355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Панаев » Литературные воспоминания » Текст книги (страница 6)
Литературные воспоминания
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 09:26

Текст книги "Литературные воспоминания"


Автор книги: Иван Панаев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 19 страниц)

Якубович был не таков.

Отвлеченные разговоры не пугали его. Когда кто-нибудь при нем пускался в такого рода разговоры, он улыбался и шептал кому-нибудь из своих приятелей: "Ну, понес ерунду!" – Терпеть не могу, – несколько раз говаривал он мне, – когда человек занесется в какието превыспренние сферы и начнет молоть. Все это пустяки; пусть там кричат, что он умен, образован… а дайте ему написать какое-нибудь стихотворение, попробуйте – и плохонького не сумеет написать, ей богу! – а мы хоть и не пускаемся в эти превыспренности, а стихи пишем, кажется, недурно. Сам Пушкин их хвалит и просит у меня.

Однако перед Кукольником он пасовал:

– Ну, этот может врать, что угодно, – говорил он, – по крайней мере поэт.

К отвлеченным разговорам Гребенка и Якубович причисляли разговоры о политике.

Литераторов 30-х годов вообще не интересовали никакие политические европейские события. Никто из них никогда и не заглядывал в иностранные газеты. Они рассуждали так, что каждый должен заниматься своим делом, не вмешиваясь в чужое.

– Ну, что мне за дело, – говаривал Якубович, – что французы передрались между собой, прогнали одного короля, взяли другого, – мне от этого ни тепло, ни холодно. Нашему брату, литератору, выход какого-нибудь "Северного цветка" интереснее во сто раз всех этих политических известий. Да провались Франция хоть сквозь землю. Что мне до этого за дело?..

Якубович долго слушал Кукольника, потом подошел ко мне…

– Ну, я вам скажу, Кукольник такую околесную несет, что боже упаси. Я слушал, слушал, отошел да плюнул – ничего не поймешь, а все оттого, что избаловали, захвалили, пятнадцатирублевый лафит выставляют перед ним – вот он и заносится. Велите-ка мне дать рюмку водки: что-то под ложкой щемит…

Из нелитераторов на моем литературном вечере были актер Дюр, мой друг и товарищ М. А. Языков, неизбежный Кречетов и наш домашний доктор Яновский – молодой человек из семинаристов. Яновский благоговел перед всеми чиновными отличиями и титлами и замирал при виде генерала. Всякое новое для него явление поражало его и приводило в остолбенение.

Тупых и рабских натур я встречал у нас много, но такой тупости и рабства, как у Яновского, найти было трудно.

Яновский в первый раз в жизни видел вблизи актера и литераторов и с любопытством рассматривал каждого из них, как какого-нибудь зверя… Он беспрестанно подходил ко мне с нелепейшими вопросами.

– Это Дюр? – спрашивал он, исподтишка, указывая на Дюра.

– Да.

– Тот самый Дюр, который играет на сцене?

– Тот самый.

– Скажите пожалуйста! – восклицал Яновский, пожирая Дюра глазами. – Странно! – ничего в нем нет необыкновенного: и ходит и говорит, как все…

– А вот это кто? – спрашивал он через несколько времени, – такой приятной наружности… вот направо разговаривает с другим…

– Это Плетнев, – отвечал я.

Яновский вытянул длинное – а!

– Действительный статский советник?

– Да.

– Скажите пожалуйста!.. – И он качал головою и, смотря на Плетнева с некоторою робостию, невольно застегивал пуговицу своего виц-мундира.

Когда у меня умерла дочь, Яновский говорил в утешение моей жене:

– Не огорчайтесь… Что же делать! Вот на-днях умерла дочь у NN – и еще на руках у него… а действительный статский советник! Что ж делать! Смерть не щадит и генеральских детей…

Кречетов, познакомившийся через меня с г. Краевским и еще кой с кем из молодых литераторов, которые посматривали на него свысока, отзывался о них очень неблагосклонно…

– Все эти господа – это-это-это… – и он не прибирал слова и махал рукой, – они просто не стоят ногтя с мизинца моего умного, милого, доброго Дельвига.

Полевой, которого он очень уважал, как я уже заметил, произвел на него неприятное впечатление.

– Даже не хочется верить, что это Полевой! – повторял он, – это какой-то сиделец с гостинодворскими ужимками…

Кречетов шатался, как тень, из комнаты в комнату, иногда садился к какому-нибудь кружку и прислушивался, и потом, взяв под руку Языкова, шептал ему:

– Как все это, мой добрый Михайло Александрыч, далеко от нашего прежнего литературного кружка, когда мы, бывало, сходились – Дельвиг, Подолинский, я… Сколько, бывало, высказывалось на наших сходках серьезного, дельного, этаких питательных вещей для ума, а от этих господ – ни шерсти, ни молока… В целый вечер ни одного умного слова не услыхал…

Кречетов оживился только за ужином, и после ужина, расхваливая его мне, прибавил, что эти господа не стоят такого ужина, что они не умеют оценить его, что для этого надобно иметь тонкий гастрономический вкус, и прочее.

Я очень боялся какой-нибудь неприятной истории, сведя людей, враждовавших между собою и редко встречавшихся, однако все прошло благополучно.

Воейков до такой степени сошелся с Полевым, что сел рядом с ним за ужином.

Он говорил ему:

– За что нам ссориться, Николай Алексеич? Прошлое забудем; я ведь высоко ценю ваши дарования, ваши глубокие познания. К тому же теперь вы наш, петербургский.

И Полевой с различными ужимочками отвечал:

– И я также, Александр Федорыч, душевно предан-с вам. Конечно, это всё были недоразумения между нами-с.

И Воейков протягивал к Полевому свои объятия и лобызал иудиным лобзанием того, про которого он писал в своем "Сумасшедшем доме": ….

 
Самохвал, завистник жалкой,
Надувало ремеслом,
Битый рюриковой палкой
И санскритским батожьем.
Подл как раб; надут как барин.
Но, чтоб разом кончить речь:
Благороден, как Булгарин,
Бескорыстен так, как Греч!
 

Краевский дичился Кукольника и искоса посматривал на него, несмотря на то, что Кукольник приятно заигрывал с ним. С Плетневым и князем Одоевским Кукольник обращался с сухою вежливостию. Вообще от друзей Пушкина он отдалялся, да и они, кажется, не желали сближаться с ним…

Полевой, с которым я познакомился незадолго перед моим литературным вечером, которого еще с пансиона привык уважать, подействовал на меня неприятно. По «Телеграфским» статьям я составил в голове идеал его. Я воображал Полевого человеком смелым и гордым, горячо и открыто высказывающим свои убеждения – и увидел в нем какого-то робкого, вялого, забитого господина, с уклончивыми ужимками, всем низко кланявшегося, со всеми соглашавшегося, как будто не имевшего ни малейшего чувства достоинства, даже как-то оскорбительно, для почитавших его, унижавшегося передо всеми…

Он наговорил мне в этот вечер столько любезностей и неуместных вежливостей, так подобострастно смотрел на меня, так лицемерно жал мне руки, что даже возбудил к себе неприятное чувство.

Раз вечером, когда я сидел у него в кабинете (он жил тогда на Песках, в доме, принадлежавшем некогда Д. М. Княжевичу), дети его пришли с ним прощаться. Он перекрестил их и благословил, потом встал со стула, поклонился мне и сказал:

– Извините, Иван Иваныч, – уж у меня такая привычка-с…

Какое странное извинение!

Тяжело было смотреть на такое страшное падение человека, так смело и твердо державшего свое знамя в «Телеграфе», человека, который был столько лет грозою пошляков и рутинеров, бичом всех предрассудков и всего рабского и подлого. Глядя на него, невольно приходили в голову его слова, вставленные им в уста шекспировского Гамлета:

"За человека страшно!" Я вступил в литературный круг, как в какое-нибудь святилище, с благоговейным чувством. Я думал, что если не все, то по крайней мере избранные из литераторов – люди возвышенные, необыкновенные, непричастные никаким мелким страстишкам и слабостям обыкновенных смертных, – и должен был горько разочаровываться с каждым днем.

Вера моя в мои литературные кумиры поколебалась особенно с обеда, который Воейков заставил дать купца Жукова при открытии его типографии, управление которой Воейков взял на себя.

Воейков, истощавший, по обыкновению, все свое лицемерие и лесть перед людьми, из которых он думал извлечь для себя какую-нибудь пользу, уверявший их в своей высокой честности и бескорыстии, начал ухаживать с некоторого времени за купцом Жуковым (В. Г.), дела которого были тогда в самом цветущем состоянии. От "Русского инвалида" Воейков получал весьма немного. У него были побочные дети от женщины, которая исправляла у него должность ключницы или кухарки, на которой он женился незадолго перед своей смертию, и хотя он содержал семейство свое плохо, но ему все-таки недоставало денег, и он часто жаловался на свое стесненное положение.

Репутация Воейкова между литераторами и людьми близкими к литературе была не блистательная. На него смотрели почти так же, как на Булгарина. Из литераторов один только Владиславлев находился с ним в дружеских сношениях, но и тот отзывался о нем невыгодно и не давал ему денег взаймы. Владиславлев, тщетно уговаривавший Воейкова не жениться, принужден, однако, был присутствовать, по его просьбе, на свадьбе как свидетель и рассказывал о ней много комического. Жуковский, князь Вяземский и другие старые приятели Воейкова, прежде помогавшие ему, совсем почти отказались от него. Многие поддерживали с ним связи только из боязни попасть в его "Сумасшедший дом".

Потерявший всякое доверие и участие к себе между прежними своими приятелями, Воейков обратился к людям богатым и далеким от литературы…

Жуков попался на его удочку.

Воейков и в глаза и за глаза прославлял Жукова, называл его честнейшим, умнейшим, просвещеннейшим русским человеком; твердил ему, что он частичку из своих богатств должен употребить, как меценат, на пользу литературы, и уговорил его дать капитал на заведение типографии, прибавив, что он охотно возьмется, несмотря на свои преклонные лета и многочисленные литературные занятия, управлять этой типографией и блюсти выгоды почтеннейшего Василья Григорьича.

Самолюбие Жукова не устояло против грубой лести Воейкова. Жуков дал ему деньги на первое обзаведение и открытие типографии. Воейков уверил его при этом, что для придания большей известности новой типографии необходимо дать угощение в ней всем литераторам, начиная с И. А. Крылова и Жуковского. И на обед были выданы деньги Воейкову.

Я получил приглашение вместе с другими. Квартиру для типографии Воейков нанял в переулке близ Сенной площади, в грязном доме, пользовавшемся самою печальною известностию: во время холеры 1831 года в этом доме была устроена холерная больница, и из окон ее взбунтовавшийся народ выбрасывал на улицу докторов. В самой большой из зал типографии был накрыт стол покоем, человек на семьдесят.

К четырем часам литераторы начали съезжаться и сходиться. Воейков принимал всех как хозяин, очень довольный тем, что Крылов, Жуковский и Вяземский не отказались от приглашения. За исключением Булгарина, Сенковского и Греча – заклятых врагов Воейкова – на этом обеде присутствовали все до последнего фельетониста, накануне напечатавшего свою статейку в первый раз.

Крылов, Жуковский и Вяземский были посажены, конечно, во главе стола. Около них Плетнев, князь Одоевский и г. Краевский, который при первом появлении в залу озаботился, чтобы занять место как можно поближе к ним. Кукольник сел на другой конец стола со своими литературными друзьями и посадил возле себя Полевого. Остальные расселись как случилось.

Воейков не садился за стол. Он любезничал с своими гостями и угощал их. Воейков всех предварительно познакомил с Жуковым и за обедом оставил ему место около литературных знаменитостей.

За обедом между прочими присутствовали два какие-то монаха. Когда все уселись за стол, в зале появились квартальный надзиратель и два жандармских офицера. Явились ли они для поддержания, в случае нужды, порядка или принадлежали к знакомым Жукова и Воейкова и были ими приглашены? – это осталось неизвестным. Надобно думать, что они явились просто для порядка, потому что за стол не садились, а только по временам заглядывали в залу и потом исчезали в другой комнате, где в свою очередь угощаемы были будущие фактор и наборщики.

Кушаньям не было числа, но обед был из рук вон безвкусен и плох. Вино также не отличалось доброкачественностию, но уж зато лилось через край. Между бесчисленною, грязною и полупьяною прислугою бегали какие-то ребятишки и также прислуживали гостям.

Оказалось, что это были побочные дети Воейкова.

Воейков привел ко мне одного из этих мальчиков и, указывая на него, сказал:

– Я знаю, что вы охотник до портера, так вот обратитесь к моему Федюше. Он вам принесет все, что угодно. Слышишь, Федюша?.. Ты и не отходи от этого господина (он указал на меня), стой за его стулом и исполняй его приказания, а теперь сбегай да принеси-ко бутылочку портеру самого лучшего.

Вино действовало; в конце обеда начались дружеские излияния, различные объяснения, объятия, примирения, уверения в любви и уважении. Все, даже самые ожесточенные враги, смотрели в умилении друг на друга посоловевшими глазами. Полевой уверял Кукольника в том, что он один из самых пламенных приверженцев и почитателей его таланта. Кукольник кричал, что имя Полевого никогда не забудется в истории русской литературы; они при этом целовали друг друга и пили брудершафт… Все это было довольно гадко.

Шум и крики увеличивались, сливаясь в безобразный и нестройный гул. Жуковский, Крылов, Вяземский, Одоевский и многие другие с последним блюдом встали из-за стола и уехали.

– Ну, и хорошо сделали! – произнес Кукольник, махнув рукой на удалявшихся. – Мы обойдемся и без этих аристократов. A bas их! Правда, Полевой?

– A bas!.. – отвечал ухмыляясь Полевой, сладко глядя в глаза Кукольнику, и вскрикнул: – ура, Кукольник!

– Ура, Кукольник! Ура, Полевой! – закричали кругом их.

Барон Розен, еле державшийся на ногах, расхаживал по зале, кричал, что он создаст настоящую русскую драму, что «Ифигению» Гете может перевести один Жуковский под его руководством, натыкался на всех, обнимался со всеми и даже плакал.

Между тем совсем смерклось, и залу осветили двумя или тремя плохо горевшими лампами.

Пропитанная спиртным запахом и табачным чадом, она представляла неприятное зрелиoе. Столы были уже сдвинуты. Пьяные тени шатались и бродили в этом чаду, освещенные тусклым и красноватым светом ламп, крича, болтая всякий вздор и натыкаясь друг на друга. Полевого и Кукольника начали качать, каким-то образом даже Розен очутился потом в объятиях Кукольника. Кукольник кричал:

– Ты немец, но талантливый немец… в твоей "Осаде Пскова" есть дивные места… Ну, братцы, выпьемте за здоровье Розена!.. Воейков! вели подать вина!..

Квартальный и жандармские офицеры издалека посматривали на все это с подозрительным удивлением.

Хромой Воейков, стуча своею палкою, явился в сопровождении лакея, который нес шампанское. Воейков начал обнимать Кукольника и Розена и говорил, что он счастлив, что на его празднике совершилось примирение двух наших первых драматических писателей.

Кукольник провозгласил в десятый раз тост за процветание новой типографии.

Литературная оргия окончилась пляской.

Полевой, Кукольник и Яненко пустились вприсядку. Около них составился кружок, рукоплескавший им и кричавший: bravo, bis!..

Что происходило затем – я не знаю; я не дождался конца пляски. Мне было больно и оскорбительно за Полевого.

Через несколько дней после этого Степанов принес к г. Краевскому отличный карикатурный рисунок, на первом плане которого были Полевой и Кукольник, отхватывающие вприсядку…

ГЛАВА V

Альманах в память открытия типографии. – Э. И. Гувер. – Вечер у Воейкова в великом посту. – Чтение «Сумасшедшего дома». – Нумер «Русского инвалида», присланный мне Воейковым. – Юбилей Крылова. – С. Н. Глинка. – Литературно-великосветские субботы у князя В. Ф. Одоевского. – Сахаров, издатель «Сказаний русского народа». – Отец Иакинф. – Отношения Одоевского к молодым литераторам. – С. А. Соболевский. – Смерть Пушкина и разбор его бумаг. – Имя Краевского на обертке «Современника» вместе с именами князя Вяземского, Жуковского и Плетнева.

Присутствовавшие на обеде Воейкова при открытии типографии, по предложению, если я не ошибаюсь, Владиславлева, обязались подарить по статье на зубок новой типографии. Если бы все они сдержали свое слово, из этих приношений составилась бы книжища листов во сто. Мысль эта улыбалась Воейкову, но, к прискорбию его, она не осуществилась: только человек десять или пятнадцать из самых молодых литераторов, движимых рьяною страстью печататься (и в том числе, конечно, я), поднесли ему свои стишки и рассказцы, из которых составилась тощая и плохая книжечка. Перед выходом ее Воейков пустил об ней прекурьезное объявление с китайским бордюром, как объявления о чае. Он наименовал все статьи своего альманаха и при этом делал небольшую, но презабавную характеристику каждого автора. Я только помню две из этих характеристик – мою и Губера. Напечатав заглавие моего рассказа, он заметил: «сочинение И. И. Панаева, автора повести: „Она будет счастлива“,* в которой в * Повесть эта была напечатала в „Телескопе“, как я упомянул выше. первый раз изображена настоящая русская женщина»; объявляя о стихотворениях Губера, он прибавил: «того самого Э. И. Губера, который вступил в борьбу с исполином Германии – Гете и победил его». Остальные характеристики были в этом же роде.

Здесь кстати надо заметить, что Губер незадолго перед этим появился с большим эффектом на литературном поприще как переводчик «Фауста». Об этом переводе, еще до появления отрывков из него, толковали очень много: говорили, что перевод его – образец переводов, что более поэтически и более верно невозможно передать «Фауста». Кажется, Губер явился с отрывками из своего перевода прежде всего к Пушкину, и Пушкин переделал некоторые из этих отрывков. Об этом уже узнали впоследствии. Губер сначала довольно часто появлялся на литературных утренниках г. Краевского, потом он сблизился с Брюлловым, Глинкою и Кукольником… но о Губере я буду еще говорить впоследствии…

Объявление Воейкова рассмешило всех. Искренно ли было написано оно, или это была злая шуточка, до которых Воейков был такой охотник? Бог знает. Воейков как критик был вообще до крайности пошл и легко мог не шутя делать такого рода характеристики.

В своих выходках в "Литературных прибавлениях к Русскому инвалиду" против Надеждина, Белинского и других он являлся тупым, плоским, отсталым старцем, огрызавшимся с бессильною злобою.

В Воейкове-журналисте не было, казалось, ничего общего с автором "Сумасшедшего дома", умно и метко злым, каким он являлся иногда и в обществе.

Однажды на вечере у Владиславлева, когда зашла речь о "Сумасшедшем доме", Владиславлев спросил у него:

– Скажите, Александр Федорыч, откуда вы берете эти слова, которыми вы так беспощадно бичуете в вашем "Сумасшедшем доме"?

Воейков улыбнулся, и масляные глазки его засверкали.

– Они мне не легко достаются, – отвечал он протяжно и в нос, – я ведь, почтеннейший, несколько лет коплю в себе желчь, и когда она накопится через меру, так уж сама собой както разливается.

У Владиславлева висел на стене в его кабинете портрет масляными красками Греча.

Краевский спросил у Владиславлева, почему он повесил у себя этот портрет Греча: разве он так уважает оригинал?

– Ах, Андрей Александрыч, – прогнусил Воейков, – оставьте его: пусть до виселицы-то хоть на гвоздике повисит!

Однажды Воейков пригласил меня к себе на вечер. Это было в великом посту. Он жил где-то около Шестилавочной в небольшом отдельном деревянном домике. На этом вечере были: Жуковский, князь Вяземский, г. Краевский, Владиславлев, Гребенка и некоторые другие литераторы.

Воейков был очень любезен с своими гостями и льстил самолюбию каждого.

Вяземский потребовал, чтобы он непременно прочел весь свой "Сумасшедший дом", не скрывая ничего.

– Ты ведь, верно, и меня поместил в него, – сказал Вяземский, – прочти обо всех. Я не рассержусь на тебя, я тебе даю слово; другие, верно, также не рассердятся.

– Что это ты, князь! – вскрикнул Воейков, – с чего ты это взял? Клянусь тебе, что о тебе нет ни одной строки. Я тебя так люблю, так уважаю!.. Сохрани боже, как это можно!

– Да и Жуковского ты, верно, любишь и уважаешь, – возразил Вяземский, – однако Жуковский попал же в "Сумасшедший дом".

Жуковский улыбался. Воейков смутился.

– Это прошедшее… это было так давно, – начал Воейков, – я теперь в этом раскаиваюсь… Это гадко, низко с моей стороны было трогать такого человека, как он (и Воейков указывал на Жуковского); я торжественно каюсь в этом поступке…

– Ну, полно, полно, – отвечал Жуковский, – принеси-ка свой "Сумасшедший дом" и прочти его нам, ничего не утаивая…

Все пристали к Воейкову. Он вышел и скоро возвратился с тетрадкою.

– Право, это не стоит читать, – говорил он, – вам всем это известно, нового тут ничего нет.

– Нет, читайте, читайте! – закричали все в один голос…

– Если вы непременно требуете, я повинуюсь – делать нечего.

И Воейков неохотно раскрыл тетрадку…

– Господа! – сказал Вяземский, – он непременно пропустит что-нибудь. Пусть прочтет кто-нибудь другой… Дай кому-нибудь из нас тетрадку.

Воейков начал клясться, что пропускать нечего, что нового нет ничего, – однако тетрадка его была передана Гребенке, который взялся читать.

Во время чтения Воейков стоял сзади стула Гребенки и прерывал чтение, повторяя:

– Видите ли, ведь я не солгал, тут нет ничего нового… Право, не стоит читать…

– Молчи! молчи! – замечал ему Жуковский, грозя пальцем.

Нового действительно ничего не оказалось, за исключением не известных для Вяземского и Жуковского четырех страшно оскорбительных стихов на Карлгофа, с которым Воейков был в очень приятельских отношениях.

– Видишь ли, князь, – воскликнул Воейков по окончании чтения, обращаясь к Вяземскому, – что я не солгал, что о тебе нет ни слова. Я бы отсек себе руку, которая бы написала о тебе хоть одну ядовитую строчку… Клянусь тебе, клянусь!

Вечер этот окончился постным ужином. Воейков во все время ужина извинялся, что он угощает постным.

– Жаль, – говорил он, – что мне пришлось принимать моих дорогих гостей в посту… ну, а вы уж меня извините, господа, – я свято исполняю христианский долг. Я всегда весь великий пост ем постное.

Провожая нас, Воейков говорил каждому:

– Благодарю вас за честь, которую вы сделали старику и не погнушались его приглашением, я это очень чувствую. Вы доставили мне истинное удовольствие. Я этого вечера никогда не забуду, – и так далее…

Из литераторов Воейков более всех ненавидел Сенковского, Греча и Булгарина и всякий раз выискивал с наслаждением случаи, чтобы нанести им какую-нибудь неприятность торжественно, перед лицом публики.

Один из таких случаев представился ему при юбилее Крылова.

Мысль о юбилее Крылова возникла, если я не ошибаюсь, на вечерах у князя Одоевского. Об этой мысли сообщено было графу Уварову, который как министр просвещения взялся испросить на этот литературный праздник высочайшее разрешение.

Сенковский, Греч и Булгарин, ненавидевшие Одоевского и Вяземского, потому только, что инициатива этого юбилея принадлежала им, отказались от участия в нем; но когда юбилей, высочайше одобренный, принял официальный характер, они начали хлопотать о билетах для себя; билеты уже были все розданы, и они на юбилей не попали.

Воейков воспользовался этим случаем и напечатал в «Инвалиде», что на празднике в честь нашего знаменитого баснописца не пожелали принять участие только Сенковский, Греч и Булгарин.

За эту невинную выходку Воейков просидел три дня на гауптвахте. Она показалась дерзкою высшему начальству.

Воейков очень тщеславился своею смелою выходкою (да! в то время и это считалось смелостью!) и разослал всем своим приятелям, в том числе и мне, тот нумер «Инвалида», в котором она была напечатана.

У меня он хранится до сих пор.

Наверху карандашом рукою Воейкова написано:

«Любезнейшему Ив. Ив. Панаеву на память от Ал. Воейкова».

Когда Воейкова выпустили на свободу, он, подробно рассказывая мне об этом происшествии, прибавил в заключение:

– Если бы меня предупредили заранее, что я просижу за это не три дня, а три года, я все-таки бы напечатал это и просидел бы с удовольствием три года в заключении для того только, чтобы опубликовать и опозорить этих господ перед всеми…

Юбилей Крылова праздновался в большой зале дома Энгельгардта, где теперь Русский магазин. Он принял, как я уже заметил, совершенно официальный характер. Перед началом обеда граф Уваров пришпилил к груди баснописца звезду ордена св. Станислава и в кратких, но выразительных словах поздравил его с этою высочайшею милостию.

За обедом говорили речи: Жуковский, князь Одоевский от лица молодого поколения литераторов, князь Вяземский прочел свое известное стихотворение к "Дедушке Крылову".

На хорах в зале присутствовало много любопытных великосветских дам. Крылов казался очень растроганным.

К концу обеда, после всех речей, встал с своего места Сергей Николаевич Глинка. На нем был синий фрак с бронзовыми пуговицами и с огромным Владимиром в петлице, манишка, повязанная сверх жилета, и сапоги сверх панталон. Глаза его имели несколько дикое выражение. Он направлялся с какою-то торжественностию к середине стола, где сидел Крылов, имевший своим соседом с правой стороны министра народного просвещения, а с левой Жуковского. Князь Одоевский и Плетнев сидели напротив Крылова, и около них приютился Краевский, начинавший для придания себе веса прицеплять себя к друзьям Пушкина и таким образом выдвигавшийся на видный план.

Сергей Николаевич остановился против Крылова, размахнул рукой и произнес горячо краткую, но не совсем связную речь, при всеобщих иронических взглядах, и затем потянулся к Крылову, который обнял его и поцеловал.

Когда пили за здоровье Крылова, энтузиазм в зале был страшный, и дамы на хорах кричали, махали платками и, кажется, бросили с хор несколько букетов…

Крылов бывал иногда на субботах князя Одоевского, и я в первый раз увидел там нашего знаменитого баснописца. Он имел много привлекательности и, несмотря на тучность тела, казался еще очень живым стариком. Он вообще мастерски рассказывал, когда был в хорошем расположении, и передавал с добродушным юмором различные забавные факты о своей беспечности и рассеянности: о том, как он однажды при представлении императрице Марии Федоровне в Павловске наклонился, чтобы поцеловать ее руку и вдруг чихнул ей на руку; о том, как какой-то сочинитель принес ему свое сочинение и просил его советов, как Крылов взялся очень охотно прочесть это сочинение и продержал его больше года; как сочинитель, выведенный наконец из терпенья, вошел к нему раз утром в спальню и увидел его спящего, а свое сочинение плавающим в каком-то сосуде, стоявшем у постели; как Крылов потерял жилет с самого себя, и прочее. Анекдоты эти известны почти всем.

Всякий раз, когда Крылов бывал у Одоевского, за ужином являлся для него поросенок под сметаной, до которого он был величайший охотник, и перед ним ставилась бутылка кваса.

На вечерах Одоевского бывали также довольно часто Пушкин, на которого молодые литераторы с благоговением выглядывали издалека, потому что он всегда сидел в кругу светских людей и дам, и князь Вяземский, появлявшийся обыкновенно очень поздно.

Известно, что желание Одоевского сблизить посредством своих вечеров великосветское общество с русской литературой не осуществилось. Я уже намекнул об этом, говоря о Белинском.

Большинство наших так называемых светских людей того времени отличалось крайней пустотою и отсутствием всякого образования, потому что болтанье на французском языке, более или менее удачное усвоение внешних форм пошлого европейского дендизма и чтение романов Поль-де-Кока нельзя же назвать образованием. Исключений было немного, и к ним принадлежал граф Михаил Юрьевич Виельгорский – человек с тонкою артистическою натурою и притом с большою начитанностию для светского человека. Остальные не принимали и не могли принимать ни малейшего участия ни в развитии отечественной литературы, ни в каких человеческих интересах, а знали о существовании русской литературы только по Пушкину и по другим, которые принадлежали к их обществу. Они полагали, что вся русская литература заключается в Жуковском, Крылове (басни которого их заставляли учить в детстве), Пушкине, князе Одоевском, князе Вяземском и графе Соллогубе, который своим светским приятелям читал тогда своего «Сережу», еще не появившегося в печати. Чтобы получить литературную известность в великосветском кругу, необходимо было попасть в салон г-жи Карамзиной – вдовы историографа. Там выдавались дипломы на литературные таланты. Это был уже настоящий великосветский литературный салон с строгим выбором, и Рекамье этого салона была С. Н. Карамзина, к которой все известные наши поэты считали долгом писать послания.

Дух касты, аристократический дух внесен был таким образом и в "республику слова".

Аристократические литераторы держали себя с недоступною гордостью и вдалеке от остальных своих собратий, изредка относясь к ним только с вельможескою покровительственностию. Пушкин, правда, был очень ласков и вежлив со всеми, как я уже говорил, но эта утонченная вежливость была, быть может, признаком самого закоренелого аристократизма. Его, говорят, приводило в бешенство, когда какие-нибудь высшие лица принимали его как литератора, а не как потомка Аннибала, пред кем …громада кораблей вспылала И пал впервые Наварин!

Князь Одоевский, напротив, принимал каждого литератора и ученого с искренним радушием и протягивал дружески руку всем выступавшим на литературное поприще без различия сословий и званий. Одоевский желал все обобщать, всех сближать и радушно открыл двери свои для всех литераторов. Он хотел показать своим светским приятелям, что, кроме избранников, посещающих салон Карамзиной, в России существует еще целый класс людей, занимающихся литературой. Один из всех литераторов-аристократов, он не стыдился звания литератора, не боялся открыто смешиваться с литературною толпою и за свою донкихотскую страсть к литературе терпеливо сносил насмешки своих светских приятелей, которым не было никакого дела до литературы и которые вовсе не хотели сближаться с людьми не своего общества… Светские люди на вечерах Одоевского окружали обыкновенно хозяйку дома, а литераторы были битком набиты в тесном кабинете хозяина, заставленном столами различных форм и заваленном книгами, боясь заглянуть в салон… Целая бездна разделяла этот салон от кабинета.

Но для того чтобы достичь вожделенного кабинета, литераторам надобно было проходить через роковой салон – и это было для них истинною пыткою. Неловко кланяясь хозяйке дома, они, как-то скорчившись, съежившись и притаив дыхание, торопились достичь кабинета, преследуемые лорнетами и разными не совсем приятными для их самолюбия взглядами и улыбочками.

Особенное внимание великосветских госпож и господ обращал на себя издатель "Сказаний русского народа" И. П. Сахаров, появлявшийся всегда на вечерах Одоевского в длиннополом гороховом сюртуке. Сахаров, впрочем, русский человек себе на уме, хитро посматривал на все из-под навеса своих густых белокурых бровей и не смущался бросаемыми на него взглядами и возбуждаемыми им улыбочками. Он даже, кажется, нарочно облекался в свой гороховый сюртук, отправляясь на вечера Одоевского.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю