне дали в батарее. Отец и мачеха, теперь уже в иных условиях жизни, держали такой стол, которому можно было бы позавидовать. Нередко мачеха, оставаясь одна, заводила со мной отвлеченный разговор. Особый склад моего ума, моя сдержанность, которую двумя-тремя фразами она умела превращать в порывы горячей искренности, делала из меня приятного собеседника. Ей нравилось дразнить меня, как маленького тигренка. «Изо всех пасынков, – говорила она, – ты самый ручной». Она была умная женщина, и чем более мы расходились во взглядах, тем более представляли интерес друг для друга. Тети и братья жили рядом, а Баскова я встречал в батарее.
Служба в бригаде казалась мне легкой и приятной. В офицерской среде я не чувствовал себя чужим. Братья пользовались полным уважением. Отца знали все офицеры, здесь он начал свою службу. Мы с Басковым держали себя скромно, никому не лезли на глаза. Мы не пользовались своим мундиром, чтобы завоевать себе место в обществе, да и не мечтали об этом. Бригада была удивительно скромная, и к нам никто не придирался. В товарищеских кутежах никто из нас не участвовал, но никто этого и не требовал. К своей батарее я сразу же привык, полюбил ее первою любовью чистой души. Умного и сердечного Неводовского сменил добродушный Мусселиус[44], ставший впоследствии тестем моего брата Володи. Старшим офицером был черноусый и строгий капитан Осипов, один из трех братьев, служивших в бригаде; прочие также относились ко мне хорошо, к делу – формально. Мы с Басковым, неразлучные («inséparables»), вызывали легкое подтрунивание, но эти насмешки полны были искренней симпатии.
С течением времени моя служба начала принимать все более и более серьезный характер. Корпус дисциплинировал отрывочные сведения, нахватанные дома. Училище довело мою работоспособность до высокого напряжения, завалило мою память массой вещей, о которых более не приходилось думать впоследствии, но не дало многого существенного, необходимого или дало его недостаточно.
Изучая военную администрацию, организацию судебного ведомства, уставы и положения о наказаниях, налагаемых по суду и дисциплинарных, мы были полными невеждами во всем, что касалось взаимоотношений в военной среде, понимания солдатской массы, психологии и природы войны и ее участников. Мы имели весьма поверхностное понятие о взаимодействии с другими родами оружия, о технике командного аппарата, военной письменности, даже об основах гигиены. И все это надо было усваивать уже теперь, каждому в отдельности.
Многому я научился уже в строю. Отец и братья служили мне живым примером.
В моем отце я видел несколько редких качеств, которых уже не наблюдал в других командирах. С начальством он умел держать себя с достоинством и без малейшего заискивания. От офицеров он ждал того же, всегда подчеркивая, что в обращении с начальством следует избегать солдатской угодливости, держать себя свободно и с полным сохранением собственного достоинства. С подчиненными он был всегда строг – но ровен и справедлив. Он никогда не позволял себе ни одного неприличного слова, но когда начинал распекать подчиненного, то его «голубчик мой» действовало на них сильнее всего ругательного кодекса завзятых профессионалов.
Он окончил фельдфебелем 1-й Кадетский корпус и вскоре отчислился от Артиллерийской академии и отправился в Литву, где должен был принять участие в подавлении восстания 1863 года, а затем был переведен в лейб-гвардию во 2-ю артиллерийскую бригаду и до получения батареи в 3-й гвардейской и гренадерской бригаде пробыл несколько лет в Главном артиллерийском управлении. Он показывал мне свои кадетские учебники, которые оставили во мне самое хорошее впечатление ясностью и систематичностью изложения в сравнении с тысячью литографированных страниц наших курсов. Но, кроме того, его живой и энергичный характер все время поддерживал в нем интерес к наукам, за прогрессом которых он неустанно следил, втягивая за собой свою молодую жену и ее детей. Трезвый и простой в жизни, он был глубоко верующим и религиозным человеком, с гуманными и просвещенными взглядами и сохранил эти качества до конца.
Когда я окончил училище и поступил в бригаду, братья уже заслужили там всеобщее уважение, и их советы заменяли мне сухие указания уставов. Старший, Сергей Тимофеевич, обладал характером твердым и независимым. Он пробивал себе дорогу, не советуясь ни с кем. Скрытный и немного резкий, он смотрел несколько свысока на остальных братьев, которых подчинял своему влиянию. Он всюду шел первым; не пожелал остаться при Академии, но когда вернулся в строй, взял на себя преподавание в Академии, в офицерской школе и в разных военных училищах.
Второй мой брат, Михаил Тимофеевич, с детства отличался ровным и кротким характером. Мягкий и доступный, он всегда был готов прийти мне на помощь практическими указаниями. Обладая всеми достоинствами старшего, он шел по проторенной дорожке и успешно проходил одну за другой все стадии службы гвардейского офицера. В нем я видел живую рутину со всеми ее достоинствами и недостатками.
От третьего брата, Владимира Тимофеевича, я перенял его удивительное умение подойти к солдату. Если старший вызывал всеобщее уважение и второй пользовался общей любовью, то этот поражал своей колоссальной работоспособностью и был образцом служебного долга. Здесь я не упоминаю о младших братьях[45], которые впоследствии вышли к нам из училища. Но влияние братьев касалось меня только в первое время. В дальнейшем я был предоставлен сам себе.
Когда мы вышли в лагерь, наш вестовой Алексей купил у мальчика за полтинник скворца и посадил его в клетку, которую повесил на сосну против нашего барака. Все приходили возиться с ним, даже суровый капитан Осипов, который угощал его дождевыми червями и называл его «долбоносым дураком». Он служил поводом для всевозможных шуток по нашему адресу. Веселый, смуглый Боголюбов, бывший кумиром женщин за свою цыганскую красоту, сочинил даже целое стихотворение, которое начиналось словами:
Беляев – мать, Басков – отец;
Продукт любви их был скворец…
По вечерам Алексей приходил докладывать об успехах своего любимца, который постепенно научился изображать скрипение колеса, пение петуха, сигналы на рожке. То он ржал жеребенком, то заливался хохотом…
«Вот только научу его играть зарю – и продам за три рубля», – мечтал Алексей.
Но скворец наш был хитрей, чем то думал Алексей, – «долбоносый дурак» потихоньку продолбил одну палочку клетки и вспорхнул на верхушку ели, откуда перед тем, как отправиться на гастроли, пропел Алексею весь свой репертуар до утренней зари включительно. «Пропал мой полтинник», – сокрушенно говорил бедняга.
Между солдатами я пока не пользовался полным авторитетом. Все еще слабый здоровьем, работая через силу, я пользовался скорее их любовью и преданностью, оставаясь «гаденьким утенком»…
Мой отец был назначен командиром 2-й бригады по желанию Великого князя Владимира Александровича, бывшего тогда командующим войсками гвардии и Санкт-Петербургского военного округа.
На интимном завтраке во дворце он обратился к Великому князю Михаилу Николаевичу со словами;
– Дядя, надеюсь, ты ничего не имеешь против назначения Беляева командиром твоей бригады?
По этикету подобное обращение было недопустимо. Но и Михаилу не оставалось ничего другого, как выразить свое согласие. А между тем бригада была шефская, и он берег вакансию для генерала Уткевича, своего личного адъютанта. Теперь, благодаря назначению генерала Баумгартена, командира 1-й артиллерийской бригады, на Кавказ, он перевел отца на его место, а Уткевича назначил во 2-ю. Благодаря этому отец должен был сразу же переехать на Литейный, где его уже ждала пустая квартира и куда он желал взять меня.
К сожалению, это вызвало между нами конфликт: я никак не хотел уезжать от близких на другой конец города, и папа жестоко обиделся. В конце концов, мы с Басковым сняли удивительно уютную квартирку в две комнаты в церковном доме Троицкого собора. Мой Алексей готовил нам, а моя бедная тетя Лизоня с собачкой Альмочкой ютилась как попало в чистой комнате на диванчике. Родители Баскова давно уехали к себе в Казань, но, видимо, они всячески действовали на сына, желая изъять его из-под моего влияния, женить и заставить идти в Академию.
Конечно, наши отношения едва ли могли быть понятны многим. Возвращаясь с занятий, мы тотчас же брались за книги. Для меня программа была ясна: я с жаром хватался за все, что только могло иметь общее с моими любимыми индейцами. Но для этого нужна была обширная подготовка. Мировую историю я проходил по программам историко-филологического факультета. Ботанику, зоологию и геологию – по курсам высших учебных заведений, всеобщую географию – по всем источникам, какие только мог найти. Уже в детстве я имел атласы фон Сидова и Шрадера, теперь я купил Штилера и Андре и, кроме того, старинный атлас Америки, изданный герцогом Орлеанским. По этнографии и антропологии я пользовался указаниями милейшего С. Ф. Ольденбурга, мать которого, урожденная Берг, была старинной знакомой моих тетей. Он рано потерял любимую жену и вместе с матерью и сыном Сергеем жил подле самого университета. Иногда, по воскресеньям, он уделял мне полчаса времени и направлял мои мысли и занятия, доставляя мне все, что мог, из университетской и академической библиотек. Я не упускал ничего, что могло бы способствовать моей заветной мечте, к осуществлению которой я готовился сознательно и бессознательно, как дитя готовится к своей роли матери, не отдавая еще себе отчета о будущем. Каждую ночь я горячо молился о моих любимых индейцах… Богу было угодно услышать мои детские молитвы.
Увлеченный примером, Басков следовал за мною по пятам, сам не отдавая себе отчета, куда. Его пассивная натура подчинялась моей энергии, несмотря на то что наши вкусы значительно расходились. Здоровая физика гнала его на улицу. Он любил точные науки, фотографию, порядочно играл на скрипке. Но со мной он изучал языки, естественные науки. Родители толкали его в общество, в театры, даже на участие в развлечениях и кутежах. Между двух огней его слабая, нерешительная натура не могла устоять. Этой борьбы не выдержало и мое сердце – у меня стали делаться сердечные припадки.
Бригадный врач, увидя мое состояние, сразу приговорил меня к смерти: «Сейчас же выходите в отставку, не напрягайтесь физически, не отходите от дома больше, как на версту, может быть, протянете еще год». Отец привез мне своего доверенного доктора Кмито, вердикт его был более успокоителен: «Никакого органического порока, миллиард малокровных шумов. Перемените обстановку, отправляйтесь на Кавказ, и вы вернетесь другим человеком».
С детства я привык к нежным заботам. Мягкий и отзывчивый, я невольно ждал этого от других. Теперь мой Алексей Беляев[46] ухаживал за мной, как самоотверженная няня, он не отходил от меня; когда я чувствовал себя легче и принимался за книги, засиживаясь до ночи, опасаясь переутомления, он хватал меня на руки и «насилком» тащил на кровать.
Басков с материнской нежностью следил за мною по ночам. Тетя, видимо, ревновала к обоим, не отдавая себе отчета в основной причине болезни.
Немного оправившись, я с Басковым поехал к доктору Пастернацкому, лучшему специалисту по внутренним болезням в те времена.
– Счастье ваше, – сказал он мне, – что вы не перегрузили своего сердца лекарствами. Эти капли оставьте лишь на крайний случай. Если у вас найдется какая-нибудь добрая тетя в глуши, в провинции, поезжайте к ней месяца на два, вы сразу почувствуете себя другим человеком.
Это было в разгаре лета. Добряк Мусселиус тотчас дал мне трехмесячный отпуск и двухнедельный – Баскову. Мы взяли денщика и через несколько дней очутились во Владикавказе.
На Кавказ
Матери грудь и родная скала,
Вас позабыть невозможно!
Важа Пшавела
До сих пор я не видел ничего, кроме Петербурга и родной деревни… За Минеральными Водами на закате мы заметили на горизонте далекую гряду: это были Кавказские горы… Въезжая в Черные горы, мы были уже в преддверии Кавказа. Ночью промелькнула станция Беслан, и мы врезались под своды Владикавказского вокзала. Воздух был насыщен ароматом акаций, своеобразным благоуханием жаркой кавказской ночи. Тысячи звезд сверкали и искрились на черном небе. На платформе толпились папахи и бурки… Мы очутились в ином мире.
Несколько дней в этом изумительно прекрасном городе промчались как сон. Величественная красота вершины Казбека и Столовой горы, грозные очертания скал и изумрудные шапки передовых цепей с одной стороны, безграничная степь с ее ароматными злаками и травами, прорезанная извилинами бурливого Терека с другой; русская городская жизнь, погруженная по колена в туземную жизнь, – эти незабываемые картины казались мне роскошным занавесом, за которым скрывался целый мир чудес… Но мы едва успели заглянуть туда, как уже настал час разлуки.
На дебаркадере мы с Басковым крепко обнялись и поцеловались… В этом неуклюжем, большом ребенке, в его добрых глазах, мне кажется, проглядывала материнская нежность к своему больному товарищу… Вместе с неразлучным Алексеем мы вернулись в хутор к старому грузину Кобадзе, которого единственное занятие заключалось в том, чтоб предлинной хворостиной гонять кружившихся вокруг него гусей.
Чтоб развлечься, утром мы двинулись пешком по Военно-грузинской дороге, рассчитывая подняться на Казбек. Божественные картины природы сменяли одна другую. Перед нами открывалась роскошная зеленая долина, усеянная вековыми грушами, которая тянется от лесистой горы Ил до мрачного, бурливого Терека. «Зачем идешь один? – спросил меня старый чеченец на коне и в косматой бурке. – Там, – он указал нагайкой на протянувшиеся гребни Красных гор (Аджи лом по-ингушски), – там живет абрак, бодет резить, башка долой снимать». Мы поблагодарили его за предупреждение и двинулись дальше. Прошли Джараховское укрепление – каменный четырехугольник, запирающий проход, где теперь стоял карантинный пост. Влево на скале оставили башни ингушского аула Джайрах, втянулись в Дарьяльское ущелье. Вправо на утесе поднялась башня царицы Тамары, воспетой Лермонтовым[47].
Миновали Дарьяльское укрепление и остановились в осетинском селении Казбек, в «духане», у подножия заоблачной величественной горы, носящей это историческое имя.
Нам предложили немного овечьего сыра, красного вина. Сделали шашлык. В меню стояло несколько туземных блюд, в том числе мясо тура. Ранним утром мы добрались до горного домика, где взяли лошадей и поднялись до второго, все время любуясь скалами, обрывами, ледниками и развалинами воспетого Пушкиным монастыря.
Спустившись, мы столкнулись с целой экскурсией: впереди шагал воспитатель с огромными баками и футляром для ботанических коллекций за спиною. За ним гуськом человек тридцать гимназистов и в замке мальчик на ослике. Шедший впереди высокий блондин подошел ко мне и сообщил, что они ученики Тифлисской классической гимназии, которую он только что окончил и поступил в Тверское кавалерийское училище, что мальчик на ишаке – его брат и что его фамилия Эрн.
Обратный путь был гораздо тяжелее. Не успели дойти до Дарьяла, мимо нас пролетел «дилижанс». Позади, развалившись, сидели пожилые мужчина и дама, впереди, на скамеечке, – молоденькая девушка; ее хорошенькое личико было окутано белой вуалью. Мы невольно обменялись с ней взглядами. Смутное чувство заставило мое сердце биться… Кто они, куда они едут? Если бы…
Но мы шли вперед и вперед. Солнце поднялось высоко и начало жарить нас в голову. Каждую минуту мы останавливались, чтоб утолить жажду в кристальных струях бесчисленных ручейков, падавших с отвесных скал. То и дело ложился я на зеленую травку у подножия нависшего утеса, чтоб вздремнуть на две-три минуты. Но делать было нечего, надо было идти. В глубокую темноту добрались мы до нашего хутора. Я не чуял ног под собою. На следующий день мы сели в вагон и уже катились в направлении к Грозному, где по рецепту Пастернацкого я должен был вернуть себе силы. В те годы город еще только просыпался к кипучей деятельности, которая перед войной сделала его центром нефтяного района. Мы с трудом нашли «фаэтон», потащивший нас по грязным улицам. «Вот ихний дом – ат», – сказал возница, кивая на низенький белый дом с глухо закрытыми ставнями. В полной темноте, царившей на улицах, мы едва разглядели будку и стоявшего подле нее часового.
«Крепость Дагестанского полка?» – «Так точно!» Мы позвонили. Дверь отворила тетя Женя со свечой в руках и в накинутом на плечи капоте.
– Ваничка!.. Мы слыхали, что ты где-то на Кавказе, пробираешься к нам. А ты знаешь, что Миша здесь? Он приехал уже с неделю. Я проведу тебя прямо к нему, наши все уже спят.
– Но ведь еще не так поздно?
– Но у нас так уж заведено во всем городе. Ставни на запоре во избежание грабежей, как только начинает смеркаться. А при лампах мы долго не сидим… Вот, направо первая дверь. – Она отворила.
В крошечной комнатенке на кровати сидел мой милый Мишуша. Он вскочил, поцеловал меня и сразу схватился за часы и стал прикладывать их к сердцу.
– Сердцебиение – я взволновался, услышав твой голос, – по яснил он. – Но уже успокаивается, сейчас пройдет… Ох, уж эта любовь! Кому она только не портила здоровье!
Es ist eine alte Geschichte,
Doch bleibt sie immer neu;
Und wem sie just passieret,
Dem bricht das Herz entzwei.[48]
В семье дяди мы пробыли недолго. Я был рад, видя, как она расцвела в благоприятных условиях жизни. Все члены ее посвежели, пополнели, и на их лицах отразилось какое-то внутреннее удовлетворение, которое замечается почти во всех, нашедших успокоение в глуши после треволнений столичной жизни. Дом казался полной чашей. В Питере экономили каждую копейку, и стол более смахивал на немецкий; в провинции всего было вдоволь, готовили на славу и не жалели продуктов.
После обеда дядя читал вслух, стараясь одновременно расширить кругозор жены и пробудить интерес в детях. Его любимым автором был Жюль Верн с его неистощимыми рассказами, такими фантастичными, но ставшими вскоре реальностью. Тетя Женя с Надей, дочерью Лелена, играли на «доди», как они с детства прозвали пианино. Утром тетя Женя с величайшей настойчивостью назуживала детей. Не зная, что делать, мы с Алексеем пошли за семь верст в чеченский аул Алды.
Встретившийся по дороге чеченец – мальчик – радушно пригласил нас к себе.
– Хорош, очень хорош, – приговаривал он, сажая нас на тахту. – Садысь, садысь, не вставай, – повторяли все шесть его братьев, знакомясь с нами.
– Теперь давай шашка, гостем будем, – говорил Мака Цакай, снимая с меня оружие. Алексей уцепился за свою обеими руками. – Давай шашка, такой закон, – повторял хозяин.
– Наш закон, не давай шашку, – протестовал Алексей, видимо, чувствуя себя как на иголках. Его оставили в покое.
– Как зовется это? – спросил я при виде огромного блюда, наполненного желтой кашей.
– По-вашему мамалык, по-нашему худар, – отвечал Мака Цакай. Он присоединился к гостям. После нас присоединились прочие. Они ели пальцами.
– Теперь хочь отдыхай на тахта, – он указал на полдюжины матрасов на полках по стенам кунацкой, – хочь гуляй, будем провожать.
Мы распрощались, хозяин проводил нас до пригорка, откуда виднелся Грозный.
– Ну, теперь сам знаешь дорогу, кунаком будешь.
Под палящими лучами солнца – было 47° по Реомюру – мы вернулись домой. Там все ставни были закрыты, но и в постель мы ложились, обливаясь потом.
– А как вы проводите время?
– Иногда катаемся в экипаже до Беликовой рощи, там прохладнее. Девочки ходят на бульвар, там иногда играет полковая музыка, сидят местные барышни. Жизни никакой тут нету…
С офицерами я не успел повстречаться, приходил один только адъютант. После его ухода мне вновь снилась Белгородская крепость.
Мишуша заметно скучал, он не переносил жары. Всегда немного скрытный, он и теперь «не развязывал со мной своего кошеля». Я прочитал две или три книжки: «Живописные уголки Кавказа» Каневского, «День в ауле» и др. и тоже стал строить планы на отъезд.
Мы от души поблагодарили радушных хозяев, забрали свои пожитки и в сопровождении Алексея тронулись на вокзал. Путевые хлопоты, чудная панорама гор при вечернем освещении освежили нас, и мы не заметили, как пролетело время. На Минеральных Водах мы пересели на поезд, уходивший на Пятигорск; рано утром пошли к групповому врачу, где Мишуша должен был узнать о своем назначении, и потом к воинскому начальнику. В приемной у доктора было мало посетителей. Подошла прехорошенькая молоденькая мамаша в сопровождении няни с ребенком на руках. Увидя меня, девочка потянулась к моим блестящим эполетам с криком: «Дядя Цаца, дядя Цаца!»… Смеясь, ее отцепили, но прозвище осталось за мной, а за дамочкой «Мама цаца».
Когда мы вышли, мой брат подошел к скамейке и вынул оставленную ему доктором записку. «Что это такое? – говорил он, нахмурясь. – В Кисловодск… Ах! Это неврастения! А я боялся, что он найдет у меня порок сердца… Слава Богу!»
Мой Мишуша совсем ободрился и повеселел. Он с увлечением стал рассказывать: «Дверь в кабинет отворилась. – Па-алте в кабинет, – отрывисто говорит доктор. – Садитесь па-алста. – Осмотрел, выстукал и сунул мне эту бумажку. Эта болезнь называется „неврастения“ – Слава Богу!»
В Кисловодске мы остановились не в Курзале, а сняли домик в слободе. Алексей нам готовил, часто приносил цветы от неизвестных соседок и ухаживал за нами на славу. Утром мы пили чай и шли в парк, где Миша пил нарзан, даже как-то взял ванну в его голубых струях с тысячами пузырьков. Я попробовал было пить, но мне казалось, что кровь и так бурлила достаточно. Мишушу тянуло на главные аллеи, где гремела музыка и мелькали белые и розовые платья. Я старался забраться в какие-нибудь дикие уголки, интуитивно предчувствуя, что если подойду к огню, обгорят мои крылышки, и будет мне, как говорит Гомер, «похуже Египта и Крита». В парке к нам подошел наш дальний родственник, Павловского полка поручик Аничков, интересный, с гладко выбритым подбородком, в безукоризненном кителе, гулявший с двумя элегантными дамами. Он спросил наш адрес и стал бывать у нас каждый вечер…
И его закрутила любовь!
Он поведал Мишуше свои огорчения. Барышня была прелестная… Он ей нравился… Мамаша (всегда надо начинать с мамаши) смотрела на него как на жениха. Но…
– Как смею я сделать ей предложение, – говорил он, – когда у меня всего 100 рублей в месяц сверх жалованья? Завтра они едут «на виноград». Я их провожаю… Они все еще ждут.