Текст книги "Дневник семинариста"
Автор книги: Иван Никитин
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 8 страниц)
8
Несколько дней я не брался за перо. Теперь горячка моя поутихла, и я могу спокойнее и глубже заглянуть в свою душу. Отчего я не обратил внимания на это тревожное чувство боязни, которое отталкивало меня в минувшее, памятное мне теперь, воскресенье от порога черничек? Зачем я скрыл от своего отца мое первое с ними знакомство? Ясно, что я умышленно закрывал свои глаза, чтобы не видеть того, что я должен был видеть заранее. Ясно, что я с намерением не давал воли своему рассудку… Ну, любезнейший Василий Иванович, помни этот урок! Нет, брат, шалишь!.. Теперь каждый свой шаг ты должен строго обдумывать. Ив каждого твоего намерения, готового перейти в дело, ты наперед обязан выводить вероятные последствия. Мне кажется, в эти дни я постарел несколькими годами. Я горю со стыда, когда батюшка останавливает на мне свой умный, проницательный взор, будто хочет сказать: «Ах, Вася! нехорошее ты дело сделал!..»
Какая здесь, однако, скука, боже милостивый! Ни одной книжонки нет под рукою, не только порядочной, и дрянной нет. Живут же тут добрые люди, да мало этого, и на жизнь свою не жалуются. На днях я зашел к нашему соседу. Сердце мое сжалось, как посмотрел я на его горемычное житье. Стены избушки покрыты копотью; темнота, сырость… Печь растрескалась. Раэби-" тое окно заложено клочком старой рогожи. Пол земляной. На мокрой соломе хрюкает свинья; хозяин говорит, что она заболела, так вот и взял он ее в избу. Подле животного ползает маленькая девочка, босоногая, в изорванной рубашонке. Другое, грудное, дитя лежит в засаленной люльке, повешенной на веревках подле печи; во рту у него грязная соска, наполненная жидкою пшенною кашею. Жена соседа, желтая и покрытая морщинами, ходит точно потерянная. Рот постоянно полуоткрыт; глаза смотрят бессмысленно. Не то чтобы она глупа была от природы, да нужда-то уж слишком ее заела. Еще один мальчуган, лет десяти, неумытый и оборванный, раскинулся на печи, без подушки и подстилки, и наигрывает в жалейку, утешая себя пронзительными звуками. Всю эту картину освещала дымная лучина.
– Вот, – сказал я между прочим соседу, – сын-то у тебя болтается без дела. Не хочешь ли, я буду учить его грамоте, покамест здесь поживу. Я скоро его выучу.
– Э-эх, касатик! Он свиней пасет, за это добрые люди хлебом его кормят, а грамота ваша нас не накормит. На что нам нужна ваша грамота? Бог с нею!..
Против этого я не нашел возражений и замолчал.
10
Сегодня с нашим батраком Федулом, на трех телегах, я ездил в луг за сеном. Воза так были накручены, что лошади едва тащили их по песку. Федул шел со мною рядом, покуривая коротенькую трубку. Я никогда не видал таких крепкосложенных людей, как наш батрак. Росту он небольшого, но в плечах необыкновенно широк. Черные, курчавые волосы, черная, курчавая борода и густые, нахмуренные над серыми глазами, брови придают лицу его угрюмое выражение. Говорит он вообще мало и никогда не смотрит на того, с кем говорит.
– А что, Василий Иванович, – неожиданно спросил он меняг – скажи ты мне на милость, чему вас в городе учат?
Вопрос этот меня удивил.
– Как же я тебе растолкую, чему нас учат? Ведь ты не поймешь.
– Отчего ж не понять? Пойму.
– Ну, слушай. У нас изучают риторику, философию, богословие,– физику, геометрию, разные языки…
– И будто вы знаете все это?
– Кто знает, а кто и не знает.
– Так. Ну, а прибыль-то какая же от вашего ученья?
– Та прибыль, что ученый умнее неученого.
– Вот что! Однако отец Иван косит и пашет не лучше моего. Опять ты вот говоришь, что у вас разным языкам учат. Отец Иван, как и ты, им учился. Отчего ж он не говорит на разных языках? Я у вас десять лет живу, пора бы услышать.
– Да с кем же он станет тут говорить?
– Вестимо, не с кем… Прибыли-то, значит, от вашего ученья немного. Вот если бы ваш брат ученый приехал к нам да рассказал толком: это вот так надо сделать, это вот как, и стало бы нашему брату мужику от этого полегче, тогда вышло бы хорошо, а то… Ну, карий! чего ж ты стал?
Лошади подымались на гору. Карий решительно отказывался идти. Федул забежал ему вперед. "Ты коли везти, так вези, не то я дам тебе такого тумака по лбу, что искры из глаз посыплются". Тумака ему, однако ж, он не дал, а, упершись своим широким плечом в зад телеги, крикнул: "Ну!..", и карий свободно потянул свой тяжелый воз.
Попадавшиеся мне навстречу молодые бабы и девки смотрели на меня с какою-то странною улыбкой, и мне не раз приходилось слышать такого рода привет: "Гляди, молодка, гляди! Попович идет… Экой верзила!.." Правду сказать, наши лихачи-парни тоже отзываются обо мне не слишком вежливо и без особенной застенчивости находят во мне кровное родство с известною породою молодых домашних животных, которые обыкновенно бывают и красивы и бойки, покуда еще незнакомы с упряжью. Мне кажется, я никому и ничем не подавал здесь повода к этим насмешкам и никому не сделал зла; откуда же взялось это обидное пренебрежение к моей личности? Вероятно, оно является благодаря существованию какого-нибудь Кондратьича и ему подобных. Жаль, что нашему брату от этого не легче. Нет, скверно тут жить!..
13
Скука моя растет день ото дня. Поутру сверху донизу я перерыл все в своем сундучке, думая найти в нем какую-нибудь забытую книжонку или исписанную тетрадь. Ничего не отыскал! Развернешь одно – учебная книга; развернешь другое – знакомые лекции: логика, психология, объяснения разных текстов… все это известно и переизвестно… Быть по сему. Буду от нечего делать опять продолжать свой дневник. Но, если бы пришлось мне пожить здесь долгое время, полагаю, наверное, я ограничился бы тем, что вносил бы в него следующие краткие заметки: сегодня мы были в поле, или сегодня было то же, что вчера, или сегодня ничего особенного не случилось, и так далее, все в этом же роде… Что прикажете делать? Чем богат, тем и рад… Итак, продолжаю.
В доме нашем идет страшная возня: приготовление к храмовому празднику, то есть ко дню Успения пре-святыя богородицы. Моют окна, двери, полы и прочее, в прочее. Федул хлопочет на дворе: зарезал несколько кур, зарезал трех гусей, зарезал барана, теперь приготовляется снимать кожу с теленка и по поводу этой резни находится в отличном настроении духа, сыплет шутка-ми и с каким-то особенным удовольствием вонзает свой острый нож в теплое мясо животного, умирающего в судорогах перед его глазами. Матушка беспрестанно сердится на кухарку, кричит, что она ленива и ничего не понимает. "Ну, что ж, ленива, так и ленива!" – ответит кухарка и с таким ожесточением начнет скрести ножом сосновую дверь, что скрип железных петлей становится слышен на весь дом. Или скажет: "Ну, что ж, глупа, так в глупа!" – и сунет с необыкновенною скоростию в устье печи горшок или чугун, станет к ней задом и время от времени тяжело вздыхает: "Ох, хо, хо! житье, житье!.." Батюшка не мешается ни во что. Молвит иногда матушке: "Потише, попадья, потише!.." – и пойдет к своему делу. Матушка тотчас же притихнет. Вообще она ему во всем безусловно покоряется. Теперь вопрос: где взять вилок? – окончательно ее добивает. У нас вилок одна только пара, а гостей будет много. Для благочинного, приглашенного совершать литургию, решено приготовить его любимое блюдо: жареного поросенка, начиненного гречневого кашею, с гусиным жиром, с перцем, с луком и еще с чем-то, уж право не знаю. Для гостей второго разряда, за неимением особой спальни, очищена баня, в которой на полу и на полку постлано свежее, душистое сено. Что касается меня; никак не придумаю, на что бы употребить мне свободное время. По крайней мере, хоть бы спалось поболее, все было бы лучше, – так нет: лежишь до полночи с открытыми глазами и рад не рад слушаешь лай или вой голодных собак.
17 ночью
Наш храмовой праздник окончился. Слава тебе, господи! Гости разъехались. Ворота затворены. В доме глубокая тишина. Ну, и было же с ними хлопот! Первый обед, за которым присутствовали благочинный и человек пятнадцать нашей родни, прибывшей с разных сторон, за несколько десятков верст, прошел без особенных историй и шума. За обедом батюшка выбирал для благочинного самые лучшие, самые жирные куски мяса, повторяя! "Покорнейше прошу отведать. Сделайте одолжение, коля что дурно, не осудите; все, знаете, свое, домашнее…", я усердно потчевал его вином. "Отведаю, отведаю, – говорил благочинный, – пожалуйста, меня не торопи. Тише едешь, дальше будешь…" И в самом деле он не торопился: рассказывал разные анекдоты, отирал крупный пот на своем лице и медленно опоражнивал новое блюдо. Матушка измучилась, упрашивая и кланяясь за каждою рюмкою. Гостьи пили, по-видимому, единственно из приличия, с большой неохотою. Но в половине стола сами начали просить вина разными намеками: гусь-то, мол, по сухой земле редко ходит, или утка-то, без воды не любит жить… и тому подобное. Все эти свахи, двоюродные и трвюродные сестры и сватовы жены вели неумолкаемый бестолковый разговор, и, по окончании обеда, некоторые из них запели песни с припевом:
Аи, люди! Аи, люди! Аи, люшунки, аи, люди!..
Тогда как в другом углу раздавалось хлопанье ладоней под веселую песню:
У ворот гусли вдарили,
Ой, вдарили, вдарили!
Ой, вдарили, вдарили!..
Батюшка чувствовал сильную усталость, а между тем не смел свободно сесть или облокотиться на стол в присутствии своего начальника, внимательно слушал его россказни и почтительно соглашался с его приговорами: "это совершенная истина!" или "как вам этого не знать! Вам лучше нашего это известно…". Один только меща-нин, дальний родственник матушки, держал себя независимо и крепко ударял об стол кулаком, приговаривая! "Мы знаем, у кого гуляем! Ну, вот и все… и мое почтение!.. Так, что ли, отец Иван? Верно!.." По выходе из-за стола благочинный осматривал наше гумно, ригу, огород, на котором спеют дыни, и прочие домашние постройки. Батюшка сопровождал его с открытою головою. Что прикажете делать! Благочинный, говорят, самолюбив и не задумывается чернить того, кто ему не нравится. Лошади его были накормлены овсом до последней возможности. Кучер едва ворочал языком. Лицо его походило на красное сукно. С отъездом начальника батюшка повеселел и сделался разговорчивее. В сумерки независимый мещанин так насытился, что упал среди двора и бормотал околесную: "Какой безмен? на безмене не обвесишь… а вот пенька твоя гнилая. Оттого и не доплачено… верно! ступай к черту!.." Батюшка терпеть не может, когда упоминается дьявольское имя. Он подошел к полусонному гостю и сказал:
– Эй, любезный! любезный! перекрестись!
– Проваливай к черту! – ответил мещанин и перевернулся на другой бок.
Федул еще с утра был навеселе и все приставал к батюшке, чтобы он дал ему денег.
– Пожалуйста, выйди вон, – отвечал ему батюшка, – ты видишь, у меня чужие люди.
– Это уж твое дело, – говорил Федул, растопырив руки, как крылья. – Я сказалг что хочу выпить, ну – и кончено!
Батюшка дал ему четвертак. Федул положил его на свою широкую ладонь, подбросил вверх и так крепко ударил по ней другою ладонью, что одна старушка-гостья плюнула и сказала: "Вишь, как его, окаянного, разбирает!.." Вечером я вышел на крыльцо, но – увы! – сойти с него не мог. Федул сдвинул с места большой самородный камень, служивший ступенью, и катал его по двору.
– Дурак! что ты делаешь? – крикнул я на Федула.
– Камень катаю. Человека ломать – грех: не вытерпит, а камень вытерпит, вот я его и ворочаю, gat руки чешутся, оттого и ворочаю.
– Положи его на место. С ума ты сошел!
– Не спеши. Покатаю и положу. – Он так и сделал.
На следующие дни повторилась а:а Ље история еды и питья с небольшими изменениями. Очищенная для гостей баня оказалась ненужною: они провели ночь как попало и где пришлось, то есть на местах, где кого убил наповал могучий хмель. Повторяю опять: слава тебе, господи! Все разъехались!..
26
Время, однако, идет да идет своим чередом. Мне уже недолго остается жить в деревне, бить, как говорится, баклуши. Да и пора отсюда! Вечно слышишь разговоры о пашне, о посевах, заботы о том: упадет ли вовремя дождь, сколько мер дает из копны рожь, сколько греча, и прочее, и прочее. У того-то заболела овца. Соседа Кузьму видели в новых сапогах. Об этом тоже разговаривают, и некоторые смотрят на Кузьму с завистью. Тетка Матрена сушила на дечи лен и чуть не сожгла избы, – все это переходит из уст в уста и возбуждает разные толки. Матушка опечалена предстоящей со мною разлукою, приготовляет мне жирные пышки, сдобные сухари и разные крендели. Отъезд назначен завтра. Несмотря на скуку, которая на меня напала здесь в последние дни, я с грустью обошел знакомые поля, побывал и в лугу и в лесу и, – стыдно сказать, – проходя мимо окон черничек, остановился в раздумье… Окно было ванавешено. Калитка была заперта. А что, если бы Наталья Федоровна сидела под окном и позвала меня в свою светлую горенку, ужели бы я отказался с нею проститься?.. Признаюсь, во мне все-таки таится задняя мысль, что эти страницы могут попасть в чьи-либо руки. Я не смею высказать того, что творится теперь и что творилось прежде в моей душе… Дорого мне стоило сдержать свое честное слово, много я вынес тоски и борьбы, но – я его сдержал: я уже не видал более милой Наташи… Только уехать отсюда нужно скорее, непременно скорее, иначе силы мои упадут. Итак – в город. И потянется снова однообразная семинарская жизнь. И пойдут бесконечные уроки, замечания, выговоры и… полно заранее горевать! До свидания, родной мой уголок! Спасибо тебе за приют, за тот покой, которым ты меня окружал. Быть может, по прошествии года, снова приведет меня бог сидеть у этого, отворенного в сад, окна, смотреть на эту темную зелень и вдыхать запах росистой травы, и, быть может, снова войдет в мою комнату, как входит она теперь, наша молчаливая кухарка и молвит, почесывая по привычке спину: «Василий Иваныч! самовар подали. Иди!..»
1 сентября
Ну, вот мы и в городе. Стоим покамест на прежней квартире, в старом домишке сварливой, неопрятной мещанки, которая, узнав, что я не буду более ее жильцом, насчитывает на батюшку лишние два рубля. "Давай, говорит, давай. Небось не обеднеете! Вы сами дерете с живого и с мертвого…" Батюшка уже был у профессора и условился с ним в цене, но что-то хмурит брови: верно, моя новая квартира обойдется ему не дешево. Яблочкин ушел от меня недавно. Не знаю, потому ли, что я его несколько времени не видал, лицо его показалось мне страшно худо и бледно. Но как он бывает хорош, когда начинает с увлечением о чем-нибудь говорить! Голубые глаза горят, щеки покрываются яркою краскою, белокурые, вьющиеся от природы волосы закидываются назад и открывают белый широкий лоб. Сообразно настроению души, черты лица меняются ежеминутно. Во время разговора все члены его приходят в движение.
– А, Белозерский! – воскликнул он, отворяя дверь в мою комнату, – приехал? ну, молодец! Давай руку. Эх, дружище! Как тебя в деревне-то откормили: вот что значит батюшкин да матушкин сынок, не то что наш брат, сын пономаря и круглый сирота. Как поживаешь?
– По-прежнему, – отвечал я.
– С одинаковым душевным спокойствием? Ну, и прекрасно. Это в тебе наследственная добродетель. Отец твой, как ты сам не раз говорил, тоже ничем не возмущается. Главное, ты умный и добрый малый, за что я от души тебя люблю. А знаешь ли что? На днях я познакомился с одним молодым человеком, окончившим курс в Московском университете; он служит здесь чиновником. У него прекрасная библиотека. Хочешь, душа моя, читать? как сыр в масле будем кататься.
– Еще бы не хотеть! Давай только книг получше!
– Ох, ты! получше… вкус-то у тебя немножко испорчен. Ну, да исправится со временем, ничего.
– Где ты провел каникулы?
– В деревне одного помещика. Учил его ротозея-сынишку первым четырем правилам арифметики. Ну, душа моя, помещик! Представь себе откормленного на убой быка, с черными щетинистыми усами, с угреватым расплывшимся лицом, – вот его портрет. Чем, ты думаешь, он занимается? Лежит на мягком диване, в вязаной красной ермолке, в шелковом халате, в пестрых туфлях, и насвистывает разные марши. "Гришка! Подай трубку!.." Заметь: стол стоит у его изголовья, на столе табак и трубка. Чего бы, кажется, кричать? Этот Гришка до того загнан и запуган, что совсем почти потерял дар слова и движется с потупленною головою и унылым лицом, как живая кукла. Такой проклятый бык, ни одного журнала не выписывает! Дочка у него тоже замечательное в своем роде создание: раздавит кто-нибудь при ней муху – она чуть не падает в обморок; увидит на своем платье козявку – поднимает крик. Однажды вечером влетел в комнату жук. Барышня взвизгнула. Сенные девки, с вениками и с полотенцами в руках, начали метаться из угла в угол за бедным насекомым. Наконец победа была одержана: жук вылетел в окно. Барышня приняла лавровишневых капель и легла в постель. В доме все притаило дыхание; даже бык на некоторое время перестал насвистывать свои марши.
– Ну что ж, ты не поссорился с ними?
– Нет, выдержал. А солоно было! На первых порах барину угодно было посылать меня за водой. "Молодой человек, принесите-ка мне воды!" Я ограничивался тем, что передавал его приказания в переднюю: "Григорий! барин требует воды". Или: "Молодой человек, набейте-ка мне трубку!" Я опять отправлялся в переднюю: "Григорий! барин требует трубку". И тому подобное. С этого времени барская спесь перестала рассчитывать на мою холопскую услужливость. Однажды я читал стихотворения Шенье, Одно из них произвело на меня такое впечатление, что я позабылся и сказал вслух: "Что это за прелесть!" – "Чем вы восхищаетесь?" – спросила меня слабонервная барышня. Я показал ей прочитанные мною строки. "В самом деле очень мило". – "Переведи, Наташа, по-русски, – промычал бык, – я послушаю". Наташа попробовала перевести и не смогла. "А ну-ка вы, господин учитель". Я перевел. Бык взбесился. "Как, черт возьми! Какой-нибудь кут… (он хотел сказать: кутейник, – но поправился), какой-нибудь молодой человек, учившийся на медные деньги, свободно владеет французским языком, а у нас пять лет жила француженка, и ты не можешь перевести стихотворения, – а?.. После этого пусть дьявол возьмет всех ваших гувернанток! Вот что!.." Барышня долго на меня дулась за то, что я будто бы хотел порисоваться перед ее папашею… – Нет ли у тебя чего-нибудь покурить?
– Ничего нет. Ты знаешьг я почти не курю.
– Скупишься, душа моя, – это скверно!
– Что ж делать! Батюшка и без того жалуется на большие расходы. Поздравь меня, Яблочкин; я буду жить у нашего профессора К.
– Будто? Ты не шутишь?
– Нисколько. Так угодно моему батюшке.
– Жаль, верно, старик твой еще не утратил раболепного уважения к бурсе и думает, что всякий профессор есть своего рода светило – vir doctissimus.
– Что ж ты находишь тут дурного?
– А то, что в квартире своего наставника ты займешь должность камердинера, разумеется, если ему понравишься, а не понравишься – займешь должность лакея.
– Ну, далеко хватил! Увидим!
– Увидишь, душа моя, увидишь! Во всем этом я вижу только одну хорошую сторону: квартира твоя как раз против моей, стало быть, ты можешь навещать меня, когда тебе вздумается. У меня теперь пропасть дела. Старушка-чиновница, у которой я живу и с сыном которой приготовляюсь вместе поступить в университет, ежедневно мне повторяет: "Трудитесь, молодой человек, трудитесь! Поедете, бог даст, с моим Сашенькою в Москву, я и там вас не забуду". Такая добрая!
– Итак, ты наверное едешь в университет?
– Наверное. Советую и тебе то же сделать.
– Я бы не прочь. Батюшка не позволит. Он не хочет, чтобы я выходил из духовного звания.
– Врешь! Доброй воли у тебя недостает – вот и все! Проси, моли, плачь… что ж делать!*Не позволит!.. Я круглый сирота, а видишь, не вешаю головы! Горько иногда мне приходится, но когда подумаю, что я пробиваю себе дорогу без чужой помощи, один, собственными своими силами, что кусок хлеба, который я ем, добыт моим трудом, что перо, которым я пишу, куплено на мою трудовую копейку, что я никому не обязан и ни от кого не зависим, – и на глазах моих выступают радостные слезы… Разве это не отрадно?.. Однако прощай! Мне некогда.
После этого разговора я долго сидел в раздумье и ничего не мог придумать. Я знаю, что батюшка меня не послушает. А такой непреклонной воли, такой энергии, как у Яблочкина, у меня нет. Видно, мне придется идти беспрекословно по той дороге, которою идут другие, подобные мне, труженики.