Текст книги "Сказки русских писателей. 5-6 класс"
Автор книги: Иван Тургенев
Соавторы: Михаил Лермонтов,Алексей Толстой,Николай Лесков,Владимир Короленко,Леонид Андреев,Павел Бажов,Михаил Салтыков-Щедрин,Всеволод Гаршин,Владимир Одоевский,Владимир Даль
Жанры:
Детская образовательная литература
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 14 страниц)
– Нет, Маша, я лучше так, с книжкой.
И он сидел долго и читал. А когда ему надоедало читать о Робинзонах, и диких странах, и морских разбойниках, он оставлял раскрытую книжку и забирался в чащу цветника. Тут ему был знаком каждый куст и чуть ли не каждый стебель. Он садился на корточки перед толстым, окружённым мохнатыми беловатыми листьями стеблем коровяка, который был втрое выше его, и подолгу смотрел, как муравьиный народ бегает вверх к своим коровам – травяным тлям, как муравей деликатно трогает тонкие трубочки, торчащие у тлей на спине, и подбирает чистые капельки сладкой жидкости, показывавшиеся на кончиках трубочек. Он смотрел, как навозный жук хлопотливо и усердно тащит куда-то свой шар, как паук, раскинув хитрую радужную сеть, сторожит мух, как ящерица, раскрыв тупую мордочку, сидит на солнце, блестя зелёными щитиками своей спины; а один раз, под вечер, он увидел живого ежа! Тут и он не мог удержаться от радости и чуть было не закричал и не захлопал руками, но, боясь спугнуть колючего зверька, притаил дыхание и, широко раскрыв счастливые глаза, в восторге смотрел, как тот, фыркая, обнюхивал своим свиным рыльцем корни розового куста, ища между ними червей, и смешно перебирал толстенькими лапами, похожими на медвежьи.
– Вася, милый, иди домой, сыро становится, – громко сказала сестра.
И ёжик, испугавшись человеческого голоса, живо надвинул себе на лоб и на задние лапы колючую шубу и превратился в шар. Мальчик тихонько коснулся его колючек; зверёк ещё больше съёжился и глухо и торопливо запыхтел, как маленькая паровая машина.
Потом он немного познакомился с этим ёжиком. Он был такой слабый, тихий и кроткий мальчик, что даже разная звериная мелкота как будто понимала это и скоро привыкала к нему. Какая была радость, когда ёж попробовал молока из принесённого хозяином цветника блюдечка!
В эту весну мальчик не мог выйти в свой любимый уголок. По-прежнему около него сидела сестра, но уже не у окна, а у его постели; она читала книгу, но не для себя, а вслух ему, потому что ему было трудно поднять свою исхудалую голову с белых подушек и трудно держать в тощих руках даже самый маленький томик, да и глаза его скоро утомлялись от чтения. Должно быть, он уже больше никогда не выйдет в свой любимый уголок.
– Маша! – вдруг шепчет он сестре.
– Что, милый?
– Что, в садике теперь хорошо? Розы расцвели?
Сестра наклоняется, целует его в бледную щёку и при этом незаметно стирает слезинку.
– Хорошо, голубчик, очень хорошо. И розы расцвели. Вот в понедельник мы пойдём туда вместе. Доктор позволит тебе выйти.
Мальчик не отвечает и глубоко вздыхает. Сестра начинает снова читать.
– Уже будет. Я устал. Я лучше посплю.
Сестра поправила ему подушки и белое одеяльце; он с трудом повернулся к стенке и замолчал. Солнце светило сквозь окно, выходившее на цветник, и кидало яркие лучи на постель и на лежавшее на ней маленькое тельце, освещая подушки и одеяло и золотя коротко остриженные волосы и худенькую шею ребёнка.
Роза ничего этого не знала; она росла и красовалась; на другой день она должна была распуститься полным цветом, а на третий начать вянуть и осыпаться. Вот и вся розовая жизнь! Но и в эту короткую жизнь ей довелось испытать немало страха и горя.
Её заметила жаба.
Когда она в первый раз увидела цветок своими злыми и безобразными глазами, что-то странное зашевелилось в жабьем сердце. Она не могла оторваться от нежных розовых лепестков и всё смотрела и смотрела. Ей очень понравилась роза, она чувствовала желание быть поближе к такому душистому и прекрасному созданию. И чтобы выразить свои нежные чувства, она не придумала ничего лучше таких слов:
– Постой, – прохрипела она, – я тебя слопаю!
Роза содрогнулась. Зачем она была прикреплена к своему стебельку? Вольные птички, щебетавшие вокруг неё, перепрыгивали и перелетали с ветки на ветку; иногда они уносились куда-то далеко, куда – не знала роза. Бабочки тоже были свободны. Как она завидовала им! Будь она такою, как они, она вспорхнула бы и улетела от злых глаз, преследовавших её своим пристальным взглядом. Роза не знала, что жабы подстерегают иногда и бабочек.
– Я тебя слопаю! – повторила жаба, стараясь говорить как можно нежнее, что выходило ещё ужаснее, и переползла поближе к розе.
– Я тебя слопаю! – повторяла она, всё глядя на цветок. И бледное создание с ужасом увидело, как скверные липкие лапы цепляются за ветки куста, на котором она росла. Однако жабе лезть было трудно: её плоское тело могло свободно ползать и прыгать только по ровному месту. После каждого усилия она глядела вверх, где качался цветок, и роза замирала.
– Господи! – молилась она. – Хоть бы умереть другою смертью!
А жаба всё карабкалась выше. Но там, где кончались старые стволы и начинались молодые ветви, ей пришлось немного пострадать. Тёмно-зелёная гладкая кора розового куста была вся усажена острыми и крепкими шипами. Жаба переколола себе о них лапы и брюхо и, окровавленная, свалилась на землю. Она с ненавистью посмотрела на цветок…
– Я сказала, что я тебя слопаю! – повторила она.
Наступил вечер; нужно было подумать об ужине, и раненая жаба поплелась подстерегать неосторожных насекомых. Злость не помешала ей набить себе живот, как всегда; её царапины были не очень опасны, и она решилась, отдохнув, снова добираться до привлекавшего её и ненавистного ей цветка.
Она отдыхала довольно долго. Наступило утро, прошёл полдень, роза почти забыла о своём враге. Она совсем уже распустилась и была самым красивым созданием в цветнике. Некому было прийти полюбоваться ею: маленький хозяин неподвижно лежал на своей постельке, сестра не отходила от него и не показывалась у окна. Только птицы и бабочки сновали около розы да пчёлы, жужжа, садились иногда в её раскрытый венчик и вылетали оттуда, совсем косматые от жёлтой цветочной пыли. Прилетел соловей, забрался в розовый куст и запел свою песню. Как она была не похожа на хрипение жабы! Роза слушала эту песню и была счастлива: ей казалось, что соловей поёт для неё, а может быть, это была и правда. Она не видела, как её враг незаметно взбирался на ветки. На этот раз жаба уже не жалела ни лапок, ни брюха: кровь покрывала её, но она храбро лезла всё вверх – и вдруг, среди звонкого и нежного рокота соловья, роза услышала знакомое хрипение:
– Я сказала, что слопаю, и слопаю!
Жабьи глаза пристально смотрели на неё с соседней ветки. Злому животному оставалось только одно движение, чтобы схватить цветок. Роза поняла, что погибает…
Маленький хозяин уже давно неподвижно лежал на постели. Сестра, сидевшая у изголовья в кресле, думала, что он спит. На коленях у неё лежала развёрнутая книга, но она не читала её. Понемногу её усталая голова склонилась: бедная девушка не спала несколько ночей, не отходя от больного брата, и теперь слегка задремала.
– Маша, – вдруг прошептал он.
Сестра встрепенулась. Ей приснилось, что она сидит у окна, что маленький брат играет, как в прошлом году, в цветнике и зовет её. Открыв глаза и увидев его в постели, худого и слабого, она тяжело вздохнула.
– Что, милый?
– Маша, ты мне сказала, что розы расцвели! Можно мне… одну?
– Можно, голубчик, можно! – Она подошла к окну и посмотрела на куст. Там росла одна, но очень пышная роза.
– Как раз для тебя распустилась роза, и какая славная! Поставить тебе её сюда на столик в стакане? Да?
– Да, на столик. Мне хочется.
Девушка взяла ножницы и вышла в сад. Она давно уже не выходила из комнаты; солнце ослепило её, и от свежего воздуха у неё слегка закружилась голова. Она подошла к кусту в то самое мгновение, когда жаба хотела схватить цветок.
– Ах, какая гадость! – вскрикнула она. И, схватив ветку, она сильно тряхнула её: жаба свалилась на землю и шлёпнулась брюхом. В ярости она было прыгнула на девушку, но не могла подскочить выше края платья и тотчас далеко отлетела, отброшенная носком башмака. Она не посмела попробовать ещё раз и только издали видела, как девушка осторожно срезала цветок и понесла его в комнату.
Когда мальчик увидел сестру с цветком в руке, то в первый раз после долгого времени слабо улыбнулся и с трудом сделал движение худенькой рукой.
– Дай её мне, – прошептал он. – Я понюхаю.
Сестра вложила стебелёк ему в руку и помогла подвинуть её к лицу. Он вдыхал в себя нежный запах и, счастливо улыбаясь, прошептал:
– Ах, как хорошо…
Потом его личико сделалось серьёзным и неподвижным, и он замолчал… навсегда.
Роза, хотя и была срезана прежде, чем начала осыпаться, чувствовала, что её срезали недаром. Её поставили в отдельном бокале у маленького гробика. Тут были целые букеты и других цветов, но на них, по правде сказать, никто не обращал внимания, а розу молодая девушка, когда ставила её на стол, поднесла к губам и поцеловала. Маленькая слезинка упала с её щеки на цветок, и это было самым лучшим происшествием в жизни розы. Когда она начала вянуть, её положили в толстую старую книгу и высушили, а потом, уже через много лет, подарили мне. Потому-то я и знаю всю эту историю.
Василий Иванович Немирович-Данченко
(1844–1936)
Засыпанный колодец
I
Как ураган в пустыне – шёл завоеватель. Ужас охватывал всё перед ним. Безлюдели деревни и города… Запирались воины в каменные стены. Он жёг дворцы и разрушал крепости. Пощады не знало его сердце. В бешеном неистовстве он говорил: «Я бич в руке Божьей». Позади оставались пустыри, безлюдье, пожарища… Следом за ним неслась моровая язва: чего не докончил его меч, то добавила она… За нею уж не было ничего… Жизнь прекращалась; царство смерти раскидывалось в необъятный простор. В руинах жили только змеи и ящерицы… Вырубленные сады и истоптанные поля заносило песками. Под солнцем белели кости… Над ним в лунные ночи носились призраки и видения, и даже сам грозный Азраил, пролетая в небесах, чёрным крылом своим закрывал от себя печальное зрелище этого края…
II
И настоящая пустыня не остановила завоевателя… Что ему было до воинов, умиравших от жажды и голода в её песках! Под вечер он разбивал свой шатёр под пальмами мирных оазисов. Для него в них было достаточно воды!.. Он слушал, как пели птицы в их вееровидных венцах, смотрел, как полымя заката мерцало в них золотистым сиянием… Жалобно роптал на него ключ, – и ему ведь грозила смерть. Его жадно выпивало грозное войско, и нужны были целые годы, чтобы народились и просочились новые струи, столетия, чтобы выросли молодые пальмы взамен срубленных и сожжённых в кострах… Ночью небесные звёзды смигивали светлые слезинки, плача над несчастным жребием земли… Но какое дело завоевателю было до этих очей далёкого неба!.. Они совершали свои пути, – он шёл тоже своею дорогой…
III
И оазисы окончились. Их уже не было больше. Шатёр завоевателя рабы раскинули над колодцем. В незапамятную старь какие-то шейхи долго рыли его… Они знали, что не им придётся пить его живоносную влагу; но им было ведомо тоже, что ничто доброе не пропадает и только зло уходит бесследно из мира… Дети их окончили это, и вода, внезапно наполнившая чёрную нору, с тех пор служила целым поколениям измученных путников… Тысячелетие прошло, – и каждый день слышались благословения тем, кто напоил жаждущих в пустыне. И души великих шейхов, как на крылах, всё выше и выше поднимались этими благословениями в самое седьмое небо, к вечному престолу Аллаха. Но что за дело было завоевателю до жалкого человечества. Ему надо было победить пустыню. Рабы его и воины могли вернуться и покинуть его. Её солнце уже пугало их. Он утром приказал засыпать и сровнять с землёю колодец. «Здесь ждёт вас отныне смерть, – сказал он им, – а там победа и слава; куда я – туда и вы пойдёте за мной…»
IV
И они пошли за ним. Но мера беззаконий его исполнилась… Ему навстречу понёсся ещё более грозный Хамсин, точно завесу от земли до неба поднимая перед собою пески горячей пустыни… Отблесками мечей небесной рати сверкали в них тысячи молний. Негодующее небо в один гневный крик сливалось с дрожавшею от горя землёй… Наступало возмездие, и завоеватель понял это. С презрением взглянул он на потерявшееся стадо своих невольников. Ему и умирать неприлично было с ними. Он сел на лучшего своего коня и понёсся навстречу Хамсину… «Я не могу победить тебя, но я не складываю меча перед тобою!» – гордо кричал он ему в самые недра бури, где ему чудился красный, словно раскалившийся и полымем дышавший на всю эту пустыню, громадный лик ангела, в руки которого Господь положил управление стихиями земли… И ангел дунул на него, и завоевателя, как пушинку, снесло прочь… Он завернулся в плащ и лицом в землю умер… Завеса песков нагнала испуганных рабов и схоронила их… Никто не может указать, где их могилы… Ни славы, ни воспоминания!..
V
На чёрных крылах своих Азраил понёс душу владыки к престолу Суда… Тёмным вихрем стремились вслед призраки убитых им людей… Из бесконечных далей спешили они свидетельствовать о нём. Из-за тёплых и холодных морей, из-за степей, весною покрывающихся зеленью, из-за гор, где положены пределы земли и начало небу, как бесчисленные пчелиные рои, подымались они вслед завоевателю… В первую же ночь над пожарищами и руинами не показывалось страшных фантомов… Все-все должны были стать перед недавним владыкою у подножия Аллаха. Все-все… Их видела преступная душа и ни разу не содрогнулась. Гордость пережила самую смерть, и теперь, казалось, сбросив тело и страсти, владыка ещё грозил своим жертвам. Вихрем они вились кругом, но не приближались к нему… Им было страшно. Они боялись его и теперь, уже бессильного сделать им зло… Вот в миллионах солнц, в стройном хоре бесчисленных светил, поддерживаемый мириадами лазурных крыл величайших серафимов, – престол Аллаха, и смятенно трепещущий ангел смерти сложил перед ним душу завоевателя.
VI
«Говорите!» – сказал Аллах, и убиенные начали свидетельствовать… Длинные свитки злодейств раскинулись от небес до земли. Рыдания наполнили вселенную… Чудом воскресшие города запылали, стали вновь падать расцветшие сады… Бесконечные картины истребления одни сменялись другими… Дымом пожарищ окутало праведных, – даже солнца Аллахова престола потускнели в нём. Слышалось, как содрогается земля в своих недрах; стихийною бурею налетали стоны женщин, мучительные крики детей… Душа завоевателя видела, как миллионы призраков простирали к ней свои руки, как другие миллионы ожидали своей очереди в пространстве. Мечи опять стучали о мечи, дротики свистали в воздухе, сквозь свидетельство жертв прорывались воинственные восклицания боевых дружин… «Воистину, – изрёк Аллах, – земля доныне ещё не создавала подобного палача… Но чего же ждать от неё. На этой жалкой пылинке вселенной зло ещё торжествует, и добру не настало время одолеть его… На тебя, жалкий изверг низшего мира, тоже подымали мечи, – и ты им мечом платил за это. Ты стал сильнее других и истребил их… Будь они сильные, они бы убили тебя… Это я бы простил тебе… Но чья эта тихая жалоба?..»
VII
Тихая-тихая… Точно плач младенца… Будто ночью ропот струек, падающих в мраморный водоём… Странно тихая-тихая; но от неё вдруг замолкло свидетельство миллионов жертв, погасли чудом рыдания женщин… Вознесённые издавна к престолу Аллаха – добрые шейхи стали перед ним: «Эта жалоба засыпанного колодца, о, Справедливый… это его голос, о, Вечный…» И Аллах склонил свой слух… «Мы служили только добру, одному добру. Мы не спрашивали у жаждущего в пустыне: «Кто ты и достоин ли нас?» Мы поили его своими струями. Мы поили его стада потому, что ты, о, Милосердный, и им дал дыхание жизни… На этой злой земле мы целые века являли правду твою, и никто, прибегавший к нам, не уходил от нас обманувшимся в своей надежде. Нас щадил ангел бури, и Хамсин, пролетая мимо, не задевал нас огненными крыльями. Он знал тоже, что мы служим тебе в добре и вечной любви твоей… И вот пришёл человек, назвавшийся бичом твоим… Я напоил и его, исполненного злодеяний, его жестокости я открыл милость твою… Но он не научился ничему из этого… Он и меня убил, он и меня засыпал, – и теперь я, заключённый в самые недра горячей пустыни, молю тебя, о, грозный Аллах, яви правду свою…» Голос засыпанного колодца всё тише и тише звучал; но всё темнее становился лик Аллаха, и в ужасе перед ним закрывались тучами блистательные солнца его престола, и мириады агентов опускали крылья над своими глазами.
VIII
«Жалкая тля жестокого мира… Ты называл себя бичом моим? Ты будешь им! Иди назад на землю; ты – отныне мой гнев. Ты посеешь чуму и соберёшь жатву чёрной смерти… Ты из самых недр ада вызовешь беспощадных демонов и укажешь им области, заслужившие кару мою. Во главе этих тёмных сил ты истребишь противящихся мне. Ты будешь топить корабли в океане и караваны в пустыне. Ты отторгнешь младенца от груди матери и мать отнимешь у беспомощного ребёнка. Ты в каждое слово любви бросишь своё змеиное жало и каждый светлый день омрачишь своею тенью. Ты – засуха и град, ты – наводнение и буря. Ты в тучах саранчи опустишься над благословенными полями и с бледными призраками голода войдёшь в обнищавшие города. Ты будешь лить кровь и сеять страдание, но с каждым шагом твоим ты всё будешь несчастнее и несчастнее…»
IX
«Иди и помни! Ты сам будешь, творя зло, испытывать муки всех твоих жертв – боль чумы и ужас чёрной смерти. Страх перед демонами, покорными тебе, и муки тех, кого они, по указанию твоему, погубят. Ты будешь утопать с пловцами и задыхаться в пустыне с пилигримами, гореть в огне тобою же зажжённых пожаров… Ты испытаешь горе матери сам и страдание младенца, оставленного ею. Твои змеиные жала будут жалить тебя самого, прежде чем они ужалят другого… Ты почувствуешь голод и холод и нигде не укроешься от бури… В твоём страдании, мой бич, сольются, как реки в море, боли, недуги и муки всей земли… Потому что нет гнева без страдания, – одно добро есть добро и полно само собою… Иди, мой бич, и искупи свои злодеяния, пока засыпанный тобою колодец не откроется вновь и не станет поить жаждущих!.. Азраил, сбрось его…»
И с стихийным криком ужаса, от которого содрогались проносившиеся мимо кометы, душа завоевателя низринулась на землю.
X
Века прошли за веками. Одно тысячелетие уже минуло, а бич Божий носится над сушею и океанами, и нет ему покоя, нет предела его страшной муке. Над руинами поднялись новые города, сожжённые им сады сменились другими, уничтоженные царства воскресли с новыми владыками и старыми недугами. А в огненном кольце песков спалённый солнцем пустыни засыпанный колодец всё ещё спит, ревниво храня живую влагу… Всякий раз, как смелые люди пробивались к нему, – отовсюду слетались тысячи призраков и пугали тех и отгоняли от заветного места. Люди пробовали победить пустыню, одолевая её шаг за шагом. Они раздвигали свои поля и сады; они надеялись, что, в конце концов, всё знойное лицо её исчезнет под их насаждениями… Но опять подымались призраки убитых, взрывали недвижные пески и засыпали посевы и жатвы… И долго ещё будет спать в своей жаркой могиле заповедный колодец, и многие тысячелетия станет мучиться, творя зло, душа великого завоевателя…
XI
В далёкой стране, в солнечном краю Тафилета, у самых пределов великих африканских пустынь, под тёмным шатром своим рассказал мне эту сказку старый бербер… Верблюжий помёт курился у входа. Одинокая чахлая пальма клонилась к земле, точно у неё искала защиты от беспощадного солнца. Откуда-то издалека слышалась печальная-печальная песня… Ночь не принесла прохлады… Земля, истомлённая зноем, горячо и тяжко дышала. Ярко сверкали чуждые мне созвездия – таинственные символы над вечным молчанием пустыни… Вдруг на самом краю её словно раскрылось чудовищное в полнеба огненное око и какой-то страшный мучительный голос раздался оттуда…
– Что это? – спросил я у номада, дремавшего около.
– Стонет душа великого завоевателя, уносясь куда-то творить определённое ей зло!..
Леонид Николаевич Андреев
(1871–1919)
Рассказ змеи о том, как у неё появились ядовитые зубы
– Тише, тише, тише. Подвинься ближе. Смотри в глаза.
Я всегда была очаровательным существом, нежным, чувствительным и благодарным. И мудрым. И благородным. И таким гибким в извивах стройного тела, что тебе будет радостью взглянуть на тихую пляску мою: вот в кольца свернусь я, тускло блесну чешуёю, сама обовью себя с нежностью и в нежно-холодных объятиях умножу стальное тело. Одна во множестве! Одна во множестве!
Тише. Тише. Смотри в глаза.
Тебе не нравятся покачивания мои и мой прямой, открытый взгляд? Ах, тяжела голова моя, и оттого покачиваюсь я тихо. Ах, тяжела голова моя, и оттого смотрю я прямо, покачиваясь. Подвинься ближе. Дай мне тепла немного, погладь перстами мой мудрый лоб: в его прекрасных очертаниях найдёшь ты образ чаши, в которую стекает мудрость, роса ночных цветов. Когда извивами черчу я воздух, в нём остаётся след, узор тончайшей паутины, сплетенье сонных чар, очарование бесшумного движения, неслышный свист скользящих линий. Молчу и качаюсь, смотрю и качаюсь – что за странную тяжесть ношу я на шее?
Я люблю тебя.
Я всегда была очаровательным существом и любила нежно тех, кого любила. Подвинься ближе. Ты видишь мои беленькие, острые, очаровательные зубки? – целуя, я кусала. Не больно, нет: немного. От нежности, лаская, кусала я немного, до первых светлых капелек, до крика, похожего на смех, когда щекочут. Это очень приятно, не думай: иначе не возвращались бы ко мне за поцелуями, кого я целовала. Это теперь я могу поцеловать только раз – как печально: только раз. Один поцелуй на каждого… как мало для любящего сердца, чувствительной души, стремящейся к великому слиянию. Но это только я, печальная, целую раз и вновь должна искать любви – он другой любви уже не знает, для него нерасторжим и вечен мой брачный, нежный, единый поцелуй. Я говорю с тобой доверчиво; и когда кончу мой рассказ… я тебя поцелую. Я люблю тебя.
Смотри в глаза. Не правда ли, какой великолепный, какой державный взор? И твёрдый. И прямой. И пристальный, как сталь, приставленная к сердцу… смотрю и качаюсь, смотрю и чарую, в зелёных глазах собираю твой страх, твою любовную, усталую, покорную тоску. Подвинься ближе. Это теперь я царица, и ты не смеешь не видеть моей красоты, а было странное время… Ах, какое странное время! При одном воспоминании я волнуюсь – ах, какое странное время! Меня не любили. Меня не чтили. С жестокою свирепостью меня преследовали, топтали в грязь и издевались – ах, какое странное время! Одна во множестве! Одна во множестве!
Я говорю тебе: подвинься ближе.
За что не любили меня? Ведь и тогда я была очаровательным существом, беззлобным, нежным, танцующим чудесно. Но меня мучили. Меня жгли огнём. Тяжёлые и грубые звери топтали меня тупыми ступнями безумно тяжёлых ног; холодные клыки кровавых ртов разрывали моё нежное тело – и в бессильной скорби я грызла песок, глотала пыль земли и умирала в отчаянии. Каждый день я умирала растоптанная. Каждый день я умирала в отчаянии. Ах, какое подлое время! Глупый лес всё забыл и этого времени не помнит, но ты пожалей меня. Подвинься ближе. Пожалей меня, оскорблённую. Печальную. Любящую. Танцующую прекрасно.
Я люблю тебя.
Как могла я защищаться? У меня были только мои беленькие, чудные, острые зубки, – они пригодны лишь для поцелуев. Как могла я защищаться? – это теперь я ношу на шее эту страшную тяжесть головы и взор мой повелителен и прям, а тогда была легка голова моя и глаза смотрели кротко. Тогда у меня ещё не было яда. Ах, тяжело голове моей, и держать её мне трудно! Ах, я устала от моего взора, два камня во лбу моём, и это мои глаза. Пусть драгоценны сверкающие камни, но тяжело носить их вместо кротких глаз, они давят мозг… тяжело голове моей! Смотрю и качаюсь, в зелёном тумане вижу тебя – ты так далеко. Подвинься ближе.
Видишь: даже в печали я прекрасна, и томен мой взор от любви. Смотри в зрачок: я буду суживать его и расширять, и дам ему особый блеск, мерцание ночной звезды, игру всех драгоценных камней: алмазов, зелёных изумрудов, желтеющих топазов, рубинов кроваво-красных. Смотри в глаза: это я, царица, венчаюсь короною моею, а то, что сверкает, горит и падает, отнимает у тебя разум, волю и жизнь, – это яд. Это капелька моего яда.
Как это случилось? – я не знаю. Я не питала зла к живущему.
Я жила и страдала. Молчала. Таилась. Пряталась торопливо, когда могла спрятаться, уползала поспешно. Но плачущей не видели меня, я не умею плакать; и всё быстрее и прекраснее становилась моя тихая пляска. Одна в тиши, одна в глуши с тоскою в сердце я танцевала – они ненавидели мой быстрый танец и охотно убили бы меня, танцующую. И вдруг стала тяжелеть моя голова – как это странно! – стала тяжелеть моя голова. Всё такая же маленькая и прекрасная, мудрая и прекрасная, она вдруг потяжелела страшно, к земле пригнула шею, сделала мне больно. Это теперь я привыкла немного, а вначале было ужасно неловко и больно. Я думала, что я больна.
И вдруг… Подвинься ближе. Смотри в глаза. Тише, тише, тише.
И вдруг отяжелел мой взгляд, стал пристальным и странным… я даже испугалась! Хочу взглянуть и отвернуться – и не могу: смотрю всё прямо, вонзаю взор всё глубже, как будто каменею. Смотри в глаза. Как будто каменею, и каменеет всё, на что смотрю. Смотри в глаза.
Я тебя люблю. Не смейся над моим доверчивым рассказом, я рассержусь. Каждый час я открываю моё чувствительное сердце, но все мои попытки тщетны, я одинока. Звенящею тоскою полон мой единый и последний поцелуй – и нет любимого, и вновь ищу любви, и тщетно повествую: не может обнажиться сердце, а яд томит, и тяжелеет голова. Не правда ли, как я прекрасна в моём отчаянии? Подвинься ближе.
Я люблю тебя.
Однажды я купалась в гнилом лесном болоте – я люблю быть чистой, это признак благородного рождения, и я купаюсь часто. И, купаясь, танцуя на воде, увидела своё изображение и, как всегда, влюбилась. Я так люблю красивое и мудрое! И вдруг увидела, на лбу, среди других природных украшений, явился новый, странный знак… не от него ли тяжесть, окаменелость взора и этот сладкий вкус во рту? Вот здесь темнеет крест на лбу, вот здесь – смотри! Подвинься ближе. Не правда ли, как странно? Но я не поняла тогда, и мне понравилось: пусть будет украшением больше. А в тот же день, тот самый страшный день, когда явился крест, мой первый поцелуй стал и последним – смертельным стал мой поцелуй. Одна во множестве! Одна во множестве!
Ах!
Ты любишь драгоценные камни, но подумай, возлюбленный: насколько драгоценнее капелька моего яда. Она такая маленькая – ты видал когда-нибудь? Никогда, никогда. Но ты узнаешь. Помысли, возлюбленный: сколько страданий, тяжёлых унижений, бессильной ярости, себя грызущей, должна была я пережить, чтобы родить вот эту капельку. Я царица! Я царица! В одной капельке, мною рождённой, я ношу смерть для всего живущего, и царство моё безгранично, как безгранична скорбь и безгранична смерть. Я царица! Мой взор непреклонен. Мой танец страшен. Я прекрасна! Одна во множестве! Одна во множестве!
Ах!
Не падай. Я ещё не кончила. Подвинься ближе. Смотри в глаза.
И вот тогда вползла я в глупый лес, в свою зелёную державу. По-новому, по-страшному! Я была кротка, как царица; и милостиво, как царица, кланялась по сторонам: направо, налево. А они… убегали! Благосклонно, как царица, я кланялась: направо и налево, а они, смешные, убегали. Как ты думаешь: отчего они убегали? Как ты думаешь? Смотри в глаза. Ты видишь там какое-то мерцанье и блеск? – это лучи моей короны слепят твой взор, ты каменеешь, ты погиб. Сейчас я протанцую мой последний танец – не падай. Вот в кольца свернусь я, тускло блесну чешуёю, сама обовью себя с нежностью и в нежно-холодных объятиях умножу стальное тело. Вот я! Прими мой брачный единый поцелуй – в нём смертоносная тоска всех угнетённых жизней! Одна во множестве! Одна во множестве!
Склонись ко мне. Люблю тебя.
Умри.
Покой
Умирал важный, старый сановник, большой барин, любивший жизнь. Умирать ему было трудно: в Бога он не верил, зачем умирает – не понимал и ужасался ужасом безумным. Было страшно смотреть на него, как он мучился.
Позади умирающего сановника была большая, богатая, интересная жизнь, в которой не оставались праздными сердце и мысль и получали своё удовлетворение. И устали сердце и мысль, устало всё пожившее, тихо холодеющее тело. Глаза устали смотреть даже на прекрасное, – насытилось зрение; и ухо устало слышать, и сама радость сделалась тяжёлою для утомлённого сердца. И пока был сановник на ногах, о смерти он помышлял даже с некоторым удовольствием: отдохну, по крайней мере, – думал он; перестанут целовать, уважать и ходить с докладами, – думал он с удовольствием. Да, думал… а вот когда свалился он на смертный одр, то стало невыносимо больно и ужасно до последнего ужаса.
Хотелось пожить ещё, – хоть немного, хоть до будущего понедельника или, ещё лучше, до среды или до четверга. Однако настоящего дня, в который он умер, он так и не узнал, хотя их всего только семь в неделе: понедельник, вторник, среда, четверг, пятница, суббота и воскресенье.
Тут-то, в этот самый неизвестный день, и пришёл к сановнику Чёрт, обыкновенный Чёрт, каких много. В дом он вошёл под видом священника, ладана и свечей, но умершему предстал во всей своей святой правде. Сановник сразу догадался, что Чёрт пришёл неспроста, и обрадовался: раз существует Чёрт, то смерти настоящей нет, а есть какое-то бессмертие. В крайнем же случае, если нет бессмертия, то можно продлить и эту жизнь, продав душу на выгодных условиях. Это было очевидно, а от испуга совсем ясно.
Но Чёрт имел вид усталый и недовольный, долго не начинал разговора и оглядывался брезгливо и кисло, как будто не туда попал. Это обеспокоило сановника, и он поскорее предложил Чёрту сесть; но и усевшись, Чёрт продолжал глядеть всё так же кисло и молчал.
«Вот они какие, – думал сановник, потихоньку разглядывая чуждое, более чем иностранное лицо посетителя. – Ну и противная же харя, господи! Я думаю, что и там он не считается красивым».
А вслух сказал:
– А я вас не таким представлял.
– Что? – недовольно спросил Чёрт и кисло сморщился.
– Не таким вас представлял.
– Пустяки.
Ему все это говорили при первом знакомстве, и надоело слышать одно и то же. А сановник думал:
«Не предлагать же ему чаю или вина, – у него и пасть такая, что пить он не может».
– Вот вы и умерли… – начал Чёрт лениво и скучно.
– Ну что вы! – возмутился и испугался сановник. – Я вовсе ещё не умирал.
– Другому скажите, – равнодушно огрызнулся Чёрт и продолжал: – Вот вы и умерли… так что же нам теперь делать? Дело серьёзное, и вообще, надо же этот вопрос решить.








