Текст книги "Том 7. Отцы и дети. Дым. Повести и рассказы 1861-1867"
Автор книги: Иван Тургенев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 43 страниц)
Потугин снял шляпу и помахал на себя платком.
– Русское художество, – заговорил он снова, – русское искусство!.. Русское пруженье я знаю и русское бессилие знаю тоже, а с русским художеством, виноват, не встречался. Двадцать лет сряду поклонялись этакой пухлой ничтожности, Брюллову * , и вообразили, что и у нас, мол, завелась школа, и что она даже почище будет всех других… Русское художество, ха-ха-ха! хо-хо!
– Но, однако, позвольте, Созонт Иваныч, – заметил Литвинов. – Глинку вы. стало быть, тоже не признаете?
Потугин почесал у себя за ухом.
– Исключения, вы знаете, только подтверждают правило, но и в этом случае мы не могли обойтись без хвастовства! Сказать бы, например, что Глинка был действительно замечательный музыкант, которому обстоятельства, внешние и внутренние, помешали сделаться основателем русской оперы, – никто бы спорить не стал; но нет, как можно! Сейчас надо его произвести в генерал-аншефы, в обер-гофмаршалы по части музыки да другие народы кстати оборвать: ничего, мол, подобного у них нету, и тут же указывают вам на какого-нибудь «мощного» доморощенного гения, произведения которого не что иное, как жалкое подражание второстепенным чужестранным деятелям – именно второстеренным: этим легче подражать. Ничего подобного? О, убогие дурачки-варвары, для которых не существует преемственности искусства, и художники нечто вроде Раппо: чужак, мол, шесть пудов одной рукой поднимает, а наш – целых двенадцать! Ничего подобного??! А у меня, осмелюсь доложить вам, из головы следующее воспоминание не выходит. Посетил я нынешнею весной Хрустальный дворец возле Лондона * ; в этом дворце помещается, как вам известно, нечто вроде выставки всего, до чего достигла людская изобретательность – энциклопедия человечества, так сказать надо. Ну-с, расхаживал я, расхаживал мимо всех этих машин и орудий и статуй великих людей; и подумал я в те поры: если бы такой вышел приказ, что вместе с исчезновением какого-либо народа с лица земли немедленно должно было бы исчезнуть из Хрустального дворца всё то, что тот народ выдумал, – наша матушка, Русь православная, провалиться бы могла в тартарары, и ни одного гвоздика, ни одной булавочки не потревожила бы, родная: всё бы преспокойно осталось на своем месте, потому что даже самовар, и лапти, и дуга, и кнут – эти наши знаменитые продукты – не нами выдуманы. * Подобного опыта даже с Сандвичевскими островами произвести невозможно; тамошние жители какие-то лодки да копья изобрели: посетители заметили бы их отсутствие. Это клевета! это слишком резко – скажете вы, пожалуй… А я скажу: во-первых, что я не умею порицать, воркуя; а во-вторых, что, видно, не одному чёрту, а и самому себе прямо в глаза посмотреть никто не решается, и не одни дети у нас любят, чтоб их баюкали. Старые наши выдумки к нам приползли с Востока, новые мы с грехом пополам с Запада перетащили, а мы всё продолжаем толковать о русском самостоятельном искусстве! Иные молодцы даже русскую науку открыли: у нас, мол, дважды два тоже четыре, да выходит оно как-то бойчее.
– Но постойте, Созонт Иваныч, – воскликнул Литвинов. – Постойте! Ведь посылаем же мы что-нибудь на всемирные выставки, и Европа чем-нибудь да запасается у нас.
– Да, сырьем, сырыми продуктами. И заметьте, милостивый государь: это наше сырье большею частию только потому хорошо, что обусловлено другими прескверными обстоятельствами: щетина наша, например, велика и жестка оттого, что свиньи плохи; кожа плотна и толста оттого, что коровы худы; сало жирно оттого, что вываривается пополам с говядиной… Впрочем, что же я с вами об этом распространяюсь: вы ведь занимаетесь технологией, лучше меня всё это знать должны. Говорят мне: изобретательность! Российская изобретательность! Вот наши господа помещики и жалуются горько и терпят убытки, оттого что не существует удовлетворительной зерносушилки, которая избавила бы их от необходимости сажать хлебные снопы в овины, как во времена Рюрика: овины эти страшно убыточны, не хуже лаптей или рогож, и горят они беспрестанно. Помещики жалуются, а зерносушилок всё нет как нет. А почему их нет? Потому что немцу они не нужны; он хлеб сырым молотит, стало быть и не хлопочет об их изобретении, а мы… не в состоянии! Не в состоянии – и баста! Хоть ты что! С нынешнего дня обещаюсь, как только подвернется мне самородок или самоучка, – стой, скажу я ему, почтенный! а где зерносушилка? подавай ее! Да куда им! Вот поднять старый, стоптанный башмак, давным-давно свалившийся с ноги Сен-Симона или Фурие * , и, почтительно возложив его на голову, носиться с ним, как со святыней, – это мы в состоянии; или статейку настрочить об историческом и современном значении пролетариата в главных городах Франции * – это тоже мы можем; а попробовал я как-то предложить одному такому сочинителю и политико-эконому, вроде вашего господина Ворошилова, назвать мне двадцать городов в этой самой Франции, так знаете ли, что из этого вышло? Вышло то, что политико-эконом, с отчаяния, в числе французских городов назвал наконец Монфермель, вспомнив, вероятно, польдекоковский роман. * И пришел мне тут на память следующий анекдот. Пробирался я однажды с ружьем и собакой по лесу…
– А вы охотник? – спросил Литвинов.
– Постреливаю помаленьку. Пробирался я в болото за бекасами; натолковали мне про это болото другие охотники. Гляжу, сидит на поляне перед избушкой купеческий приказчик, свежий и ядреный, как лущеный орех, сидит, ухмыляется, чему – неизвестно. И спросил я его: «Где, мол, тут болото, и водятся ли в нем бекасы?» – «Пожалуйте, пожалуйте, – запел он немедленно и с таким выражением, словно я его рублем подарил, – с нашим удовольствием-с, болото первый сорт; а что касательно до всякой дикой птицы – и боже ты мой! – в отличном изобилии имеется». Я отправился, но не только никакой дикой птицы не нашел, самое болото давно высохло. Ну скажите мне на милость, зачем врет русский человек? Политико-эконом зачем врет, и тоже о дикой птице?
Литвинов ничего не отвечал и только вздохнул сочувственно.
– А заведите речь с тем же политико-экономом, – продолжал Потугин, – о самых трудных задачах общественной науки, но только вообще, без фактов… фррррр! так птицей и взовьется, орлом. Мне раз, однако, удалось поймать такую птицу: приманку я употребил, как вы изволите увидеть, хорошую, видную. Толковали мы с одним из наших нынешних «вьюношей» о различных, как они выражаются, вопросах. Ну-с, гневался он очень, как водится; брак, между прочим, отрицал с истинно детским ожесточением. Представлял я ему такие резоны, сякие… как об стену! Вижу: подъехать ни с какой стороны невозможно. И блесни мне тут счастливая мысль! «Позвольте доложить вам, – начал я, – с „вьюношами“ надо всегда говорить почтительно, – я вам, милостивый государь, удивляюсь; вы занимаетесь естественными науками – и до сих пор не обратили внимания на тот факт, что все плотоядные и хищные животные, звери, птицы, все те, кому нужно отправляться на добычу, трудиться над доставлением живой пищи и себе и своим детям… а вы ведь человека причисляете к разряду подобных животных?» – «Конечно, причисляю, – подхватил «вьюноша», – человек вообще не что иное, как животное плотоядное». – «И хищное», – прибавил я. «И хищное», – подтвердил он. «Прекрасно сказано, – подтвердили. – Так вот я и удивляюсь тому, как вы не заметили, что все подобные животные пребывают в единобрачии?» Вьюноша дрогнул. «Как так?» – «Да так же. Вспомните льва, волка, лисицу, ястреба, коршуна; да и как же им поступать иначе, соблаговолите сообразить? И вдвоем-то детей едва выкормишь». Задумался мой вьюноша. «Ну, говорит, в этом случае зверь человеку не указ». Тут я обозвал его идеалистом, и уж огорчился же он! Чуть не заплакал. Я должен был его успокоить и обещать ему, что не выдам его товарищам. Заслужить название идеалиста – легко ли! В том-то и штука, что нынешняя молодежь ошиблась в расчете. Она вообразила, что время прежней, темной, подземной работы прошло, что хорошо было старичкам-отцам рыться наподобие кротов, а для нас-де эта роль унизительна, мы на открытом воздухе действовать будем, мы будем действовать… Голубчики! и ваши детки еще действовать не будут, а вам не угодно ли в норку, в норку опять по следам старичков?
Наступило небольшое молчание.
– Я, сударь мой, такого мнения, – начал опять Потугин, – что мы не одним только знанием, искусством, правом обязаны цивилизации, но что самое даже чувство красоты и поэзии развивается и входит в силу под влиянием той же цивилизации * и что так называемое народное, наивное, бессознательное творчество есть нелепость и чепуха. В самом Гомере уже заметны следы цивилизации утонченной и богатой; самая любовь облагораживается ею. Славянофилы охотно повесили бы меня за подобную ересь, если б они не были такими сердобольными существами; но я все-таки настаиваю на своем – и сколько бы меня ни потчевали госпожой Кохановской и «Роем на спокое», я этого triple extrait de mougik russe [149]149
тройного экстракта русского мужика ( франц.).
[Закрыть]нюхать не стану, ибо не принадлежу к высшему обществу, которому от времени до времени необходимо нужно уверить себя, что оно не совсем офранцузилось, и для которого собственно и сочиняется эта литература en cuir de Russie [150]150
из русской кожи ( франц.).
[Закрыть]. Попытайтесь прочесть простолюдину – настоящему – самые хлесткие, самые «народные» места из «Роя»: он подумает, что вы ему сообщаете новый заговор от лихоманки или запоя. Повторяю, без цивилизации нет и поэзии. Хотите ли уяснить себе поэтический идеал нецивилизованного русского человека? Разверните наши былины, наши легенды. Не говорю уже о том, что любовь в них постоянно является как следствие колдовства, приворота, производится питием «забыдущим» и называется даже присухой, зазнобой; не говорю также о том, что наша так называемая эпическая литература одна, между всеми другими, европейскими и азиатскими, одна, заметьте, не представила – коли Ваньку-Таньку не считать – никакой типической пары любящихся существ; что святорусский богатырь свое знакомство с суженой-ряженой всегда начинает с того, что бьет ее по белому телу «нежалухою», отчего «и женский пол пухол живет» * ,– обо всем этом я говорить не стану; но позволю себе обратить ваше внимание на изящный образ юноши, жёнь-премье [151]151
первого любовника ( франц.).
[Закрыть], каким он рисовался воображению первобытного, нецивилизованного славянина. Вот, извольте посмотреть: идет жёнь-премье; шубоньку сшил он себе кунью, по всем швам строченую, поясок семишелковый под самые мышки подведен, персты закрыты рукавчиками, ворот в шубе сделан выше головы, спереди-то не видать лица румяного, сзади-то не видать шеи беленькой, шапочка сидит на одном ухе, а на ногах сапоги сафьянные, носы шилом, пяты востры – вокруг носика-то носа яйцо кати; под пяту-пяту воробей лети-перепурхивай. * И идет молодец частой, мелкой походочкой, той знаменитой «щепливой» походкой, которою наш Алкивиад, Чурило Пленкович, производил такое изумительное, почти медицинское действие в старых бабах и молодых девках * , той самой походкой, которою до нынешнего дня так неподражаемо семенят наши по всем суставчикам развинченные половые, эти сливки, этот цвет русского щегольства, это nec plus ultra [152]152
высшая степень ( лат.).
[Закрыть]русского вкуса. Я это не шутя говорю: мешковатое ухарство – вот наш художественный идеал. Что, хорош образ? Много в нем материалов для живописи, для ваяния? А красавица, которая пленяет юношу и у которой «кровь в лице быдто у заицы?..» * Но вы, кажется, не слушаете меня?
Литвинов встрепенулся. Он действительно не слышал, что говорил ему Потугин: он думал, неотступно думал об Ирине, о последнем свидании с нею…
– Извините меня, Созонт Иваныч, – начал он, – но я опять к вам с прежним вопросом насчет… насчет госпожи Ратмировой.
Потугин сложил газету и засунул ее в карман.
– Вам опять хочется узнать, как я с ней познакомился?
– Нет, не то; я бы желал услыхать ваше мнение… о той роли, которую она играла в Петербурге. В сущности, какая это была роль?
– А я, право, не знаю, что сказать вам, Григорий Михайлыч. Я сошелся с госпожою Ратмировой довольно близко… но совершенно случайно и ненадолго. Я в ее мир не заглядывал и что там происходило – осталось для меня неизвестным. Болтали при мне кое-что, да вы знаете, сплетня царит у нас не в одних демократических кружках. Впрочем, я и не любопытствовал. Однако я вижу, – прибавил он, помолчав немного, – она вас занимает.
– Да; мы побеседовали раза два довольно откровенно. Я все-таки себя спрашиваю: искренна ли она?
Потугин потупился.
– Когда увлекается – искренна, как все страстные женщины. Гордость также иногда мешает ей лгать.
– А она горда? Я скорей полагаю – капризна.
– Горда как бес; да это ничего.
– Мне кажется, она иногда преувеличивает…
– И это ничего; все-таки она искренна. Ну, а вообще говоря, у кого захотели вы правды? Лучшие из этих барынь испорчены до мозга костей.
– Но, Созонт Иваныч, вспомните, не сами ли вы назвали себя ее приятелем? Не сами ли вы почти насильно повели меня к ней?
– Что ж такое? Она просила меня вас доставить; я и подумал: отчего же нет? А я действительно ее приятель. Она не без хороших качеств: очень добра, то есть щедра, то есть дает другим, что ей не совсем нужно. Впрочем, ведь вы сами должны знать ее не хуже меня.
– Я знавал Ирину Павловну десять лет тому назад; а с тех пор…
– Эх, Григорий Михайлыч, что вы говорите! Характер людской разве меняется? Каким в колыбельку, таким и в могилку. Или, может быть… – Тут Потугин нагнулся еще ниже, – может быть, вы ей в руки попасть боитесь? Оно точно… Да ведь чьих-нибудь рук не миновать.
Литвинов насильственно засмеялся.
– Вы полагаете?
– Не миновать. Человек слаб, женщина сильна, случай всесилен, примириться с бесцветною жизнию трудно, вполне себя позабыть невозможно… А тут красота и участие, тут теплота и свет, – где же противиться? И побежишь, как ребенок к няньке. Ну, а потом, конечно, холод, и мрак, и пустота… как следует. И кончится тем, что ото всего отвыкнешь, всё перестанешь понимать. Сперва не будешь понимать, как можно любить; а потом не будешь понимать, как жить можно.
Литвинов посмотрел на Потугина, и ему показалось, что он никогда еще не встречал человека более одинокого, более заброшенного… более несчастного. Он не робел на этот раз, не чинился; весь понурый и бледный, с головою на груди и руками на коленях, он сидел неподвижно и только усмехался унылой усмешкой. Жалко стало Литвинову этого бедного, желчного чудака.
– Мне Ирина Павловна между прочим упомянула, – начал он вполголоса, – об одной своей хорошей знакомой, которую звали, помнится, Вельской или Дольской…
Потугин вскинул на Литвинова свои печальные глазки.
– А! – промолвил он глухо. – Она упомянула… ну и что ж? Впрочем, – прибавил он, как-то неестественно зевнув, – мне домой пора, обедать. Прощения просим.
Он вскочил со скамейки и проворно удалился, прежде чем Литвинов успел промолвить слово… Досада сменила в нем жалость, досада, разумеется, на самого себя. Всякого рода нескромность была ему несвойственна, он хотел выразить свое участие Потугину, а вышло нечто подобное неловкому намеку. С тайным неудовольствием на сердце вернулся он в свою гостиницу.
«Испорчена до мозгу костей, – думал он несколько времени спустя… – но горда как бес. Она, эта женщина, которая чуть не на колени становится передо мною, горда? горда, а не капризна?»
Литвинов попытался изгнать из головы образ Ирины; но это ему не удалось. Он именно потому и не вспоминал о своей невесте; он чувствовал: сегодня тот образ своего места не уступит. Он положил, не тревожась более, ждать разгадки всей этой «странной истории»; разгадка эта не могла замедлиться, и Литвинов нисколько не сомневался в том, что она будет самая безобидная и естественная. Так думал он, а между тем не один образ Ирины не покидал его – все слова ее поочередно приходили ему на память.
Кельнер принес ему записку: она была от той же Ирины.
«Если вам нечего делать сегодня вечером, приходите: я не буду одна; у меня гости – и вы еще ближе увидите наших, наше общество. Мне очень хочется, чтобы вы их увидали: мне сдается, что они покажут себя в полном блеске. Надобно ж вам знать, каким я воздухом дышу. Приходите; я буду рада вас видеть, да и вы не соскучаетесь (Ирина хотела сказать: соскучитесь). Докажите мне, что наше сегодняшнее объяснение навсегда сделало невозможным всякое недоразумение между нами. Преданная вам И.».
Литвинов надел фрак и белый галстух и отправился к Ирине. «Всё это неважно, – мысленно повторял он дорогой, – а посмотреть на них…отчего не посмотреть? Это любопытно». Несколько дней тому назад эти самые люди возбуждали в нем другое чувство: они возбуждали в нем негодованье.
Он шел учащенными шагами, с нахлобученною на глаза шляпой, с напряженною улыбкой на губах, а Бамбаев, сидя перед кофейной Вебера и издали указывая на него Ворошилову и Пищалкину, восторженно воскликнул: «Видите вы этого человека? Это камень! Это скала!! это гранит!!!»
XV
Литвинов застал у Ирины довольно много гостей. В углу, за карточным столом, сидело трое из генералов пикника: тучный, раздражительный и снисходительный. Они играли в вист с болваном, и нет слов на человеческом языке, чтобы выразить важность, с которою они сдавали, брали взятки, ходили с треф, ходили с бубен… уж точно государственные люди! Предоставив разночинцам, aux bourgeois [153]153
буржуа ( франц.).
[Закрыть], обычные во время игры присказки и прибаутки, господа генералы произносили лишь самые необходимые слова; тучный генерал позволил себе, однако, между двумя сдачами энергически отчеканить: «Ce satané as de pique!» [154]154
«Этот чертов пиковый туз!» ( франц.).
[Закрыть]В числе посетительниц Литвинов узнал дам, участниц пикника; но были также и другие, которых он еще не видал. Была одна до того старая, что казалось, вот-вот сейчас разрушится: она поводила обнаженными, страшными, темно-серыми плечами и, прикрыв рот веером, томно косилась на Ратмирова уже совсем мертвыми глазами; он за ней ухаживал: ее очень уважали в высшем свете как последнюю фрейлину императрицы Екатерины. У окна, одетая пастушкой, сидела графиня Ш., «царица ос», окруженная молодыми людьми; в числе их отличался своей надменной осанкой, совершенно плоским черепом и бездушно-зверским выражением лица, достойным бухарского хана или римского Гелиогабала * , знаменитый богач и красавец Фиников; другая дама, тоже графиня, известная под коротким именем Lise, разговаривала с длинноволосым белокурым и бледным «спиритом»; рядом стоял господин, тоже бледный и длинноволосый, и значительно посмеивался: господин этот также верил в спиритизм, но, сверх того, занимался пророчеством и, на основании апокалипсиса и талмуда, предсказывал всякие удивительные события; ни одно из этих событий не совершалось – а он не смущался и продолжал пророчествовать. За фортепьянами поместился тот самый самородок, который возбудил такое негодование в Потугине; он брал аккорды рассеянною рукой, d’une main distraite, и небрежно посматривал кругом. Ирина сидела на диване между князем Коко́ и г-жою X., известною некогда красавицей и всероссийской умницей, давным-давно превратившеюся в дрянной сморчок, от которого отдавало постным маслом и выдохшимся ядом. Увидев Литвинова, Ирина покраснела, встала и, когда он подошел к ней, крепко пожала ему руку. На ней было черное креповое платье с едва заметными золотыми украшениями; ее плечи белели матовою белизной, а лицо, тоже бледное под мгновенного алою волной, по нем разлитою, дышало торжеством красоты, и не одной только красоты: затаенная, почти насмешливая радость светилась в полузакрытых глазах, трепетала около губ и ноздрей…
Ратмиров приблизился к Литвинову и, поменявшись с ним обычными приветствиями, не сопровожденными, однако, обычною игривостью, представил его двум-трем дамам: старой развалине, царице ос, графине Лизе… Они приняли его довольно благосклонно. Литвинов не принадлежал к их кружку… но он был собой недурен, даже очень, и выразительные черты его молодого лица возбудили их внимание. Только он не сумел упрочить за собою это внимание; он отвык от общества и чувствовал некоторое смущение, а тут еще тучный генерал на него уставился. «Ага! рябчик! вольнодумец! – казалось, говорил этот неподвижный, тяжелый взгляд, – приполз-таки к нам; ручку, мол, пожалуйте». Ирина пришла на помощь Литвинову. Она так ловко распорядилась, что он очутился в уголку, возле двери, немного позади ее. Заговаривая с ним, ей всякий раз приходилось к нему оборачиваться и он всякий раз любовался красивым изгибом ее блестящей шеи, он впивал тонкий запах ее волос. Выражение благодарности, глубокой и тихой, не сходило с ее лица: он не мог не сознаться, что именно благодарность выражали эти улыбки, эти взоры, и сам он весь закипал тем же чувством, и совестно становилось ему, и сладко, и жутко… И в то же время она постоянно как будто хотела сказать: «Ну что? каковы?» Особенно ясно слышался Литвинову этот безмолвный вопрос, как только кто-нибудь из присутствовавших произносил или совершал пошлость, а это случилось не однажды во время вечера. Раз даже она не выдержала и громко засмеялась.
Графиня Лиза, дама весьма суеверная и склонная ко всему чрезвычайному, натолковавшись досыта с белокурым спиритом об Юме, вертящихся столах, самоиграющих гармониках и т. п., кончила тем, что спросила его, существуют ли такие животные, на которые действует магнетизм.
– Одно такое животное во всяком случае существует, – отозвался издали князь Коко́.– Вы ведь знаете Мильвановского? Его при мне усыпили, и он храпел даже, ей-ей!
– Вы очень злы, mon prince [155]155
князь ( франц.).
[Закрыть]; я говорю о настоящих животных, je parle des bêtes.
– Mais moi aussi, madame, je parle d’une bête… [156]156
Но я, сударыня, также говорю об одном животном… ( франц.).
[Закрыть]
– Есть и настоящие, – вмешался спирит, – например раки; они очень нервозны и легко впадают в каталепсию.
Графиня изумилась.
– Как? Раки? Неужели? Ах, это чрезвычайно любопытно! Вот это я бы посмотрела! Мсьё Лужин, – прибавила она, обратившись к молодому человеку с каменным, как у новых кукол, лицом и каменными воротничками (он славился тем, что оросил это самое лицо и эти самые воротнички брызгами Ниагары и Нубийского Нила, впрочем ничего не помнил изо всех своих путешествий и любил одни русские каламбуры…), – мсьё Лужин, будьте так любезны, достаньте нам рака.
Мсьё Лужин осклабился.
– Живого-с или только живо? – спросил он.
Графиня не поняла его.
– Mais oui, рака, – повторила она, – une écrevisse [157]157
Ну да, рака ( франц.).
[Закрыть].
– Как, что такое? рака? рака? – строго вмешалась графиня Ш. Отсутствие мсьё Вердие ее раздражало; она понять не могла, зачем Ирина не пригласила этого прелестнейшего из французов. Развалина, уже давно ничего не понимавшая – притом и глухота ее одолевала, – только помотала головою.
– Oui, oui, vous allez voir [158]158
Да, да, вы сейчас увидите ( франц.)
[Закрыть]. Мсьё Лужин, пожалуйста…
Молодой путешественник поклонился, вышел и возвратился вскоре. Кельнер выступал за ним и, улыбаясь во весь рот, нес блюдо, на котором виднелся большой черный рак.
– Voici, madame [159]159
Вот, сударыня ( франц.).
[Закрыть],– воскликнул Лужин, – теперь можно приступить к операции рака. Ха, ха, ха! (Русские люди всегда первые смеются собственным остротам.)
– Хе, хе, хе! – снисходительно, в качестве патриота и покровителя всяких отечественных продуктов, отозвался князь Коко́.
(Просим читателя не удивляться и не негодовать: кто может отвечать за себя, что, сидя в партере Александрийского театра и охваченный его атмосферой, не хлопал еще худшему каламбуру?)
– Merci, merci, – промолвила графиня. – Allons, allons, monsieur Fox, montrez-nous ça [160]160
Благодарю, благодарю. Ну, ну, господин Фокс, покажите нам это ( франц.).
[Закрыть].
Кельнер поставил блюдо * на круглый столик. Произошло небольшое движение между гостями; несколько голов вытянулось; одни генералы за карточным столом сохранили невозмутимую торжественность позы. Спирит взъерошил свои волосы, нахмурился и, приблизившись к столику, начал поводить руками по воздуху: рак топорщился, пятился и приподнимал клешни. Спирит повторил и участил свои движения: рак по-прежнему топорщился.
– Mais que doit-elle donc faire? [161]161
Но что он должен сделать? ( франц.).
[Закрыть]– спросила графиня.
– Elle doâ rester immobile et se dresser sur sa quiou [162]162
Он должен остаться неподвижным и выпрямиться на своем хвосте ( франц.).
[Закрыть],– отвечал с сильным американским акцентом г-н Фокс, судорожно потрясая пальцами над блюдом; но магнетизм не действовал, рак продолжал шевелиться. Спирит объявил, что он не в ударе, и с недовольным видом отошел от столика. Графиня принялась утешать его, уверяя, что даже с мсьё Юмом случались иногда подобные неудачи… Князь Коко́ подтвердил ее слова. Знаток апокалипсиса и талмуда подошел украдкой к столику и, быстро, но сильно тыкая пальцами в направлении рака, также попытал свое счастье, но безуспешно: признаков каталепсии не оказалось. Тогда призвали кельнера и велели ему унести рака, что он и исполнил с прежнею улыбкой во весь рот; слышно было, как он фыркнул за дверями… В кухне потом много смеялись über diese Russen [163]163
над этими русскими ( нем.).
[Закрыть]. Самородок, который продолжал брать аккорды во время опытов над раком, придерживаясь минорных тонов, потому нельзя ведь знать, как что действует, – самородок сыграл свой неизменный вальс и, разумеется, удостоился самого лестного одобрения. Увлеченный соревнованием, граф X., наш несравненный дилетант (смотри главу I), «сказал» шансонетку своего изобретения, целиком выкраденную у Оффенбаха. Ее игривый припев на слова: «Quel oeuf? quel boeuf?» [164]164
«Какое яйцо? какой бык?» ( франц.).
[Закрыть]– заставил закачаться вправо и влево почти все дамские головы; одна даже застонала слегка, и неотразимое, неизбежное слово «Charmant! charmant!» [165]165
«Очаровательно! очаровательно!» ( франц.).
[Закрыть]промчалось по всем устам. Ирина переглянулась с Литвиновым, и опять затрепетало около ее губ то затаенное, насмешливое выражение… Но еще сильнее заиграло оно несколько мгновений спустя, оно приняло даже злорадный оттенок, когда князь Коко́, этот представитель и защитник дворянских интересов, вздумал излагать свои воззрения перед тем же самым спиритом и, разумеется, немедленно пустил в ход свою знаменитую фразу о потрясении собственности в России, причем, конечно, досталось и демократам. Американская кровь заговорила в спирите: он начал спорить. Князь, как водится, тотчас принялся кричать во всю голову, вместо всяких доводов беспрестанно повторяя: c’est absurde! cela n’a pas le sens commun! [166]166
это нелепо! в этом нет здравого смысла! ( франц.).
[Закрыть]Богач Фиников принялся говорить дерзости, не разбирая, к кому они относились; талмудист запищал, сама графиня Ш. задребезжала… Словом, поднялся почти такой же несуразный гвалт, как у Губарева; только разве вот что – пива не было да табачного дыма и одежда на всех была получше. Ратмиров попытался восстановить тишину (генералы изъявили неудовольствие, послышалось восклицание Бориса: «Encore cette satanée politique!» [167]167
«Опять эта проклятая политика!» ( франц.).
[Закрыть]), но попытка не удалась, и тут же находившийся сановник из числа мягко-пронзительных, взявшись представить le résumé de la question en peu de mots [168]168
суть вопроса в немногих словах ( франц.).
[Закрыть], потерпел поражение; правда, он так мямлил и повторялся, так очевидно не умел ни выслушивать, ни понимать возражения и так, несомненно, сам не ведал, в чем собственно состояла 1а question [169]169
суть вопроса ( франц.).
[Закрыть], что другого исхода ожидать было невозможно; а тут еще Ирина исподтишка подзадоривала и натравливала друг на друга споривших, то и дело оглядываясь на Литвинова и слегка кивая ему… А он сидел как очарованный, ничего не слышал и только ждал, когда сверкнут опять перед ним эти великолепные глаза, когда мелькнет это бледное, нежное, злое, прелестное лицо… Кончилось тем, что дамы взбунтовались и потребовали прекращения спора… Ратмиров упросил дилетанта повторить свою шансонетку и самородок снова сыграл свой вальс…
Литвинов остался за полночь и ушел позднее всех. Разговор в течение вечера коснулся множества предметов, тщательно избегая всё мало-мальски интересное; генералы, окончив свою величественную игру, величественно к нему присоединились: влияние этих государственных людей сказалось тотчас. Речь зашла о парижских полусветских знаменитостях, имена и таланты которых оказались всем коротко известными, о последней пиесе Сарду * , о романе Абу * , о Патти в «Травиате» * . Кто-то предложил играть в «секретари», au secrétaire; но это не удалось. Ответы выдавались плоские и не без грамматических ошибок; тучный генерал рассказал, что он однажды на вопрос: «Qu’est ce que l’amour?» [170]170
«Что такое любовь?» ( франц.).
[Закрыть]– отвечал: «Une colique remontée au coeur» [171]171
«Колика, поднявшаяся к сердцу» ( франц.).
[Закрыть]– и немедленно захохотал своим деревянным хохотом; развалина с размаху ударила его веером по руке; кусок белил свалился с ее лба от этого резкого движения. Высохший сморчок упомянул было о славянских княжествах и о необходимости православной пропаганды за Дунаем, но, не найдя отголоска, зашипел и стушевался. В сущности больше всего толковали об Юме; даже «царица ос» рассказала, как по ней ползали руки и как она их видела и надела на одну из них свое собственное кольцо. Ирине точно пришлось торжествовать: если б Литвинов обращал даже больше внимания на то, что говорилось вокруг него, он все-таки не вынес бы ни одного искреннего слова, ни одной дельной мысли, ни одного нового факта изо всей этой бессвязной и безжизненной болтовни. В самых криках и возгласах не слышалось увлечения; в самом порицании не чувствовалось страсти; лишь изредка, из-под личины мнимо-гражданского негодования, мнимо-презрительного равнодушия, плаксивым писком пищала боязнь возможных убытков да несколько имен, которых потомство не забудет, произносилось со скрипением зубов… И хоть бы капля живой струи подо всем этим хламом и сором! Какое старье, какой ненужный вздор, какие плохие пустячки занимали все эти головы, эти души, и не в один только этот вечер занимали их они, не только в свете, но и дома, во все часы и дни, во всю ширину и глубину их существования! И какое невежество в конце концов! Какое непонимание всего, на чем зиждется, чем украшается человеческая жизнь!
Прощаясь с Литвиновым, Ирина снова стиснула ему руку и знаменательно шепнула: «Ну что? Довольны вы? Насмотрелись? Хорошо?» Он ничего не отвечал ей и только поклонился тихо и низко.
Оставшись наедине с мужем, Ирина хотела было уйти к себе в спальню… Он остановил ее.
– Je vous ai beaucoup admirée ce soir, madame [172]172
Сегодня вечером я был вами восхищен, сударыня ( франц.).
[Закрыть],– промолвил он, закуривая папироску и опираясь на камин, – vous vous êtes parfaitement moquée de nous tous [173]173
вы посмеялись над нами в свое удовольствие ( франц.).
[Закрыть].
– Pas plus cette fois-ci que les autres [174]174
На этот раз не больше, чем в остальные ( франц.).
[Закрыть],– равнодушно отвечала она.
– Как прикажете понять вас? – спросил Ратмиров.
– Как хотите.
– Гм. C’est clair [175]175
Понятно ( франц.).
[Закрыть].– Ратмиров осторожно, по-кошачьи, стряхнул пепел папироски концом длинного ногтя на мизинце. – Да, кстати! Этот новый ваш знакомец – как бишь его?.. господин Литвинов, – должно быть, пользуется репутацией очень умного человека.
При имени Литвинова Ирина быстро обернулась.
– Что вы хотите сказать?
Генерал усмехнулся.
– Он всё молчит… видно, боится скомпрометироваться.








