Текст книги "Сержант милиции (Часть 1)"
Автор книги: Иван Лазутин
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 17 страниц)
Смущения Наташи Мария Сергеевна не заметила. Разливая по тарелкам дымящийся борщ, она жаловалась:
– Ну, вот вы теперь сами посудите, Наташа, что это за работа? Мука!.. Ни тебе вовремя пообедать, ни тебе спокойно, как люди, отдохнуть. Ждала его к обеду, а он только что звонил и сказал, что обедать не придет, а может быть, задержится и до утра.
Наташа посмотрела на Марию Сергеевну и прочла на ее лице отпечаток постоянных волнений, ожиданий, огорчений. И все это из-за него, из-за Николая.
Обедали молча. Изредка хлопотливая Мария Сергеевна то извинялась за то, что у них нет необходимой сервировки, то пододвигала соль и предлагала подсолить, если не солоно, то спрашивала, не подлить ли еще... На все это Наташа отвечала автоматически. Из головы не выходили дневниковые записи. "Мать ничего этого не знает. И хорошо, что не знает. Хватит с нее и того, от чего она и так уже почти седая", – думала Наташа и, чтобы не обидеть Марию Сергеевну, доела тарелку борща до конца. От второго она отказалась.
Провожая Наташу, Мария Сергеевна засуетилась и разволновалась. Наташу тронула эта неподдельная доброта. Она излучалась из глаз матери, звучала в простых, приветливых словах и проступала в той бесхитростной растерянности, с какой обычно простая рабочая женщина принимает культурного человека. А здесь, тем более: ведь эту девушку любил ее сын. Как тут не растеряться?
Вернувшись домой, Наташа почувствовала себя усталой. А когда вспомнила, что завтра суд, на который ее вызывают как свидетеля, то готова была провалиться от стыда. Она уже отчетливо видела себя публично рассказывающей суду, как они вдвоем с матерью гадали. "Все это гадко, низко... Скорей бы все кончилось..." Наташа расслабленно опустилась в кресло и положила голову на спинку. В эту минуту она походила на больного человека, которому даже малейшее движение может причинить страдание.
Заснула она поздно, почти на рассвете. Всю ночь душили кошмары, в которых Николаю грозила опасность. Наташа хотела помочь, но не могла, пыталась кричать – не было голоса, силилась бежать – подламывались ноги...
42
Северцев лежал на койке и слушал неутомимого одессита, который на экзаменах получил тройку за письменное сочинение и этим уже был обречен к отчислению. Вдруг в дверь робко постучали.
– Да, да, – слегка гнусавя, протянул одессит.
В комнату вошла Лариса.
Одета она была в легкое платье, подол и рукава которого своей яркой расцветкой походили на узорчатые крылья желтой бабочки.
Маленький и тонкий одессит, который еще и раньше несколько раз как бы между прочим приставал к Алексею с расспросами о Ларисе и даже пытался кокетничать с ней, когда она заходила неделю назад, продолжал лежать на койке, и то время как другие встали.
Встал даже Туз. Подхватив костыли – одна нога Туза была ампутирована выше колена, – он поспешно заплевал самокрутку из орловского самосада, расправил гимнастерку и вытянулся, как бывалый солдат при виде командира. Туз только что поселился в комнате и, как всякий новичок, чувствовал еще неловкость.
У окна стоял высокий грузин Автандил Ломджавая. Расправляя тонкие и черные, как уголь, усики, он не сводил глаз с Ларисы. По-русски он говорил с сильным акцентом, а поэтому старался больше молчать.
– Мальчики, сегодня интересный процесс! Судят одну цыганку за кражу. И как соучастника – студента с нашего факультета, Ленчика. Это ужасно интересно, пойдемте, может, пробьемся.
– Вам что – никогда не приходилось видеть цыганку на скамье подсудимых? О девушка, тогда вы не знаете Молдаванки!.. Щто там говорить, вы не знаете Одессы! – Вместо "что" одессит произносил "щто". Он гордился тем, что Одесса единственный город, где говорят на своем, отличном от других, диалекте: протяжном до певучести и с излишеством шипящих. А о черном рынке Одессы он рассказывал взахлеб: чего там только нет! На нем можно купить все: начиная от новейших заграничных тканей до первоклассного автомобиля.
– Дело не в одной цыганке, – пояснила Лариса. – Ленчика защищает Ядов. А это, если вы в курсе дела, – новый Плевако. Когда он выступает в суде, публика не умещается в зале.
– Интересно, интересно. Щто-то я первый раз слышу это имя, Ядов...
Одессит со своим шипением и слегка сощуренным правым глазом, которым он не то подмигивал, не то подсмеивался, Ларисе не понравился с первой встречи. Теперь же ей хотелось как можно быстрей уйти вдвоем с Алексеем. Она даже пожалела, что пустилась в разговор с этим нагловатым и развязным молодым человеком.
Алексей сидел молча на койке и не вступал в разговор.
– Ну пойдемте же, Леша, – обратилась Лариса к Алексею и, посмотрев на часы, заторопилась. – Пойдемте быстрее, суд начнется через десять минут. До свиданья, мальчики. – Лариса почти вытолкнула Северцева из комнаты.
Переходя улицу, она спросила:
– Вы когда-нибудь дружили с девушкой?
"Что ей ответить?" Он даже не знал, что лучше: дружил или не дружил. Подумав, решил сказать правду: если соврешь, Лариса будет расспрашивать, кто она, где она, какая собой...
– Нет, не дружил.
– Давайте с вами дружить.
Эти слова Лариса произнесла просто, свободно.
– Давайте, – ответил Алексей, и ему стало так легко, как будто он только что забросил на стог огромный, в полкопны, навильник сена, с которым, шатаясь, шел добрых три десятка метров.
Зал судебного заседания был переполнен. И несмотря на то, что окна были открыты настежь, в нем стояла парная духота. Процесс по делу о краже драгоценностей проходил оживленно. Рассказ подсудимой о том, как она встретила в парке незнакомого чернявого молодого человека, как ему гадала и как потом он послал ее погадать своей девушке, то и дело прерывался смехом публики.
Рассказывая, цыганка оживленно жестикулировала. Несколько раз она даже пыталась выйти из-за деревянной загородки, специально отведенной для подсудимых, но всякий раз наталкивалась на часового и, обжигая его ненавистным взглядом, возвращалась на прежнее место. Это ограниченное для ее бродячей степной натуры пространство угнетало цыганку. В своих разноцветных одеждах она походила на яркую привязанную за ногу птицу, которая бьет крыльями, а взлететь не может.
Судьей был худощавый мужчина средних лет с энергичным волевым лицом, какие обычно рисуют на плакатах и выбивали на серебряных полтинниках, где изображен рабочий с поднятым над наковальней молотом. Уже более десяти лет он занимал председательское кресло в суде, перевидел всяких типов: опасных и неопасных. Встречал и таких, которые прикидывались дурачками, рассчитывая, что суд подойдет к ним помягче; проходили через его руки и чудаки, на которых нельзя было смотреть без улыбки... Но с таким анекдотическим случаем судья столкнулся впервые. Красный и потный от напряжения, он кусал губы, чтобы не рассмеяться. Слева от него сидела молоденькая девушка со смешинками в глазах. Всего второй раз она участвовала в суде народным заседателем. Не в силах сдержаться, девушка то и дело отворачивалась в сторону. Закрывая лицо руками, в которых был зажат носовой платок, и, делая вид, что вытирает пот с лица, она беззвучно давилась смехом. Справа от судьи сидел второй заседатель старичок лет шестидесяти пят чистенький, с тремя медалями на груди, гладко выбритый и аккуратно, на пробор, причесанный. Бессменно пятый год он избирался народным заседателем участка. К своим судебным обязанностям старичок относился не только добросовестно, но даже с каким-то фанатизмом священнодействия. Ни улыбки, ни скучного зевка, ни рассеянного взгляда нельзя было заметить на его худощавом и благородном лице. Обычно, когда он слушал показания подсудимого и свидетелей, речи обвинителя и защитника, то весь становился воплощением мудрого внимания. До сегодняшнего дня судья мог бы поручиться, что все комики мира бессильны рассмешить Вячеслава Корнеевича, когда идет судебное заседание. Но на этот раз в седых усах народного заседателя тоже появилась улыбка.
Вместо того чтобы признать свою вину и просить у суда смягчения приговора, гадалка – ее звали Нанной – обвиняла! Она так принялась отчитывать Ленчика, что судья вынужден был оборвать ее и просил отвечать по существу.
Раздраженно махнув рукой на судейский стол, стоявший на возвышении, гадалка гневно говорила:
– Зачем мешать, гражданин судья? Я тебе не мешаю, когда ты говоришь, не мешай и ты мне. Виноват во всем этот Лёнечка. Если б не послал он меня к своей девушке, откуда бы достала я золото? Из-за него я уже две недели в тюрьме страдаю и никакого прибытку не вижу. Вы, гражданин судья, учтите, сколько бы я за это время честным гаданьем денег заработала?
Судья старался выяснить, что это: искреннее непонимание своей вины или тонкая игра в темного человека? И он решил терпеливо ждать.
На лицах посетителей улыбки появлялись все реже, запал гадалки проходил. Вскоре она совсем выдохлась и замолкла. Только черные глаза ее с зеленоватым пламенем в глубине зрачков еще продолжали метать гнев.
Дальше суд пошел обычным порядком, спокойно. Судья вызвал Ленчика и предложил ему рассказать историю с гадалкой.
Рассказывал Ленчик медленно, трогательно. Глядя на его кроткое, убитое горем лицо, не одна женщина в зале горько и сочувственно вздохнула: "Вот она любовь-то до чего доводит".
У многих присутствующих Ленчик вызвал сочувствие. Они решили, что, влюбленный несколько лет в Лугову, он никак не мог подумать, что эта легкая, милая шутка обойдется так плачевно. Ленчик ничего не скрывал, но та правда, которую он говорил суду, была рассчитана на сочувствие к себе.
После допроса Ленчика были вызваны по очереди Елена Прохоровна и Наташа. Они повторили то, что суду было уже известно. Наташа, вся полыхавшая от стыда, после того как ее предупредили, что за ложные показания она будет отвечать по статье 95-й Уголовного кодекса, стала совсем пунцовой. Что-то позорное и омерзительно-гадкое чувствовала она в своем положении.
Когда пытка допроса кончилась, Наташа села на свободное место в первом ряду и не подняла головы до конца заседания.
Государственный обвинитель говорил недолго и "по существу". Именем советского закона он обвинял гадалку в квартирной краже, а Ленчика в подстрекательстве к "морально-наказуемому поступку, который вылился в преступление".
За обвинителем выступил защитник гадалки. Лысый, маленький и юркий, к защите он приступил с чувством, какое должен был испытывать Сизиф, когда в сотый раз начинал поднимать на островерхую гору камень, откуда этот камень наверняка скатится. Юридически он почти не находил оснований просить у суда даже смягчения для своей подзащитной, но когда коснулся личности гадалки, то начал метать молнии красноречия. Он даже помолодел, стал выше ростом и значительнее с виду. Ссылаясь на темноту и неграмотность подзащитной, на ее национальную страсть к блестящим безделушкам, адвокат так разжалобил цыганку, что та вскочила со скамьи и затараторила:
– Правильно говоришь, дорогой, хорошо говоришь. Давай дальше так, давай. Душа горит, руки и ноги дрожат, когда вижу золотые кольца и сережки. Клянусь колодой карт сербиянки, гражданин судья, что правду говорит защитник.
По залу пробежал лёгкий смешок. А гадалка не умолкала. Теперь она уже повторялась, браня Ленчика.
Судья остановил подсудимую и кивком головы попросил адвоката продолжать.
Смех публики и выходка подзащитной несколько остудили запал адвоката. Потирая ладонью лысину и уставившись в потолок, он говорил уже медленнее, вяло и кончил обычным обращением: просил судей снисходительнее подойти к его подзащитной, над которой еще тяготеют дурные национальные предрассудки, против которых одна она бороться бессильна. Конец речи был туманный и неопределенный.
Зато Ядов, адвокат Ленчика, показал на этом процессе свой блестящий талант юриста и оратора. Несмотря на молодость – Ядову было тридцать три года, – имя его в юридическом мире Москвы гремело. После одного очень сложного и затянувшегося процесса по делу об убийстве из-за ревности, на котором он провел успешную защиту, Ядов стал адвокатом "нарасхват". С тех пор прошло уже шесть лет. За эти годы он не раз защитой "с помпой" освежал свою популярность и славу. За мелкие дела, как правило, он почти не брался, поэтому многим, знающим его привычки, было невдомек, почему он взял дело о квартирной краже, которое по плечу даже студенту-стажеру.
Суд над гадалкой и Ленчиком Ядова волновал: он знал, что на эту защиту придут студенты-юристы Московского университета, где он вел семинары по уголовному процессу. Избалованный славой и сплетнями-небылицами, в которых он фигурировал юридическим львом среди адвокатов Московской коллегии защитников, Ядов решил показать на процессе все, что можно выжать из тех "смягчающих вину обстоятельств", на которые он думал опереться. Тем более, здесь была замешана любовь. А о любви он говорить умел красиво.
Особенностью защиты Ядова было то, что он несколько раз в течение речи умел очень тонко, вовремя и красиво перейти от юридического обоснования невинности к психологической оценке личности подзащитного. Средний адвокат делает проще – всю речь он делит условно на две части: в начале детально анализирует состав преступления, делает юридические выводы, а потом уже переходит к характеристике личности подсудимого, перечисляет его заслуги в прошлом, указывает на его достоинства, положительные душевные качества... У юристов это называется "бить на слезу", хотя сам адвокат в такие минуты твердо убежден, что "Москва слезам не верит".
Во время защиты Ядов играл. Играл, как опытный жонглер. Из одной руки у него вылетал шар, предназначенный подавлять разум, из другой – шар, который должен размягчать душу. Эти шары, слегка касаясь рук опытного, уверенного в себе артиста, одновременно летали в воздухе и гипнотизировали зал. Зал, но не судей. В этом-то и был весь секрет громкого имени Ядова. Судьи понимали всю красоту и гибкость его защиты, ценили его ораторское искусство, любовались им, но в совещательной комнате, где приговор выносился от имени Российской республики, ничто не могло затуманить ясности их рассудка.
Играл Ядов и сейчас, защищая Ленчика. Там, где юридическая норма бесстрастно-логически обращалась только к рассудку судей, там Ядов двигал вслед закону другую силу – эмоциональный заряд.
В зале стояла тишина. Студентки, пришедшие посмотреть своего учителя "в деле", не сводили с него восторженных взглядов, и это Ядов чувствовал. В свои тридцать три года он иногда еще по-молодому волновался рядом с хорошенькой девятнадцатилетней студенткой. До сих нор он был холост, и по поводу этого затянувшегося холостячества ходили разные толки: то грустные, то смешные.
Убедительно обосновав юридическую сторону дела и доказав, что в действиях Ленчика не было не только прямого преступного умысла, но даже маленького намека на косвенный умысел, Ядов продолжал:
– Если влюблен молодой человек, влюблен много лет и просит руки своей любимой... Просит руки и, наконец, получает от нее согласие, то разве он допустит даже в мыслях что-нибудь недоброе, грязное и злое по отношению к своей невесте? Если мы считаемся с логикой жизни, то логику сердца, логику чувств не опрокинешь. Такова жизнь. Что же толкнуло моего юного подзащитного подослать к своей невесте гадалку? Месть? Ревность? Расплата за неверность? Нет, к счастью, не эти чувства двигали им в эту счастливую для него минуту. Да, да – счастливую минуту. Мой подзащитный переживал апогей счастья: Ленчик и Лугова были уже помолвлены и готовились к своему свадебному путешествию на Урал. До свадьбы оставались считанные дни. Но в последнее время невеста стала колебаться. Мой подзащитный с ужасом замечал, что свадьба может не состояться. И тут-то подвернулся случай: гадалка. Простая случайность. Видя, что его чаша весов колеблется, он не устоял. Он бросил на эту чашу маленький золотник своего сердца. Гаданье!.. Милая, невинная шутка, которую потом, когда мой подзащитный стал бы супругом Луговой, они с улыбкой вспоминали, как что-то светлое, неизбитое и юное...
Все чаще и чаще, прибегая к образам и сравнениям, которые переплетались с афористическими высказываниями классиков литературы, Ядов вдруг сделал неожиданную продолжительную паузу и, словно напившись досыта тишиной зала, продолжал оперировать юридическими терминами.
В этом-то и была особенность его тактики: логическое он умело чередовал с психологическим.
Доказав отсутствие вины в действиях Ленчика, Ядов неожиданно оборвал свою речь:
– Там, где нет вины, граждане судьи, там нет наказания.
Сказал и, в последний раз окинув с трибуны зал, сел за адвокатский столик.
Первыми зааплодировали студентки, потом подхватил весь зал.
Было во внешности Ядова что-то артистическое, но это артистическое не походило на дешевенькое, избитое кривлянье тех адвокатов (а они еще попадаются), которые всю вторую половину защиты, когда "бьют на слезу", ведут или в тоне трагического завывания, или добрых полчаса мелодраматически и сентиментально причитают и кончают неизменно тем, что взывают к "великодушию советского правосудия".
Высокий и стройный, в черном костюме и с черным галстуком, Ядов был внешне элегантен. Его правильные черты лица, высокий с крутыми залысинами лоб и никогда не улыбающиеся глаза (с виду он больше казался строгим, чем добрым) даже у самого придирчивого физиономиста могли бы оставить твердое впечатление, что перед ним человек умный и волевой.
...Кончился суд тем, что цыганку приговорили к трем годам лишения свободы, а Ленчику вынесли общественное порицание.
Никогда Наташа не питала такого гадливого чувства к Ленчику, как теперь, после суда. Особенно после речи адвоката, который сказал неправду, что она дала согласие выйти за Ленчика замуж. Два часа в душном, переполненном зале, где сотни глаз упирались в нее ежеминутно, ей показались пыткой. И все из-за кого? Из-за Ленчика, которого она никогда не любила.
Уже у самого выхода из зала суда Наташа услышала приглушенный голос Ленчика:
– Наташа, мне нужно с тобой поговорить.
Она даже не повернулась. Ей было стыдно стоять с ним рядом. В течение всего суда он выглядел жалким и растоптанным.
– Наташа! – почти выдохнул Ленчик над самым ее ухом и слегка коснулся ее локтя. От этого прикосновения она почувствовала что-то брезгливое.
Наташа круто повернулась и, глядя под ноги, отрубила озлобленно:
– Подлец!
– Что ты говоришь?
Смерив Ленчика презрительным взглядом, она повернулась. Она не шла, а почти бежала.
Ленчик проводил ее взглядом до самой калитки. Он понял, что это был настоящий конец. Уж если ее не тронули слова адвоката, который раскрыл, как он, Виктор, любит ее, то все дальнейшие попытки к примирению только еще раз унизят и опозорят его. А ведь он с таким трудом добился, чтоб его послали работать в Верхнеуральск!
– Успокойся, сынуля, все обошлось благополучно. Поедем скорей домой. И я умоляю тебя: не связывайся больше с этой невоспитанной дурой. Ведь она тебя ни в грош не ставит.
Ленчик молча посмотрел на мать. Это была минута, когда ему особенно хотелось сорвать на ком-то свою обиду. И он собрался все выместить на матери, но чудом сдержался.
– Ты понимаешь, что в Верхнеуральске мне теперь нечего делать? Ты это понимаешь? -тихо, но злобно спросил он.
– Ну и прекрасно, Витенька! Наконец-то ты останешься в Москве. – Виктория Леопольдовна захлебывалась от счастья, поняв, что Виктор никуда от нее не уедет.
Ленчик посмотрел на мать и, как своему самому лютому врагу, сказал:
– Так вот сейчас же, сию минуту поезжай к отцу, и не мое дело, кто это будет решать и как это будут решать – вечером должен быть документ, что от поездки в Верхнеуральск я освобожден.
Сказал и прошел к машине, которая стояла неподалеку.
Не успела Виктория Леопольдовна взяться за ручку дверцы, как Виктор высунулся из окна кабины – он сел рядом с шофером – и раздраженно бросил:
– Машина нужна мне. Поезжай в метро.
43
В общей камере Таганской тюрьмы, куда посадили Толика, находилось восемнадцать человек. В основном это были молодые люди, попавшие сюда кто за хулиганство, кто за кражу. Некоторые из них в Таганке уже не новички. Опустившиеся и озлобленные, они махнули на все рукой и коротали время за картами, скабрезными анекдотами и травили пожилого толстяка, которого кто-то в первый же день его пребывания в тюрьме окрестил Ротшильдом.
В тюрьму Ротшильд попал за спекуляцию отрубями. Он был заведующим фуражной палаткой в Сокольниках. К тюремной кличке "Король отрубей" привык и как только слышал свое новое имя, с готовностью поворачивался в сторону, откуда его окликали. Все в камере видели, как глупо хлопал он при этом своими бесцветными ресницами. На его каменном лице в это время застывало выражение тупой угодливости. Ротшильд боялся всего, что было связано с ним и с его новым именем. Стукнет дверной засов, откинутый тюремным надзирателем, Ротшильд вздрагивает и каменеет, назовут его настоящее имя ("Вам передача"), – Ротшильд долго не может сообразить, что еще, наконец, хотят с ним сделать? Его мясистые щеки при этом мелко-мелко тряслись.
Ротшильду приносили передачи чаще, чем другим, но из них ему доставалось очень мало, почти все пускалось в расход "шакалами", которые остервенело расхватывали продукты и здесь же, на глазах хозяина, цинично пожирали их. Ротшильд только глупо улыбался и молчал. В его маленьких и бесцветных, как у поросенка, глазах поселился вечный страх.
Вначале Ротшильд был неприятен Толику, но потом ему стало жалко это забитое, безответное существо.
А вчера утром из-за Ротшильда в камере даже вспыхнула драка, которая через несколько минут стала известна всей тюрьме. Случилось это так: Ротшильду передали очередную посылочку, завернутую чистенькой марлей. Не успел он ее даже рассмотреть, как один из "шакалов" выхватил у него узелок и бросил его в угол. Все в камере видели, как трое наглецов с хохотом терзали чужую посылку. Терзали и смеялись над ее хозяином. А один из тройки, высокий и с челкой, у которого на спине между лопатками была татуировка "Нет в жизни счастья", а на плече – "Не забуду мать родную", даже запустил в хозяина пустой коробкой из-под конфет.
– На, Ротшильд, забавляйся. С картинками!
Все это видел и Толик, видел и трясся от злобы. Наконец он не выдержал, приподнялся с нар и молча подошел к тройке.
Тот, что с челкой и с татуировками, приподнял голову и удивленно посмотрел на Толика. Этим взглядом он как бы спрашивал: "Ты что, фраер, тоже колбаски захотел?.."
Толик процедил сквозь зубы:
– Верните! Не смейте трогать ни крошки!
– Что-о-о? – протяжно спросил парень с челкой и, медленно привстав, принялся подчеркнуто-пристально рассматривать Толика с ног до головы.
Теперь затихли даже те четверо, что играли с соседней камерой в особую, "жиганскую" карточную игру, называемую здесь "в три цвета". Все ждали, что будет дальше.
А дальше случилось то, чего никто не предполагал. Когда парень с челкой медленно поднес к подбородку Толика руку, пытаясь повыше приподнять его голову и посмотреть: что-де, мол, ты за птица, Толик с такой неожиданной быстротой и с такой силой ударил его снизу в челюсть, что тот рухнул на пол.
Исход драки решился за несколько секунд. Не дожидаясь, пока два других "шакала" вступятся за товарища, Толик носком тяжелого ботинка что есть силы ударил под ребра второго – парня в веснушках. Тот только икнул, поджал живот руками и, повалившись ничком, затих. Когда вскочил третий (его лицо скорее выражало страх, чем готовность драться), Толик почти в беспамятстве так ловко хватил его в подбородок, что тот отлетел в сторону, ударился головой о трубу парового отопления и повалился рядом с веснушчатым.
Бледный, дрожа всем телом, Толик поднял с пола мешочек с продуктами и в полной тишине, сопровождаемый горящими взглядами заключенных, подал его Ротшильду, который, ничего не понимая, поджав по-восточному ноги, сидел на нарах. В следующую минуту кто-то от окна, с нар, с визгом крикнул:
– Бей шакалов!..
Этот клич, как электричество, прошил камеру. Все, кто был в ней, кроме Толика и Ротшильда, кинулись на "шакалов".
Поднялся визг, крик, стон. Били жестоко. И если б не крик, на который вовремя подоспели четверо вооруженных надзирателей, "шакалов" могли бы убить до смерти. Через пять минут пришел тюремный врач, и их унесли на носилках.
С этой минуты Толика молчаливо признали атаманом. Никто ни у кого не стал не только отбирать продукты силой, но даже воровать тайком. Молчание Толика, которое создало вокруг него ореол таинственности, еще больше вызывало к нему уважение. Все уже друг другу порядком надоели своими ухарскими рассказами о старых подвигах и о том, за что их "сцапали".
Толик был загадкой: никто не знал, за что он попал в Таганку.
После расправы над "шакалами" Ротшильд переселился и занял на нарах место рядом с Толиком. В нем он теперь видел своего избавителя от издевательств, которых натерпелся за две недели следствия. После драки в камере за весь день он только раз услышал кличку Ротшильд, да и то она была произнесена лишь потому, что новичок, который несмело попросил у него закурить, думал, что Ротшильд – его настоящее имя.
Как только убрали "шакалов", Толик, не обращая внимания на расходившуюся камеру, снова лег на нары и замолк. Он думал о своем. Думал о матери, о сестренке Вале, о Катюше. Чаще всего на ум приходила Катюша. Первый раз в жизни он полюбил, полюбил по-настоящему. Первый раз в жизни его полюбила чистая девушка. Он боготворил ее и боялся обидеть грубым прикосновением. Даже поцеловал-то не он первый, а она его. Это было два месяца назад, в мае, когда отцвела черемуха и зацветала сирень. Над тихой пустынной аллеей в Сокольниках плыла луна. Было свежо, и Катюша молча, закрыв глаза и ежась, прильнула к нему так, что их губы встретились. Это было чем-то неизведанным. Такое или что-то подобное по своей невысказанности он испытывал в детстве, когда тонул в реке. Так же закружилось в голове, так же по телу разлилось приятное тепло... Потом она, словно хмельная от счастья, накручивала на свои тонкие пальчики его русые волосы и светилась вся изнутри каким-то голубым небесным счастьем. Улыбалась и приговаривала, что навьет ему такие кудри, которые не разовьются вечно. Теперь нет ни кудрей, ни русых волос – их остриг тюремный парикмахер. Нет Катюши. Нет, и больше никогда не будет... От этой мысли к горлу подступало что-то тяжелое, обидное, от чего становилось трудней дышать. "А все почему? Не устоял, поддался Князю, соблазнился на пачку денег и золотую медаль".
От тоски и стыда, которые уже целую неделю точили и мучили Толика, ему захотелось завыть на всю камеру, биться головой о стену и хоть этим облегчить свою тяжесть.
А Катя? Как она ждала того дня, когда он устроится на работу! Ведь на заявлении уже стояла резолюция директора завода: "Оформить слесарем пятого разряда с 26 июня". После первого дня работы Катюша обещала досыта угостить мороженым. Досыта... Мороженым... Милая... Обещала даже на стипендию купить билеты в театр. Двадцать шестое она ждала с волнением. Но не дождалась. Двадцать пятого был ресторан, была березовая роща. А потом, потом загул, потом тюремный надзиратель показал место на нарах...
Бросив догоревшую папиросу, Толик на ощупь, не поднимая головы, вытащил из пачки новую. Но не успел размять ее, как Ротшильд услужливо поднес ему зажженную спичку. Толик поблагодарил еле заметным кивком головы и прикурил. Так, выкуривая папиросу за папиросой, он лежал до тех пор, пока не пришел надзиратель и не крикнул на всю камеру своим зычным баритоном:
– Максаков, к следователю!
В комнате следователя все было прибито: стол прибит к полу, чернильница привинчена к столу, единственная табуретка, которая стояла в полутора метрах от стола (она предназначена для заключенного) была также прочно прибита к полу. Даже стул следователя, и тот, как приковал его к полу несколько лет назад тюремный мастер, так и стоит он по сей день на одном месте.
Толик вошел, как и полагается по тюремной инструкции входить к следователю, с сомкнутыми за спиной руками. Захаров предложил сесть, показав глазами на табуретку. Толик сел, продолжая держать руки на пояснице.
Этот пункт тюремного распорядка Захарову не нравился: неприятно видеть перед собой человека, который в течение всего допроса должен сидеть с руками за спиной. Создается впечатление, что в спрятанных руках зажат камень или нож.
– Держите руки свободно, – сказал Захаров и достал из папки чистый бланк протокола допроса.
К допросу он приступил после тщательной подготовки. Все было продумано до тонкости, учтены даже мелочи и, как это рекомендует студенческая практика юридических факультетов, составлены вопросы, на которые уже заранее предполагались возможные варианты ответов.
Не предполагал Захаров только одного: что в ответ на все его вопросы Толик будет лениво зевать и сонно смотреть в окно.
Что-то оскорбительное для молодого следователя было в этом равнодушии подследственного. Но чем больше путался Толик в своих показаниях, тем больше был уверен Захаров, что непременно распутает клубок.
О своих сообщниках Толик упорно не хотел говорить. Он придумывал разные небылицы, брал всю вину ограбления на себя; а когда его спрашивали о соучастниках, как и на первом допросе, он флегматично пожимал плечами и спокойно отвечал:
– Ростовчане. Знаете, хорошие ребята.
– Где они сейчас?
– Наверное, в Ростове.
Захаров нервничал, хотя внешне этого старался не показывать. Трое суток он бьется над Максаковым, но не подвинулся ни на шаг. За какие-то полчаса он закуривал уже третью папиросу.
– Гражданин следователь, вы так много курите, – спокойно заметил Толик, наблюдая, как Захаров разминал пальцами папиросу. Он тоже хотел курить, но был горд и крепился, чтоб не унизиться до попрошайничества. Свои папиросы он оставил на нарах в камере.
Николай видел, как жадно смотрел Толик на папироску, и просто, как всякий курящий человек, который понимает, что значит хотеть курить, протянул ему раскрытый портсигар.
– Закуривайте.
Папироску Толик взял. Но этот жест великодушия он расценил по-своему.
– Совсем как в кино. Там тоже при допросах следователь всегда угощает папиросой, – Толик усмехнулся, пуская кольцо дыма.
Протягивая Толику папиросу, Захаров совсем забыл, что он повторяет избитый ход, который практикуется, как по шаблону, при допросах. Мысленно он даже устыдился за этот свой невольный дешевый прием, но решил, что оставить без ответа выходку Толика нельзя.
– Есть вещи, в которых невозможно отказать даже врагу. А мы с вами граждане одной страны.
Толик был не глуп и мысль Захарова понял хорошо.