Текст книги "Сержант милиции"
Автор книги: Иван Лазутин
Жанр:
Полицейские детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 27 страниц)
Северцев покачал головой.
– Никто из троих мне неизвестен.
Неприятную тишину, которую почувствовали все находящиеся в комнате, нарушил сухой, удушливый кашель Гусеницина. Это было на нервной почве. Приложив ладонь ко рту, он никак не мог справиться с щекотанием в горле.
Чтобы не тянуть время, майор решил кончать опознание.
– Вы, молодые люди, – обратился он к юношам, которых пригласили с улицы посидеть при опознании, – можете быть свободны, а вы, гражданин Кондрашов, пока мне нужны.
Только теперь вспомнив, что он совсем без внимания оставил Северцева и Ларису, которые не знали, что им дальше делать, майор повернулся к ним:
– Как устроились, товарищ Северцев?
– Спасибо, товарищ начальник, хорошо.
– Поздравляю, рад за вас. Помог вам Захаров?
– Да, помог, – просто ответил Северцев, хотя в это «да» ему хотелось вложить бесконечно благодарную человеческую признательность, для которых в эту минуту у него не находилось подходящих слов.
– Ну, что ж, пока отдыхайте. Устраивайтесь и не гневайтесь на нас, если мы вас еще разок-другой побеспокоим. Уж такая наша работа. А сейчас можете быть свободны.
Солнце уже садилось, когда Алексей и Лариса вышли из отделения милиции. Некоторое время они шли молча.
– Найдете один дорогу? – спросила Лариса.
– Найду.
Лариса остановилась и посмотрела на Алексея снизу вверх.
– До свидания. Если хотите, запишите мой телефон.
Алексей записал на пропуске в студгородок и снова неловко молчал, хотя в эту минуту он, как никогда, чувствовал острую необходимость хоть что-нибудь, но говорить.
Уходя, Лариса не заметила протянутой руки Алексея. Она быстро повернулась и почти побежала к метро. Алексей стоял на одном месте с протянутой рукой до тех пор, пока девушка не скрылась в метро вместе с потоком людей.
А когда он подходил к общежитию, ему вдруг показалось, что Ларису он знает очень давно. Достав из кармана пропуск, на котором был записан номер ее телефона, Алексей несколько раз повторил вслух букву Е и пять последующих цифр.
Взявшись за скобу двери, ведущей во двор студгородка, он услышал за спиной гулкое ритмичное цоканье. Повернулся. По мостовой двигался огромный хлебный фургон, в который была впряжена мясистая ломовая лошадь. Мохнатые у самых бабок толстые ноги гнедого битюга равномерно и тяжело, как двухпудовые гири, опускались на мостовую. Алексей затаил дыхание. Все, что с ним стряслось за время пребывания в Москве, в эту минуту было забыто. Даже Лариса, и та улетучилась из памяти. Теперь он слышал и видел только одно: ритмичное, могучее цоканье стальных подков гнедого тяжеловоза.
21
Возвращаясь с завода, где он провел около двух часов, Захаров чувствовал себя битым по всем статьям. Начальник цеха, рабочие, диспетчер – все, как один, заявили, что в прошлый понедельник Кондрашов работал полную смену: с четырех дня до двенадцати ночи – и дал около двух норм. Аргументом, окончательно разрушившим версии Захарова, явилась Доска почета. Она была сооружена в центре заводского двора и любовно украшена вьющимся цветным горошком и алыми лентами кумача. На самом ее видном месте красовался портрет Кондрашова. Он улыбался широкой, открытой улыбкой, словно желая при этом сказать: «Эх, гражданин опер, не на этих дорожках вы сапоги бьете». «Ну, а расческа? Как могла попасть именно твоя расческа и именно на то место, где совершено преступление?» – мысленно обращался Захаров к портрету и здесь же успокаивал себя: «Нет, это не случайность. Тут что-то другое. Тут очень тонкая и чистая работа».
Захаров направился в отделение, где в камере предварительного заключения его ждал Кондрашов. Дорогой он думал: «Что делать дальше, за что уцепиться? Что, если расческа – это пока единственное звено между преступниками и Кондрашовым – не выведет на след? Похищенные вещи? Уже четыре дня, как по всей области объявили их розыск, но до сих пор о них ни слуху, ни духу… Красиво и романтично расследуются преступления в книгах и трудно они разматываются в жизни…» Захаров вспомнил, как всего несколько часов назад он с настроением Наполеона, взявшего Москву, вез Кондрашова на допрос. Вспомнил, и ему стало стыдно.
Подходя к вокзалу, он желал только одного – не встретиться с Гусенициым, который наверняка обо всем уже знал.
Но Гусеницина в отделении не было.
У кабинета Григорьева Зайчик загородил Захарову дорогу и сообщил, что начальник занят и освободится минут через двадцать. Захаров решил ждать. Чтобы убить время, он присел на длинный деревянный диван в узком и плохо освещенном коридоре и развернул газету. Однако читать не хотелось – он пробежал взглядом лишь заголовки, половина из которых заканчивалась восклицательными знаками. Из красного уголка через открытую дверь доносился хрипловатый басок начальника отделения майора Лесного, который проводил инструктаж с очередной сменой постовых милиционеров. Лесного Захаров любил за простоту, за партизанскую лихость, которая светилась в его глазах, и за то, что тот всегда был справедлив. Уж если наказывал, то за дело, если миловал, то никогда об этом не вспоминал. В прошлом кавалерист, при разговоре он ладонью, как саблей, рубил воздух, отчего речь его становилась убедительней и полновесней.
Захаров прислушался.
– В сотый раз предупреждаю: к пьяным самбо не применять. Ясно? Ты что, Щеглов, морщишься, забыл, как три дня назад чуть не отправил на тот свет больного человека? Смотреть нужно, кто перед тобой!
– А что, ежели он по морде норовит тебе съездить и материт почем зря? Что же, по-вашему, терпеть, когда он налопался?
– Если говорить о вас, Щеглов, то, должен сказать, в своем самбо вы дальше выкручивания рук не пошли. Вспомните, сколько раз на вас за это жаловались задержанные? Категорически запрещаю!
Захарову вдруг захотелось увидеть выражение лица Лесного и Щеглова. Он встал и подошел к двери. Рука майора взлетела вверх. «Сейчас рубанет».
– Ни на минуту не забывайте, что пропускная способность нашего вокзала самая большая во всей Европе. Во всей Европе!
Эти слова майор произнес с гордостью. Захаров видел, как сразу посуровели и стали напряженней лица милиционеров. Что-то тревожное и сладкое шевельнулось и в душе Захарова: с этим вокзалом у него связано много радостей и огорчений.
В кабинет Григорьева сержант вошел без стука. Майор сидел за столом и разговаривал по телефону. Время от времени он что-то записывал. Судя по тому, что он не обращал внимания на вошедшего, можно было полагать, что разговор был довольно серьезным.
– Когда, вы говорите, она выехала из Новосибирска? Двадцать седьмого? Хорошо, хорошо. Семьдесят вторым? Значит, завтра утром прибудет в Москву. Прекрасно. Что? Что? Ну, знаете, этого я вам обещать не могу. Гарантий не даю, но сделаем все, что возможно. Звоните завтра во второй половине дня. Всего хорошего.
Майор положил трубку и сделал вид, что только теперь заметил Захарова, хотя во время разговора по телефону он видел, как тот переминался с ноги на ногу.
– Ну как? – спросил майор.
– Полное алиби.[2] 2
Алиби – в юриспруденции этот термин означает полное непричастие обвиняемого к преступлению, так как в момент совершения преступления данное лицо было в другом месте. Буквальный перевод с латинского означает: «в другом месте».
[Закрыть]
Григорьев встал, поджал губы.
– Что думаешь делать дальше?
– Искать.
– Кого искать?
– Пока человека, который взял у Кондрашова расческу и выронил ее во время ограбления Северцева.
– Расческу потерял Кондрашов. Потерял ее в воскресенье на том самом месте, где был ограблен Северцев, – медленно, чеканя каждое слово, проговорил майор.
– Откуда это известно?
– Пока ты ездил на завод, я провел очную ставку и допросил Кондрашова еще раз. Показал ему расческу. Он преспокойно ответил, что потерял ее в воскресенье в Сокольниках. Выезжали с ним в Сокольники. Кондрашов показал то место, где он с женой и тещей провел на лужайке выходной день. Это буквально рядом с тем местом, где мы на траве обнаружили следы ограбления Северцева.
– А не может здесь быть, товарищ майор…
– Нет, не может, – отрезал Григорьев и этим дал понять, что им все учтено до мелочей. – Расческа была потеряна самим Кондрашовым на том самом месте, где вы ее обнаружили. Правда, эта случайность очень редкая, но, как и всякая случайность, она реальна. Более того – проверена.
Планы, которые Захаров строил, пока ехал с завода, рухнули в одну минуту. Он стоял огорошенный и не мог собраться с мыслями.
– Что, зашатался? Не по зубам орешек? – не то подбадривал, не то подсмеивался майор, расхаживая со скрещенными на груди руками и глядя себе под ноги.
– Как с похищенными вещами, товарищ майор? По-прежнему ничего не известно?
Григорьев остановился и хитровато посмотрел на Захарова.
– А ты, я вижу, жох. Быстро выходишь из партера. Это хорошо, очень хорошо. – «Выйти из партера» у майора означало не растеряться и сообразно обстановке быстро выбрать новое решение.
– Кондрашова освободили? – спросил Захаров.
– С самыми наиглубочайшими и нижайшими извинениями. С Кондрашовым все. Его забудьте. В этом деле он чист, как поцелуй ребенка.
«Чист, как поцелуй ребенка», – подумал Захаров. Где же я встречал это. Ах, да – Лермонтов, «Герой нашего времени…» После некоторого молчания он заговорил:
– Товарищ майор, у меня есть некоторые соображения.
– Я вас слушаю.
– В нашем распоряжении осталась тысяча шоферов такси. Один из этой тысячи может быть полезен, – сказал Захаров, понимая всю сложность и трудность задуманного.
– Да, что верно, то верно, – согласился майор, рассеянно глядя куда-то через плечо сержанта. – Тысяча!.. – и, словно опомнившись, добавил: – А может быть, еще денек подождем? Может, вынырнут вещи?
– Ждать, товарищ майор, нельзя. Время работает против нас. Нужно начинать не позднее завтрашнего утра.
Посмотрев на часы, Григорьев заторопился. Его вызывали на доклад к прокурору. Времени оставалось неиного, а нужно было собрать кое-какие документы. Он продолжал разговаривать, роясь в бумагах:
– Версия с шоферами, она, конечно, реальна. Только подумайте хорошенько, хватит ли у вас сил, чтобы проверить ее до конца. Тысяча шоферов, и из них нужно найти одного.
– Лучшего пути у нас пока нет.
– Что сказал официант?
– Ничего нового. Старик их даже не помнит. Говорит, что, если бы он помнил всех, кого ему приходилось на своем веку обслуживать, то вряд ли он дожил бы до своих лет. Хороший старик, душой готов помочь, но не помнит. Стар.
Григорьев хотел что-то сказать, но в это время постучали в дверь.
– Да, да, войдите, – бросил он громко и раздраженно.
Вошел капитан Бирюков. Месяц назад он получил назначение на должность заместителя начальника отделения по уголовному розыску. Это был плечистый, атлетического сложения молодой человек, одетый в серый однобортный костюм, который сидел на нем, словно влитый. О Бирюкове ходила слава, как о смелом и решительном оперативнике, который на своем счету имел немало искусно проведенных операций.
– Да, я вызывал вас, – сказал майор, поздоровавшись с Бирюковым кивком головы.
– Я вас слушаю, товарищ майор.
– Вот что. Только сейчас я разговаривал с прокурором из Новосибирска. Двадцать седьмого оттуда в Москву выехала некая Иткина. Поезд семьдесят второй, вагон восьмой. Завтра утром она должна прибыть. Вот словесный портрет Иткиной, – майор подал исписанный лист бумаги Бирюкову. – Ее муж, Иткин Григорий Михайлович, работал в банке, похитил двести двадцать тысяч рублей и скрылся в неизвестном направлении. Есть сведения, что он в Москве.
Бирюков собрался что-то спросить, но майор понял его вопрос по одному взгляду.
– Нет. В дороге ее брать нельзя. Ей нарочно создали условия для тайного отъезда. Дело не в ней. Она едет с грошами, все деньги у мужа. Я записал вот тут, и его портретные данные. Посмотри, разберешь? Через час придет фототелеграмма с его личностью.
Бирюков взглянул на записи и, найдя то, о чем говорил майор, начал читать вслух:
– С виду лет сорока, роста выше среднего, худощавый, темноволосый, носит золотое пенсне…
– Разбираешь, – остановил его Григорьев. – В этом же поезде, только в соседнем вагоне, в девятом – не забудьте, за гражданкой Иткиной едет человек из Новосибирска. Пока еще Иткина не подозревает, что ее сопровождают, но прокурор беспокоится, что при высадке… – все-таки Москва, это не Новосибирск – она может ускользнуть, и все дело пропало. Нужно им помочь.
– Ясно, товарищ майор.
– Поручаю это дело вам.
– Есть, товарищ майор.
– Возьмите с собой из сержантского состава кого-нибудь понадежнее, только предварительно познакомьте его с положением дела. Оба хорошенько усвойте словесный портрет Иткиных. Предупреждаю, что задерживать Иткину можно только в том случае, если ее встретит муж. Если же он не придет к ней на вокзал, а это вполне возможно, то вам придется следовать за ней до тех пор, пока она не встретит мужа. Ясно?
– Ясно.
– Вообще действуйте согласно обстановке. Смотрите не спугните ее и ни на минуту не забывайте, что Иткина – это только маленький волчонок. Волчище пока гуляет с государственными деньгами. Чаще звоните обо всем мне.
Григорьев строго посмотрел на капитана и добавил:
– Упустите – сниму голову.
Бирюков слегка улыбнулся. Он знал, что строгость майора была на этот раз показная и рассчитана на то, чтоб ее видел Захаров.
– Будет сделано, товарищ майор.
Не обращая внимания на телефонные звонки, Григорьев достал из грудного кармана кителя часы и, что-то подсчитывая в уме, сказал:
– В вашем распоряжении девять часов. Продумайте все и к делу.
Когда Бирюков вышел, майор потянулся и сладко зевнул.
– Вот что, Захаров, ступай-ка ты домой, как следует выспись, продумай все хорошенько и с утра – с богом.
– Есть, товарищ майор. Разрешите идти?
Майор кивнул головой и углубился в бумаги.
В комнате следовательской группы Захаров встретил Гусеницина. Он сидел за маленьким столиком и, положив ногу на ногу, курил. Курил он редко, по праздникам, в компании и когда угощало начальство: не смел отказаться. Пуская дым тоненькой струйкой, всем своим видом он как бы говорил, что у него сегодня праздник. Его недружелюбный взгляд Захаров почувствовал на своей спине, когда выходил из комнаты. Хотелось остановиться и что-нибудь сказать в ответ, но, сдержав себя, он даже не оглянулся.
Мысль о том, с чего лучше начать поиски шофера, не покидала Захарова всю дорогу. Чтобы хоть на минуту рассеяться и отвязаться от назойливых и неотступных дум, которые громоздились догадками и предположениями, он стал всматриваться в сидящих пассажиров, стараясь по выражению их лиц, по одежде, по тому, как они двигались, поворачивались, кашляли, угадать откуда, какова профессия, о чем сейчас думают, куда едут… И все-таки множество этих лиц заслонялось одним лицом – лицом Гусеницина. Положив ногу на ногу, он пускал дым тонкой струйкой и спрашивал: «Ну как, Шерлок Холмс, дела? Отвоевался?» – «Нет, не отвоевался. Обождите, рано вы ликуете, товарищ Гусеницин! Я еще не сказал «пас». Впереди тысяча шоферов и свежий шрам на правой щеке».
22
В глухую темную ночь пассажирский поезд Новосибирск – Москва остановился на небольшой станции, освещенной единственной электрической лампочкой. На перроне было пустынно и так тихо, что хорошо слышалось, как где-то далеко хрипло горланил петух. Из вагонов никто не выходил. Лишь полусонные кондуктора с флажками в руках, ступая ногами по металлическим подножкам вагонов, нарушали глубокую тишину.
Как только поезд остановился, из восьмого вагона вышла, поеживаясь от ночного холодка, дама в длинном темном халате. Посматривая на красный светофор впереди поезда, она спросила, обращаясь неопределенно к кому:
– Долго стоим?
– Пять минут, – басовито ответил ей голос из темноты.
Дама огляделась и направилась на огонек в окне старенького деревянного вокзала.
Как только она вошла в станционное помещение, из соседнего, девятого, вагона вышел невысокий человек и тоже направился к станции. Подойдя к плохо освещенному окну, он заглянул внутрь вокзального помещения. Дама в халате что-то быстро писала на телеграфном бланке. Человек отступил в темноту, сел на лавочку и закурил.
Рассчитавшись с телеграфисткой, дама вышла из вокзала и поднялась в вагон. Человек на скамеечке бросил папиросу и решительно вошел в помещение станции.
– Прошу вас, покажите мне телеграмму, которую сейчас подала гражданка, – обратился он к белокурой девушке.
«У вас есть разрешение?» – подняв глаза, хотела спросить телеграфистка, но вошедший опередил ее:
– Пожалуйста. – И он протянул документ. Это была санкция прокурора на право изъятия корреспонденции гражданки Иткиной.
Телеграфистка, с лица которой сонливое выражение точно рукой сняло, глазами пробежала документ и подала телеграмму. В ней было написано: «Москва Люберцы поселок Мелькино Красноармейская 27 Петухову, Передайте Грише Волгу проехала утром Целую Соня».
Стараясь запомнить каждое слово текста, а также почерк, вошедший на секунду закрыл глаза, снова открыл их, внимательно прочитал телеграмму еще раз и возвратил ее белокурой телеграфистке.
– Можете отправлять.
Когда неизвестный вышел из станционного помещения, дежурный ударил в колокол, извещая отправление.
23
Ночь Николай спал плохо. Ворочался, часто просыпался и всякий раз, когда просыпался, неизменно слышал одно и то же – дождь на улице. А когда проснулся окончательно решил, что дождь лил всю ночь напролет, и был очень удивлен, когда мать сказала, что дождь шел не больше десяти минут на рассвете.
Рассматривая свои крепкие мускулистые руки, он слушал, как за окном ворковали голуби. Что-то тоскливое, таинственное и грустное слышалось в этом голубином стоне.
«Почему голубя считают символом мира? Ведь мир – это радость, веселье, звонкий смех… Все, что угодно, только не этот надрывающий душу стон. Жалобный, сиротливый, заунывный…» Николай старался уловить в голубином ворковании хоть единственную бодрую нотку. Не услышав того, к чему прислушивался, но что наверняка должно было быть, он решил, что ему просто не дано правильно и тонко понимать не только симфоническую музыку, но даже голубиное воркование. Чтобы до конца убедиться в этом, он приподнялся на локти и посмотрел на карниз окна, где каждое утро получала свой завтрак пара сизых голубей. Встретившись глазами с самцом, который настороженно вытянул шею и приготовился защищать свою голубку, доверчиво и мирно выбирающую из хлебных крошек крупинки пшена, Николай затаил дыхание, боясь шелохнуться. На какое-то мгновение ему даже показалось, что самец особым птичьим чутьем разгадал его думы и хотел улететь на другое окно.
– Дорогие, не улетайте, – прошептал он. Голуби, словно почувствовав этот зов души и поверив в искренность его, стали по-прежнему спокойно и плавно расхаживать по карнизу, в своем великодушии не обращая внимания на неизвестно откуда взявшегося воробья, который воровато и жадно принялся уничтожать все, что попадалось ему на глаза: пшено, хлебные крошки, кусочки недоеденного сыра и картошку.
Николай всматривался в лиловые отливы сизых шеек голубей, где то вспыхивали, то угасали алые, фиолетовые, небесно-голубые и оранжевые тона с еле уловимыми оттенками. В этих мягких, переливчатых цветах, которым даже трудно подобрать название, он вдруг впервые каким-то шестым чувством ощутил, а не понял – один разум бессилен перед тайной линий цветов и оттенков, – что вид голубей несет в себе что-то нежное, чистое, мирное… Почувствовав это, Николай подумал: «Один вид, один только вид птицы, а сколько добрых мыслей, хороших чувств пробуждается в человеческом сердце. Вот где она тайна символики».
Николай вдруг ощутил неизъяснимую радость и легкость в теле. Он снова обратил внимание на воробья, который, прыгая с места на место, кружился, чирикал, трусливо озирался и продолжал жадно уничтожать крошки и пшено.
Захаров тихо засмеялся. Ему почему-то вспомнился рассказ Григорьева о том, как его однажды обидели, когда он в собачном пункте регистрировал своего Полкана, привезенного еще щенком из-под Рязани, где у майора жила дальняя родственница. Николай живо представил себе Григорьева, державшего на цепи своего драчливого дворнягу. От грозного Полкана, который басовито рычал в окружении изысканных и редких пород, увешанных медалями, кривоногие таксы, болонки и шпицы (Григорьев считал их пигмейками и уродками, которых нужно топить, когда они еще слепые) с визгом залезали под лавки и прятались в ноги своих хозяев. Еще живее и ярче Николай представил лицо майора, когда старичок в пенсне только краем глаза взглянул на рыжего здоровенного пса и в графе «Порода» поставил «Б-П».
Воображение дорисовало и дальнейший диалог, который произошел между Григорьевым и стариком собачником.
«Что это за Б-П». – «Беспородная». – «Позвольте, как это понимать? Почему беспородная? Вся Россия держит эту собаку. Да если вы хотите знать, она была еще другом наших прапрадедов». Старичок посмотрел из-под очков на клиента и, повернувшись к открытому окну, показал на улицу. «Вон, смотрите, копошится в пыли. Что это, по-вашему, – птица? Воробей. Всю Россию заполонил. И не только Россию. Весь мир. Где у него родина, каких он кровей, найди его породу?.. Так вот и ваша дворняжка».
Ведя назад своего неунывающего Полкана, Григорьев до самого дома спорил с воображаемым стариком собачником, что в их системе оценок необходима основательная реформа, что русскую дворняжку нужно назвать «русская сторожевая» и поставить ее на одну ступень с собаками других крупных пород.
Эту картину Николай представил себе, глядя на воробья, которого старичок собачник отнес к числу беспородных птиц, расплодившихся по всему свету. Ему почему-то стало жалко воробья, всеми гонимого, никем не пригретого и пробивающегося тем, что украдет. Воробья, который не знает ни роскоши тропической природы, куда улетают на зиму многие птицы, ни человеческой ласки и внимания. Стойко и мужественно переносит он холодные русские зимы и никогда не унывает; хоть по-воробьиному, но всегда веселится, всегда чирикает.
«Какая жизненная стойкость. Какой оптимизм. Будь я поэтом, я написал бы целый мадригал воробью и дворняжке».
Было семь часов утра. Промытая дождем зелень на клумбе выглядела особенно свежей и сочной. В белом фартуке дворничиха, довольная тем, что ей не пришлось с утра поливать цветы и пыльный дворик, сидела на лавочке и благодушно щелкала семечки. На ее нижней губе нависло столько шелухи, что если даже попытаться так сделать нарочно, то вряд ли это у всякого получится. По-хозяйски осматривая дворик, она остановилась взглядом на окне Захаровых. Увидев Николая, дворничиха смутилась и смахнула нависшую на губе гирлянду шелухи.
На столе Николая ожидала стеклянная банка с парным молоком, только что принесенным молочницей. С детства приученный к молоку, он каждое утро пил его натощак, и если иногда молочница не приходила, ему казалось, что день начат не так, чего-то не хватало.
Мария Сергеевна, мать Николая, с самого раннего утра была чем-то удручена. Николай это видел, но не пытался спрашивать, так как знал, что мать сошлется или на подгоревшую картошку, или на то, что неудачно купила на рынке мясо.
Сказать сыну о своей обиде Мария Сергеевна не могла – не хотела его огорчать. В воскресенье у Милы, соседки Захаровых, должен быть день рождения. Когда-то Николай и Мила бегали в одну школу, не одно лето вместе ездили в пионерский лагерь, и хотя Николай был старше Милы на четыре года, ему не раз приходилось драться с ребятишками, когда кто-нибудь из них обижал ее. А на день рождения Милы его не пригласили.
Не обиделась бы Мария Сергеевна, если бы совсем случайно не услышала на кухне разговор между матерью Милы и соседкой. Из этого разговора ей стало ясно, что в воскресенье у Милы будут важные гости и что хотя Николай парень неплохой и вроде бы обойти неудобно, но…
Дальше мать Милы замолкла, но Мария Сергеевна поняла значение недоговоренного.
Став взрослой девушкой, за которой ухаживали молодые люди, Мила начала сторониться Николая. Ее приветствия были больше вежливыми, чем дружескими. И хотя она по старинке иногда называла его Коленькой, но в этом обращении уже слышались другие, новые нотки отчужденности и холодка.
«Конечно, он для нее не пара», – рассуждала про себя Мария Сергеевна, раскладывая по тарелкам жареную картошку. С затаенной радостью и тревогой думала она о том дне, когда ее сын закончит университет и утрет нос и генеральской дочке Наташе и этой франтихе Миле, которая кое-как окончила школу кройки и шитья. А ведь когда-то их дразнили «жених и невеста».
Растираясь на ходу полотенцем, Николай вошел в комнату. Желая поднять настроение матери, он ласково обнял ее левой рукой за плечо, а правой шутливо погрозил, как грозят маленьким детям:
– Знаю, знаю, о чем думаешь.
Мария Сергеевна улыбнулась, но улыбка получилась грустной.
– О чем?
– Ты расстроена, что Милочка и ее мама, – слово «мама» он произнес по-французски, делая ударение на последнем слоге, – не пригласили меня на день рождения? Ведь так?
– Вот уж, господи, о чем сроду-то не думала! Ишь ты, какая важность. Меньше расходов будет. Если идти, нужно нести подарок.
– Что, не угадал? – перебил Николай. – Будешь отказываться? Ведь я тебя так знаю, что без ошибки предскажу твое настроение на целую неделю.
Мария Сергеевна покачала головой.
– Все-то ты видишь, все-то ты знаешь, дотошный. Садись, ешь, а то опять телефон не даст позавтракать.
Довольный, что угадал мысли матери, Николай во время завтрака шутил и безобидно подтрунивал над ней, зная, что после этих шуток Мария Сергеевна не будет так остро переживать невнимание Милы.
В семье Захаровых между матерью и сыном уже давно установились отношения дружбы и доверия. Хотя Николай и не походил на тех сыночков-паинек, которые до тридцати лет жалуются матерям на свои неудачи и ищут у них защиты, до мелочей исповедываясь во всем, но он был и не из тех сыновей, которые никогда и ни во что не посвящают мать, считая, что не женское и не материнское дело вникать в служебные и личные дела взрослых детей. Не злоупотребляя доверием сына, Мария Сергеевна имела обыкновение не расспрашивать о деталях его работы. Этому ее приучил покойный муж, который, зная, что она умеет молчать, нередко рассказывал ей о своих делах и был уверен, что она не проговорится ни на кухне, ни во дворе. Жить с женой, которая совсем не знает того, чем живет муж, покойный считал нездоровым и ненормальным. Жена должна быть если не соратником, то хотя бы болельщиком за ту идею или то дело, за которое борется муж.
Эти отношения доверия как-то незаметно, словно по традиции, остались жить между матерью и сыном.
Мария Сергеевна давно знала, что Николай любит Наташу. А временами, когда эта любовь распирала и захлестывала его – это особенно остро чувствовалось весной, – он вечерами, лежа в кровати, перед тем, как заснуть, рассказывал ей, как умна и добра Наташа. Не вводя мать в подробности своей работы и своих отношений с Наташей, Николай сознательно посвящал ее в то, что не являлось секретным, и тем самым старался обогатить внутренний мир Марии Сергеевны, который у некоторых матерей, он знал, бывает ограничен жалким и обидным крутом сковородок и кастрюль.
– Как Наташа? Не помирились? – спросила Мария Сергеевна, уже забыв о Миле.
– Пока не до этого, мама. Ты же знаешь, если я не раскручу дело Северцева, то грош мне цена. А Наташа что – Наташа никуда не уйдет.
– А уйдет?
– Уйдет? Найдем другую, – шутя ответил Николай, как будто разговор шел о чем-то совсем незначительном. Он знал, что говорит неправду, что не так-то легко ему после разрыва на Каменном мосту. Тем более он не допускал даже мысли о том, что Наташа может уйти навсегда. Потерять ее для него означало потерять то огромное и важное, что составляло другую половину его жизни, без которой первая совсем зачахнет. Так по крайней мере ему казалось. Но он был твердо убежден, что неправа Наташа, что она должна первой сделать шаг примирения. Работу свою он ни за что не бросит, а за ней остается право понять свою ошибку и прийти к нему. Если, конечно, она любит.
Услышав телефонный звонок, Мария Сергеевна вышла в коридор и вскоре вернулась. По лицу ее Николай понял, что звонят ему.
– Мне?
– А то кому же, не дадут позавтракать.
Такой ранний звонок был неожиданным.
«Очевидно, что-то важное», – подумал Николай и с тревогой взял телефонную трубку.
Звонил капитан Бирюков. Голосом, в котором звучала искренняя радость, он сообщил, что из Люберецкой городской милиции передали: пиджак Северцева находится в Люберцах, в магазине продажи случайных вещей.
В какое-то мгновение Николай почувствовал себя всадником, которому после долгой скачки без поводов вновь удалось поймать повод и снова почувствовать себя хозяином горячего, норовистого скакуна.
– Мама, я уже сыт. Сообщили важную новость.
– Насчет шоферов?
– Нет, мама. Тут наклевывается след посильней.
На улице Николай случайно тронул карман пиджака. «И когда она это успела? – удивился он, обнаружив бутерброд и пирожок, завернутые в пергамент. – Знает, что откажусь, так на вот тебе – хоть тайком, а всучит».