Текст книги "Сержант милиции"
Автор книги: Иван Лазутин
Жанр:
Полицейские детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 27 страниц)
14
На душе у Наташи было тяжело. Дверь квартиры она открыла бесшумно. В свою комнату шла на цыпочках, чтобы не разбудить мать. В темноте гостиной она наткнулась на стул, с которого со звоном полетели на пол какие-то пузырьки и склянки. Наташа вскрикнула и быстро включила свет. На диване лежала мать. Лицо ее было страдальческое. На голове лежало мокрое полотенце.
– Мама, что с тобой, ты больна?
Елена Прохоровна беспомощно простонала:
– Наташенька, подойди ко мне.
Наташа подошла к изголовью.
– Ты прости меня, доченька, – еле слышно проговорила мать. – Если я иногда была неправа, ты не сердись. Приходил доктор. Утешить меня ему было нечем. Опять сердце…
Елена Прохоровна подняла глаза и, заметив на щеках Натащи красные пятна, взяла ее руку, поднесла к губам.
– Не сердись на меня, доченька. Я скоро умру. Ты знаешь мои любимые цветы – розы и лилии. Посади их на моей могиле. А ограду сделай, деревянную, легкую… Железную не нужно, она тяжелая.
Дальше крепиться Наташа не могла. Спазмы перехватили ее горло. Встав на колени, она прижалась лицом к матери и тихо заплакала.
– Мама. Милая… Прости меня. Во всем виновата я. Я была неправа.
– Наташенька, я так хочу, чтоб ты была счастливой. Мне будет спокойней умирать, зная, что судьбу свою ты связала с надежным человеком. – Помолчав, Елена Прохоровна продолжала: – Несколько раз звонил Виктор. Он обещал позвонить попозже.
Слабым прикосновением руки она гладила волосы Наташи.
– Я все сделаю так, как скажешь ты, мамочка. Сегодня я поняла, что Николай меня не любит. Он любит только свою работу. С ним мы никогда не будем вместе. Я так ошиблась в нем.
– Не расстраивайся, доченька, ступай отдыхай. Ведь завтра рано вставать, у тебя экзамены. Да и я устала. Подай мне лекарство и иди.
Наташа подала пузырьки с лекарствами, поцеловала мать и пошла в свою комнату.
Как только за Наташей закрылась дверь, лицо Елены Прохоровны преобразилось. Тихо привстав, она накинула халат на плечи и неслышными шагами вышла на кухню.
Болезнь Елены Прохоровны была тонко задуманной игрой. Она была продолжением того дневного поединка между матерью и дочерью, в котором мать временно отступила, решив сыграть на самом неотразимом – на дочернем чувстве к больной матери.
Наташа стояла перед распахнутым окном в одной ночной рубашке и чувствовала себя бесконечно несчастной. Ее душили слезы. Неизвестно, сколько бы она простояла в этом оцепенении, если б не легкий стук из гостиной.
Наташа бросилась к Елене Прохоровне.
– Мама! Не расстраивайся, родная. Побереги себя, я сделаю все, чтоб тебе было хорошо.
Стоя на коленях перед матерью, которая теперь выглядела так же болезненно и беспомощно, как и полчаса назад, Наташа рыдала. Волосы ее были распущены, по щекам текли слезы.
– Не плачь, доченька, может, я поправлюсь. Врачи ведь иногда ошибаются. Ну, а если… то ты уже взрослая, скоро будешь работать.
– Не надо, не надо, мамочка. Прости меня, я так несчастлива…
15
Комната Виктора Ленчика была заставлена статуэтками, красивыми вазами и множеством мелких оригинальных безделушек, купленных в комиссионных магазинах. На стене висел дорогой ковер, на ковре – расписной фарфор, ружье, два старинных кавказских кинжала.
Уже полночь, но Виктор не спал. Окна комнаты были раскрыты настежь. Над промытым дождем тополем, который замер перед окном, висела молодая луна. Глядя на нее, Виктор задумался, потом, словно что-то вспомнив, быстро подошел к письменному столу и принялся нервно писать на большом листе. Это были стихи. Он писал, зачеркивал, снова писал. Иногда подходил к зеркалу, проводил рукой по волосам, потом опускался на диван и, закрыв глаза и что-то нашептывая, подбирал рифму.
Испытывая трудности в подборе рифмы, он приятно и радостно осознавал, что под пером рождается истинная поэзия. «В этой муке есть своя прелесть и сладость», – думал Ленчик, подходя к столу. Ленчик знал, что настоящим поэтам стихи даются нелегко, а потому старался мучиться, как большие поэты – Пушкин, Лермонтов… Иногда, записав счастливую строку, как и они, он рисовал на полях силуэты гор, женские головки, скачущих всадников.
Виктория Леопольдовна открыла было дверь, но, поняв, что сын переживает муки творчества, побоялась помешать его вдохновению.
Волосы Виктора были всклокочены, взгляд усталый, его клонило ко сну. Откинувшись на спинку дивана, он уже смыкал глаза, но телефонный звонок в гостиной заставил его очнуться.
Звонила Люда Туманова.
– Да, да, Люда. Вечер добрый. Собственно уже не вечер, а ночь. Конспекты? – Виктор опустился в плюшевое кресло. Посасывая трубку, которая давно потухла, он тоном наставника поучал: – Слушай, девочка, разве можно в такую ночь думать о политэкономии? Ты помнишь, кажется у Исаковского, сказано: «Когда цветет сирень, мне по ночам не спится?» Что, что? Что-нибудь свое? Ну, тебе, как современнику, я готов прочитать свою последнюю поэму. Я сегодня добр. Даже сейчас по телефону.
Обрадованный тем, что его согласились слушать, Виктор начал читать. Читал он усердно, размахивая руками, как на эстраде. Выражение лица его при этом каждую минуту менялось. Свои стихи Ленчик читал всегда с чувством. И не дай бог, если застенчивый слушатель из вежливости подхваливал его: тогда Виктора не удержать, уморит любого. Однако на этот раз ему не повезло – чтение быстро оборвалось.
– Что? Тебе не нравится? Ах, в другой раз? Раньше я всегда спорил с Леонидом, когда он уверял, что ты синий чулок. Но теперь я вижу, что спорил напрасно.
Виктор был оскорблен – его стихи не хотят слушать. И кто?
– Обижаться? На тех, кто обижен богом – грешно, – Ленчик бросил трубку.
Виктория Леопольдовна наблюдала за сыном из коридора через полуоткрытую стеклянную дверь из-за широких бархатных портьер. Это была ее излюбленная позиция, откуда она могла не только подслушивать тайны Виктора, но и видеть игру его выразительного лица. Особенно ее волновали разговоры сына с Наташей Луговой, в которую, как она знала, он уже давно был безнадежно влюблен. В эти минуты настроение сына эхом отдавалось в сердце матери. Два чувства: материнская ревность и обида за сына, с которым, по ее мнению, Наташа обращается жестоко, подмывали ее, и она еле сдерживалась, чтобы не подбежать к телефону и не наговорить дерзостей этой гадкой девчонке.
Оскорбленный разговором с Людой Тумановой, Виктор сидел в кресле. Посмотрев на часы, он решил, что Наташа уже вернулась из театра. Приосанившись перед зеркалом, он снова подошел к телефону. Номер набрал с замирающим сердцем.
– Наташа? Это я, Виктор. Ну, как спектакль, понравился? А ты знаешь, Наташа, я сегодня, как говаривал Есенин, «снесся золотым словесным яйцом». Уверяю тебя – эта вещь тебе понравится. Угадай, кому она посвящена? Не можешь угадать? Конечно тебе! Сгорать от любопытства я тебя не заставлю. Извини, что не все, но кое-что я прочту тебе сейчас.
Наташа, очевидно, что-то пыталась возразить, но Виктор увлекся и не слушал ее.
– Признайся, Наташа, стихи по телефону, это ж очень оригинально. Весьма мило, не правда ли?
Но не успел он прочитать и двух строк, как остановился, непонимающе глядя на портьеры. По неосторожности Виктория Леопольдовна высунулась из-за них больше, чем обычно.
– Короткие гудки! – раздраженно бросил Виктор.
– Телефонная неполадка. Перезвони, – отозвалась мать, делая вид, что очутилась здесь случайно.
Виктор снова набрал номер.
– Алло, Наташа? Нас, очевидно, разъединили. Я и забыл спросить, с кем ты была на спектакле? С Николаем?
Спросил и неестественно расхохотался.
Ленчик не верил в прочность дружбы Захарова и Луговой. Любовь милиционера он считал чем-то вроде оскорбления для такой девушки, как Наташа. Тем более, он не допускал возможности между ними брака. Но зная характер и взгляды Наташи, в которых он часто обнаруживал самые резкие неожиданности, Виктор, однако, чувствовал в этом милиционере серьезного соперника. Для него Захаров был так же непонятен, как и неприятен.
– Ты спрашиваешь, что смешного? Странная мысль взбрела мне в голову. Был бы жив Лев Толстой, он непременно написал новый вариант «Воскресения». И героиней сделал бы тебя. Почему? А очень просто: в первом варианте он отправил князя Нехлюдова за своей жертвой в Сибирь на каторгу, а в новом – он не менее гениально рассказал бы о том, как девушка, научный работник, влюбилась в милиционера. Модерн!
Довольный импровизацией, Виктор хохотал уже от души.
– Алло, алло, алло… – дул он в трубку. Короткие телефонные гудки изменили его самодовольное лицо. Глаза Ленчика бегали, ища помощи со стороны.
– Глупец? – громко произнес он, видимо, Наташино слово. – Ну, это ты распоясалась, девочка! Посмотрим, как ты будешь вести себя, когда мое имя появится на переплетах книг.
Только сейчас Виктор вспомнил, что из-за портьер за ним наблюдала мать. А та, чувствуя беду сына, уже спешила к нему на помощь. Он остановил ее:
– Мама, это недостойно! Любопытство – низменное качество. А подслушивание не прощается даже женщине. Ваши опасения за мою нравственность меня уже утомляют. Спокойной ночи.
Отчитав мать, Виктор направился в свою комнату.
– Да, чуть было не запамятовал, – тоном приказания бросил он через плечо: – Передай папе, что завтра на целый день мне будет нужна машина.
Оставить сына без внимания в таком душевном состоянии Виктория Леопольдовна не могла. Ей это казалось жестокостью. В щелочку неплотно прикрытой двери она наблюдала за Виктором, которого вновь посетили музы. Как и час назад, он метался по комнате, замирал у окна, присаживался к столу.
Нет, нет, богиня, вы падете
Передо мною ниц!
Я демон, я орел на взлете,
Я укротитель львиц…
донеслись слова до Виктории Леопольдовны. «Гениально», – заключила она, и на глазах ее выступили слезы.
Расстроенная, она направилась в кабинет мужа.
Андрей Александрович Ленчик, профессор Механического института, несмотря на поздний час, работал. Он любил ночные часы – не отвлекали ни телефонные звонки, ни посетители. Профессора Ленчика в стране знали как крупного ученого в области машиностроения. Его перу принадлежало немало капитальных трудов, по его книгам училось не одно поколение студентов. На лекциях, которые он читал всегда на высоком подъеме, аудитория была полна слушателей. В свои пятьдесят лет Андрей Александрович находился в самом расцвете творческих сил и возглавлял большой коллектив ученых, работающих над проблемой вибрации резца при разрушении грунтов. Работа поглощала его настолько, что иногда, засиживаясь в кабинете до самого утра, он так и засыпал в кресле. На работе его называли голубем. Действительно, это был человек мягкий и отзывчивый. Ни одно письмо от инженера, рабочего, полученное Андреем Александровичем, не оставалось без ответа. Он нередко жертвовал часами своего обеденного отдыха, если к нему в это время заходил посетитель. А однажды, встретив в коридоре института плачущую студентку, профессор так растрогался, что вместе с ней пошел к директору и просил разрешения пересдать экзамен, который девушка сдала на тройку, за что должна была лишиться стипендии.
Знающие семейную жизнь Андрея Александровича, помимо того, что любили его как человека, жалели. Он был несчастным мужем. Про его жестокую супругу в узком кругу знакомых ходили самые невероятные слухи. Говорили, что она посылает профессора в магазин, в ателье, а иногда даже по пустякам объявляет ему недельные бойкоты. Однажды тетя Варя, курьер института, женщина пожилая и далеко не болтливая, сокрушенно вздыхая, под большим секретом рассказала секретарю Андрея Александровича о том, как перед майскими праздниками, когда у профессора на квартире испортился телефон и ей вечером пришлось относить ему какой-то срочный пакет, она увидела, как он вытряхивал ковер.
– Словно некому, окромя него, выколотить. Ведь у них домработница, сама поперек толще, – закончила тетя Варя и горько вздохнула.
Углубившись в работу, Андрей Александрович не слышал, как вошла супруга. Расстройство на ее лице сменилось гримасой затаенной досады.
– Добрый вечер.
Андрей Александрович испуганно поднял голову. Он не смотрел на жену, но скорбное лицо его говорило: «Ну пощадите, ну пощадите же».
– Там страдает сын, а ты…
Виктория Леопольдовна властно положила ладонь на рукопись Андрея Александровича.
– Скоро у Витеньки распределение, его могут послать в Сибирь, а ты ни разу не подумал об этом. До сих пор ты не устроил ему место в Москве. В провинции его талант погибнет. Если ему не придется занять место в литературе, то виной этому будет отец. Родной отец.
Виктория Леопольдовна внезапно размякла и опустилась в кресло. Слезливо высморкавшись, она продолжала:
– Пробовал ли ты когда-нибудь по-настоящему заглянуть в душу сына? А она так сложна! Нет, ты этого никогда не поймешь. Для этого нужно быть отцом. А ты… Ты сидишь вот за своими расчетами и чертежами, над этими мертвыми схемами, которые ты называешь наукой, а рядом, за стеной, рождаются строки, которые, может быть, решат судьбу сына… Говорят о неблагодарных детях. Гораздо ужаснее видеть жестоких отцов.
Растерявшийся Андрей Александрович не знал, что ответить. Он никак не мог оторваться от мыслей, которыми был занят и которые так неожиданно и некстати были нарушены появлением жены. Это его молчание, расцененное Викторией Леопольдовной как равнодушие к судьбе сына, еще больше разожгло в ней состояние озлобления, с которым она переступила порог кабинета.
– Так я вижу, что ты не только не думал, но и не хочешь думать.
Она поднялась, властно взяла его за руку.
– Пойдем и ты увидишь.
Ступая на цыпочках, Виктория Леопольдовна повела супруга к комнате Виктора. Повинуясь жене, Андрей Александрович также пошел на цыпочках, приноравливаясь к ее шагу.
Споткнувшись о ковровую дорожку, он потерял ночную туфлю с левой ноги, и когда хотел надеть ее, Виктория Леопольдовна так на него посмотрела, что Андрей Александрович быстро отказался от своего намерения. Он шел с видом провинившегося ребенка, которому хотят показать его вину.
Приоткрыв дверь в комнату сына, они оба застыли.
– Ну теперь ты видишь? – зловещим шепотом спросила Виктория Леопольдовна.
Серая, растрепанная голова Виктора лежала на спинке дивана, рот был широко раскрыт. Во сне Виктор чему-то глуповато улыбался и со свистом всхрапывал. В таких положениях можно видеть пассажиров в общих вагонах, утомленных долгой дорогой и засыпающих в обнимку со своими мешками, деревянными чемоданами.
– Да, да, вижу, – отозвался Андрей Александрович, готовый согласиться со всем, в чем его упрекала супруга, хотя, кроме храпящего сына, ничего не видел.
А когда, некоторое время спустя, он вновь сидел над расчетами и чертежами, дверь кабинета опять раскрылась, и за спиной раздался властный голос жены:
– Обо всем этом побеспокойся завтра.
Войдя неслышными шагами в комнату сына, Виктория Леопольдовна нежно потрепала Виктора по щеке:
– Витенька, проснись. Перейди в кроватку, сынуля.
Виктор открыл глаза.
– Ложись в постель, глупенький. Устал?
Виктория Леопольдовна разобрала постель и вышла.
Когда Виктор уже лежал под белым шелковым покрывалом, мать снова подошла к нему и поцеловала в лоб нежно, как целовала его на ночь все двадцать два года.
16
Уже двое суток провел Захаров в поисках кондукторши. Часами ему приходилось томиться в проходных будках и диспетчерских комнатах первого и второго трамвайных парков. Детально были изучены графики работ кондукторов, поднята вся необходимая документация в отделах кадров, проведены десятки бесед с пожилыми кондукторами, которые в ночь ограбления Северцева находились на линии. И все бесполезно. Ни в одной из кондукторш Северцев не признал той, что везла его без билета в ночь ограбления.
Во втором часу ночи Захаров и Северцев, усталые и удрученные, вернулись на вокзал. Транспорт не работал, а добираться до дому пешком было далеко.
На голом дубовом диване время для Захарова тянулось необычайно медленно. Плохо спал и Северцев. Переворачиваясь с боку на бок, он глубоко вздыхал и, причмокивая губами, делал вид, что спит. Эту наивную хитрость Захаров понял: Северцев просто не хотел показать, что и ночь ему не несет покоя.
Заснул Захаров перед самым рассветом, заснул тяжело, с головной болью. А когда проснулся, было уже четыре часа утра – время, когда Москва еще спит и только дворники да милиционеры, если не считать транзитных пассажиров и засидевшихся гостей, наслаждаются ее рассветной прохладой.
Неловко закинутая левая рука онемела. Захаров попробовал поднять ее, но она висела безжизненной плетью. Так было у него уже два раза и оба раза это пугало его. Испугался Захаров и сейчас. Ущипнув онемевшую руку, он не почувствовал боли. Вспомнились слова врача из военного госпиталя: «Вы, молодой человек, хорошо скроены, но плохо сшиты. Бросайте курить, иначе кровеносно-сосудистая система вас может подвести». Через несколько минут Николай стал слабо ощущать в руке холодноватое пощипывание, напоминавшее муравьиное щекотание. Вскоре рука совсем отошла.
Молоденький белобрысый сержант Зайчик, облокотившись на столик с двумя телефонными аппаратами, клевал носом. Непривычный к ночному дежурству, он с трудом выдерживал рассветные часы, когда сон бывает особенно сладок.
Северцев лежал у окна. Заложив руки под голову и вытянувшись во всю длину дубовой скамьи, он показался Захарову очень большим.
«Спит или не спит?» – подумал сержант и стал пристально всматриваться в его лицо.
Не прошло и десяти секунд, как Северцев поднял веки, но поднял их не так, как это делает только что проснувшийся: постепенно, щурясь и моргая, а как человек, который закрыл глаза всего лишь на минуту.
– Не спится? – мягко спросил Захаров и, не дожидаясь ответа, выругался: – Дьявольски гудят бока!
Клюнув носом о стол, Зайчик испуганно вскинул голову и растерянно заморгал.
– Доброе утро, Зайчик, – поприветствовал его Захаров.
Зайчик быстро вскочил и начал расправлять под ремнем гимнастерку. В эту минуту он был особенно смешон и казался еще мальчиком, который хочет скрыть свою детскую сонливость.
Зайчиком сержанта однажды назвал майор Григорьев. С тех пор все в отделении милиции называли его так, хотя фамилия сержанта была Холодилов. К этому прозвищу он настолько привык, что удивлялся, когда кто-нибудь из сослуживцев обращался к нему по фамилии.
К Захарову Зайчик относился с уважением. Он видел, что майор Григорьев особо ценит его и как работника, и как человека. А эта оценка для него была определяющей: Григорьева Зайчик любил и считал самым справедливым из начальников.
На стычки Захарова с Гусенициным Зайчик реагировал по-своему и просто: как только проходили слухи о новой «потасовке» между сержантом и лейтенантом, Зайчик тайком выводил мелом на диване, на столе или писал на книге дежурной службы неизменное «хв».
Так мстил Зайчик Гусеницину. Больше всего в людях он любил справедливость, а отношение Гусеницина к Захарову считал помыканием, верхом несправедливости.
Спустившись вниз, в дежурную комнату, Захаров увидел Гусеницина. Тот сидел за столом и рылся в папке с бумагами. Глаза его были воспалены: видно, что последнее время лейтенант мало спал.
«Чего он пришел в такую рань? Неужели опять завал в работе?» – подумал Захаров и громко поздоровался со всеми.
Старшина Карпенко ответил своим неизменным «доброе здоровьице»; он стоял опершись плечом о косяк двери и курил. Гусеницин, не поднимая глаз, еще сосредоточеннее углубился в бумаги.
– Как дела, сержант? – подкручивая кончики усов, спросил Карпенко.
– Как сажа бела! – отозвался Захаров и, заметив, что лицо лейтенанта стало настороженным, подумал: «Вижу, вижу. Ждешь моего провала?»
– Ну как, уцепился за что-нибудь? – допытывался Карпенко, в душе желавший Захарову только добра.
– За воздух, – нехотя процедил Захаров, не спуская глаз с Гусеницина.
– Так ничего и не наклевывается?
– Пока нет.
– Да-а-а… – В протяжном «да» Карпенко, в его вздохе звучало и товарищеское сочувствие, и легкий упрек за то, что Захаров взялся за слишком уж сложное дело.
По лицу лейтенанта пробежала желчная улыбка. Закусив тонкие губы, он весь превратился в слух, хотя делал вид, что занят только своими делами.
Захаров, кивнув Северцеву, вышел из дежурной комнаты.
Вокзальный гул, монотонный и ровный, даже в этот ранний час напоминал гигантский улей. Гул этот Северцева угнетал. Трое суток, которые он провел в отделении милиции, показались годом. Бесконечные допросы, утомительные поиски кондукторши, нескончаемая вокзальная толчея, назойливо всплывающие в памяти картины ограбления – все это так измучило Алексея, что, будь у него деньги на билет, он, не раздумывая ни минуты, махнул бы на все рукой и уехал в деревню.
Может быть, Северцев уехал бы и без билета, если б не Захаров, который с первого же дня отнесся к беде его сердечно, дружески.
Алексей знал, что сегодня предстоит делать то же самое, что делали вчера и позавчера, – искать кондукторшу.
Первый и второй трамвайные парки были изучены. Оставался третий трамвайный парк.
Шофер синей с малиновой полоской через весь продолговатый корпус милицейской «Победы» только что заступил на работу и еще полудремал за баранкой. Когда Захаров резко распахнул дверцу кабины, он вздрогнул, его рука машинально опустилась на кнопку сигнала.
Дорогой в трамвайный парк Захаров снова расспрашивал Северцева о кондукторше, но сведения по-прежнему были куцы: пожилая, с громким голосом, в платке. На такие приметы ухмыльнулся даже шофер: почти вез кондукторши в ночную смену повязывают платки, а остановки выкрикивают громко.
В голову Захарова лезли тревожные мысли: «А что, если и здесь впустую? Что, если Северцев ее не признает?» У трамвайного парка он отпустил машину и вместе с Северцевым направился к проходной будке.
Вахтером в проходной был седобородый жилистый старикашка в стеганой фуфайке, быстрый и словоохотливый. Лицо его Захарову показалось очень знакомым. Пристально всматриваясь в него, он старался вспомнить, где же видел этого человека? Но чем сильнее напрягал он память, тем туманнее и расплывчатее становился образ того, похожего старичка, которого когда-то, где-то встречал. «Таких стариков в России тысячи», – решил Захаров, стараясь подавить в себе безотчетное, назойливое желание припомнить двойника вахтера.
Документы, предъявленные Захаровым, старичок изучал внимательно и с какой-то хмурой опаской. А когда уяснил, что перед ним человек из уголовного розыска, то заговорил с таким почтением, что сержант подумал: «Этот расскажет, этот поможет!»
Михаил Иванович – так звали старичка – долго тряс руку Захарова.
– Э-э, сынок! Да я, ечмит-твою двадцать, поседел в этой будке, тридцатый годок уже машет, как я здесь стою. Всех знаю, как свои пять пальцев. Явится новичок – биографию сразу не пытаю оптом, а потихоньку-помаленечку за недельку, за две он у меня как на ладони. И кто такой, и откудова, и про семью закинешь…
Захаров спросил у Михаила Ивановича, не помнит ли он, кто из пожилых женщин работал в ночь на двадцать шестое?
Михаил Иванович с минуту помешкал, достал из кармана большой носовой платок и громко, с аппетитом, высморкался.
– Не помню, так вспомню. Говорите, на двадцать шестое? Из пожилых? – старик смотрел в пол, что-то припоминая, и качал головой. – Только пожилых-то у нас порядком.
– А кто из них работает на прицепе из двух вагонов?
– Это смотря на каком номере. – Лицо старика стало еще строже.
– Номер трамвая не установлен.
– Это уже хуже, – протянул Михаил Иванович и, загибая пальцы и не обращая внимания на Захарова, стал называть фамилии пожилых кондукторш, работающих на прицепе из двух вагонов. Захаров быстро записывал. Их набралось шестнадцать.
– А не помните ли, кто из них в ночную смену повязывается цветным платком? – осторожно выспрашивал Захаров.
Михаил Иванович приложил прокуренный палец к жидкой бороденке и хитровато прищурился одним глазом, точно о чем-то догадываясь.
– Говорите, платок? Случайно не клетчатый?
Захаров посмотрел на Северцева: тот утвердительно кивнул головой. Михаил Иванович этого не заметил.
– Да, да, клетчатый, – ответил Захаров внешне спокойно и почувствовал, как сердце в его груди опустилось и несколько раз ударило с перебоями.
– Ну, ечмит-твою двадцать, опять неладно, – махнул рукой Михаил Иванович. – Опять Настя в карусель попала.
Михаил Иванович начал рассказывать о том, что знает Настю уже двадцать лет, и не было такого года, чтоб у нее чего-нибудь не случилось такого, за что ее не таскали бы по судам и прокуратурам.
Захаров слушал, а сам думал: «Ну где, же я тебя видел, где?»
Старик разошелся и углубился в подробности Настиных бед. Захаров, выбрав момент, мягко перебил Михаила Ивановича и спросил фамилию Насти.
– Фамилия ее Ермакова. – И видя, как внимательно его слушают, Михаил Иванович начал рассказывать, что живет Настя вдвоем с мужем, что сын в армии, а дочь уехала на Север, что Настя женщина хорошая, старательная, а все ей как-то не везет.
– Кто зазевается по пьянке, обязательно лезет под ее вагон. Обрезали сумочку с деньгами – Настю в свидетели. Летось новый начальник чуть было не перевел ее в подсобные, да спасибо на собрании отстояли. А то ходить бы Насте по территории с метелкой.
Взглянув на часы, Михаил Иванович спохватился. Было уже без двадцати пять.
– Сейчас того гляди закатится сама, сегодня она в первую смену.
Захаров понимающе кивнул головой и вышел из проходной.
– Я на минутку, – сказал он в дверях и взглядом позвал Северцева.
Этот немой язык следователя Северцев начинал понимать. У маленькой клумбы цветов, разбитой у самого входа в парк, Захаров и Северцев присели на скамейке.
– Следите внимательно за всеми, кто будет проходить в парк. Признаете ту, которую ищем, идите за ней через будку. Идите до тех пор, пока я не окликну.
Северцев кивнул головой. Когда Захаров скрылся в будке, он поднял с земли оброненный кем-то цветок. Знакомые запахи цветка на мгновение унесли его на родину, в покосы, в тихие деревенские вечера, напоенные сиренью и акацией, облитые лунной голубизной.
Тем временем Захаров вернулся к Михаилу Ивановичу и попросил его, чтобы он подал знак, когда войдет Ермакова.
Михаил Иванович, гордый и точно подросший от того, что ему, как ровне, доверяют свои тайные дела люди из уголовного розыска, важно крякнул и понимающе – дескать, нам все ясно – провел ладонью по бороде.
Вскоре потянулась утренняя смена.
Каждому, проходившему будку, Михаил Иванович находил свой знак внимания. Одному с почтением и молча поклонился, у другого спросил о здоровье жены, третью, молоденькую рыжую девушку с озорными глазами, назвал вертихвосткой, а когда та стала оправдываться, он замахал рукой: «Иди, иди, не хочу и слушать». Четвертую, тоже молоденькую девушку, поманил к себе пальцем и на ухо сказал: «Видел, сам все видел. Кто вчера по Оленьим прудам с другим под ручку разгуливал? Все расскажу твоему Санечке. Ох, девка, влетит тебе…»
Минут через пять народ повалил валом. Захаров уже устал всматриваться в лица и одежду проходящих. А Михаил Иванович все сыпал и сыпал не уставая. Свое излюбленное «ечмит-твою двадцать» он так ловко вворачивал при подходящем случае, что казалось: выбрось из его речи это не то междометие, не то поговорку, и все сказанное им лишится крепости, смысла и рассыпется.
– Ну как, Настенька, что дочка-то пишет? – спросил старик вошедшую женщину и многозначительно взглянул на Захарова.
– Ой, Михаил Иванович, у кого детки – у того и забота. Уехала и как в воду канула. Ведь это нужно – за два месяца только одно письмо!
– Да, что и говорить, – сочувственно поддержал Михаил Иванович, – с малыми детками горе, с большими – вдвое.
За спиной Ермаковой стоял Северцев.
«Она, она!» – пронеслось в голове Захарова. Почти не дыша, слушал он разговор женщины с вахтером. «Держись, Гусеницин Хведор. Рано ты записал меня в пораженцы. Конец клубка в моих руках», – думал сержант. И вдруг эти мысли оборвались. На смену им пришли другие. Перед ним была не ехидная и хитроватая улыбка Гусеницина, а вставало властное и по-отцовски строгое лицо майора Григорьева: «Работай не из чувства мести к Гусеницину, а для пользы дела. Помни свой долг». – Как он смел забыть об этих словах? Как он смел ликовать только из-за того, что покажет Гусеницину, как нужно работать? «Неужели только месть? Неужели только оскорбленное самолюбие говорит во мне?» – сам себя спрашивал Захаров. Посмотрев на Северцева, он увидел, что лицо у него было напряженное и бледное. С такими лицами на иконах рисуют великомучеников.
«Нет, не месть, не самолюбие, а долг… Только долг», – твердо решил Захаров и почувствовал прилив новых сил.
Дальше все шло так, как намечалось по плану. Согласовав с дежурным диспетчером подмену Ермаковой, Захаров допросил ее и был очень доволен, что та спокойно и подробно рассказала, как двое суток назад, уже во втором часу ночи, когда трамвай возвращался в парк, к ней на повороте у Оленьего вала на ходу заскочил в вагон высокий молодой человек с окровавленным лицом. Сошел он у вокзала.
Закончив допрос, Захаров устроил очную ставку, в которой Северцев и Ермакова опознали друг друга. А через двадцать минут все трое; Захаров, Северцев и Ермакова, уже ехали на милицейской «Победе» к трамвайной остановке Большая оленья.
Дорогой вспомнилось лицо вахтера. Снова мучал неотвязчивый вопрос: «Где же я его видел?» И вдруг, в какое-то мгновение, в памяти всплыл другой старик: в начищенных яловых сапогах, в белой льняной рубашке с красным поясом. «Молодцы! Молодцы, ечмит-твою двадцать!.. По-нашему, по-россейски!.. Гулять, так гулять!..» – лихо звенел голос старичка, обращавшегося сразу ко всем: и к стриженым призывникам, и к голосистым девушкам, и к завороженной коломенскими частушками толпе. «Вспомнил», – облегченно вздохнул Захаров, почувствовав, что он вырвался из каких-то клещей, сковывавших его мысли.
Место, где Северцев прыгнул в трамвай, Ермакова указала сразу. Большего сообщить она не могла.
Захаров поблагодарил кондукторшу за помощь и предупредил, что ее могут вызвать, если в этом будет необходимость. Шофер отвез ее на работу.
Северцеву все давалось труднее. Местность он признал далеко не сразу. Тогда ему все здесь казалось другим. В памяти неотвязчиво стояли зловещие картины дальних огней и ночь, душная, звездная ночь… А сейчас было солнечное, свежее утро.
– Нет, не узнаю. А может быть, и здесь. – Алексею становилось жалко Захарова. «Сколько труда и нервов будут стоить ему эти поиски», – думал он, идя следом за сержантом.
Захаров остановился, присел на пенек и закурил.
«При осмотре местности должна быть система. Бессистемными поисками, рысканьем можно испортить все дело», – вспомнилась ему грубоватая, но ясная установка профессора Ефимова, старого криминалиста, лекции которого проходили при гробовой тишине аудитории.