355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Лазутин » Сержант милиции » Текст книги (страница 13)
Сержант милиции
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 02:16

Текст книги "Сержант милиции"


Автор книги: Иван Лазутин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 27 страниц)

31

Рано утром, на второй день после того как уехал Захаров, Ланцов, чтоб не сидеть без дела, принялся просматривать протоколы допросов Петухова, выписывая на отдельном листе расхождения в показаниях. За этим занятием он провел больше часа, пока, наконец, не раздался долгожданный телефонный звонок.

Звонил Касатик. Получив ответный пароль, он сообщил о странном поведении в доме, за которым наблюдал. Двадцать минут назад хозяйка с двумя глиняными горшками подошла к изгороди, отделяющей сад Петуховых от огорода Дембенкиных. Осмотревшись, она подтащила к частоколу козлы, на которых пилят дрова, и, забравшись на них, повесила горшки на самые высокие колья. Это одно. Второе: ставни угловой комнаты дома, в которой хозяева завтракают и обедают, до сих пор еще закрыты, хотя днем они обычно бывают открыты.

Ланцову это сообщение показалось важным, и он передал Касатику, чтоб тот продолжал наблюдение и не медлил с информацией.

В ожидании прошел час, за ним другой… Ланцов уже успел прочитать от корки до корки старый номер «Огонька», а Касатик еще не давал о себе знать. Только в восьмом часу раздался телефонный звонок. На этот раз Касатик доложил, что пять минут назад со стороны переулка от станции к дому Петуховых шла старуха. Она в черной длинной юбке и в черной кофте. С палочкой в руках и с узелком под мышкой. Не доходя до дома метров двадцати, она неожиданно остановилась и, перекрестившись, прошла мимо. Скорее всего, ее напугали горшки. Затем старуха заглянула в сельпо, но ничего там не купила. Сейчас подходит к станции. Дорогой она дважды оглядывалась.

– Лицо? Вы видели ее лицо? – с тревогой спросил Ланцов.

– Да, видел хорошо. Лицо неприятное. На верхней губе большая родинка с длинными волосами.

«Она», – подумал Ланцов и, поблагодарив Касатика, положил трубку. Он заглянул к Санькину в следственную комнату. Тот сидел за столиком и писал рапорт о приостановлении старого дела, по которому не обнаружилось состава преступления.

– Лейтенант, – обратился к нему Ланцов. – Посмотрите в окно. Видите из Милькова к станции идет старуха?

– Вижу.

– Это та, которую мы ищем. Она сейчас возьмет билет и уедет в Москву. – Ланцов взглянул на часы. – Ровно через пять минут будет поезд. Вам придется ее «вести», пока она благополучно не прибудет домой. Как только убедитесь, что старуха дома, немедленно звоните майору Григорьеву. Телефон вы знаете. Это пока все.

Санькин молча закрыл свой столик и вышел на перрон. Через две минуты он уже сидел в одном вагоне со старухой.

32

Олимпиада Арнольдовна Кулагина до революции была неофициальной пайщицей публичного дома госпожи Медниковой. В 1914 году, после того как у нее убили на германском фронте мужа, Кулагина спуталась с одним гвардейским офицером, заядлым кутилой, выдававшим себя за холостяка. В заведении Медниковой он чувствовал себя своим человеком. От этого гвардейца Кулагина забеременела и ждала ребенка. Вскоре, однако, обнаружилось, что у него в Петрограде жена и двое детей. С горя Кулагина начала пить. Всякий раз, напившись, она рассказывала о своей несчастной любви и о подлеце офицере, на которого потратила почти все сбережения. В таком-то положении, проматывающую в непрерывных разгулах и оргиях свою долю в заведении Медниковой, Кулагину застал семнадцатый год. Выселенная из дорогой меблированной квартиры на Большой Грузинской, она успела кое-что продать и заняла маленькую, полуподвальную из двух комнат квартирку в Рекрутском переулке.

Вскоре началась гражданская война. В годы голода и разрухи Кулагина с большим барышом спекулировала кокаином и морфием, которые ей доставлял контрабандным путем один бывший офицер белой армии. Но и эта связь вскоре кончилась тем, что ее нового друга посадили в тюрьму.

Все последующие тридцать лет Советской власти Кулагина нигде не работала. Обо всем, что делалось в ее квартире, соседи могли только догадываться. Особой дружбы она ни с кем не водила, была со всеми одинаково вежлива и давала взаймы, когда к ней обращались. Зато часто видели соседи, как приходили к ней с вещами незнакомые люди, почти всегда новые и преимущественно молодые, уходили же, как правило, без вещей. «Спекулирует», – догадывались соседи. Догадывались, но пойти и сообщить в милицию никто не решался. Во-первых, потому, что старуха никому не делала зла, а во-вторых, мало ли к кому кто приходит и оставляет вещи. Не пойманный – не вор.

С годами Олимпиада Арнольдовна становилась все согбенней и согбенней, и все неприятнее и длиннее делались черные волосы на родинке ее верхней губы.

И вот ее дом под наблюдением. Впервые за все тридцать лет сомнительной и ни для кого не ясной жизни Кулагиной.

Эти скудные и отрывочные данные, которые Захаров собрал о Кулагиной, прикрашенные и дополненные воображением и домыслом, уже рисовали ему общий контур портрета старухи довольно ярко.

За квартирой Кулагиной Захаров наблюдал уже три часа, но в ней словно вымерли. Больше часа он просидел в парикмахерской, откуда хорошо просматривались окна и вход в квартиру. Когда в парикмахерской сидела очередь, еще легко было оставаться незамеченным. Теперь же, к двенадцати часам дня, очередь значительно поредела, и мастер на протезе стал чаще и подозрительнее посматривать в его сторону.

Облюбовав хозяйственный магазин, откуда можно будет так же хорошо наблюдать за квартирой Кулагиной, Захаров решил посидеть еще минут пятнадцать, а затем уж менять позицию.

Парикмахерская была маленькая, а поэтому разговоры мастеров с клиентами слышались даже в прихожей.

В первом кресле при входе в зал сидел маленький и немолодой остроносый мужичонка в сером хлопчатобумажном пиджаке. Был он словоохотлив и говорил с ярко выраженным вятским диалектом. Завязав разговор о седых волосах, он стал хвастаться тем, что у них в роду до самой смерти никто не седеет. А когда белолицая и грудастая парикмахерша из вежливости покачала удивленно головой да еще причмокнула губами, вятич разошелся и начал вспоминать своих бабку и деда, которые дожили до восьмидесяти лет и не знали, что такое зубная боль.

– До самой смерти сама нитку в иголку вдевала! – похвалился вятич и стал ждать, что вот-вот сейчас кто-нибудь удивится: «да неужели?», «да что ты говоришь?»

Но никто не удивлялся. Мастера, видавшие и не таких говорунов, спокойно стригли и брили, думая о том, как бы неотразимо-вежливей предложить клиенту освежиться; клиенты, кто закрыв глаза, кто любуясь на себя в зеркале, неподвижно и молча сидели в креслах.

Оставшись в очереди один, Захаров вышел из парикмахерской и направился в хозяйственный магазин. Но не успел и переступить порога, как увидел: дверь квартиры, которую он держал под наблюдением, открылась и из нее вышла старуха.

Все, что было сказано о ней Краюхой и Дембенчихой, теперь в натуре появилось перед его глазами. Это она! Во всем черном, сгорбленная, с палкой. Такой именно он и представлял ее себе. Захарову даже показалось, что он отчетливо видит неприятную, вызывающую чувство брезгливости, родинку на верхней губе.

Старуха, осмотревшись по сторонам, не по возрасту твердой походкой перешла улицу и направилась в сторону скверика, где на желтом песке играли дети. Неподалеку от детей на лавочках – кто сонливо позевывал, кто занявшись книгой или вязаньем – сидели няни, бабушки, матери…

Захаров вышел из магазина и направился к скверику. От волнения почувствовал легкий озноб в теле. Это чувство он испытывал и раньше, когда ехал за Кондрашовым и когда разыскивал родственницу Петухова. Но теперь это было другое волнение, не радостное, а тревожное. Если по адресу «тетушки» он ехал почти с твердой верой в успех и считал, что он уже и царь и бог, то сейчас, обжегшись на молоке, он готов был дуть на воду.

Старуха присела на третью от входа лавочку и посмотрела из-под ладони на часы, вмонтированные в стену нового десятиэтажного дома напротив. Посмотрел на часы и Захаров: без двадцати минут два. Почти пять часов он провел у дома Кулагиной.

Захаров сел на некотором удалении от старухи, откуда она была ему хорошо видна, и развернул газету.

Так прошло пятнадцать минут. Несколько раз старуха бросала взгляд в сторону метро, время от времени посматривала на часы, приложив к глазам ладонь. Было ясно, что она кого-то ждала.

Захаров закурил и стал осторожно из-за газеты всматриваться в лицо Кулагиной, пытаясь найти в нем следы той грязной и распутной жизни, которая осталась за ее плечами. Ничего святого, ничего женственного и материнского не было в этом алчном и отталкивающем своим безобразием лице.

Ровно в два часа рядом со старухой присел молодой человек в сиреневой тенниске и изрядно поношенных коричневых сандалетах. Он был несколько выше среднего роста, хорошо сложен и с мужественными чертами лица. «Как она на него посмотрела!» – подумал Захаров и, делая вид, что читает газету, продолжал наблюдать теперь уже за двоими.

Не поворачивая головы в сторону соседа, старуха что-то прошамкала. Слов Захаров не расслышал, но, судя по ее взгляду, беспокойно бегающему по скамейкам напротив, он понял, что она о чем-то предупреждает подошедшего.

«А может быть, мне просто кажется? – колебался Захаров. Но в следующую секунду он уже отчетливо видел, как Кулагина незаметно достала из-за обшлага рукава маленький пакетик и, подержав его с минуту, незаметно положила рядом с собой. Широкая кисть молодого человека в сиреневой тенниске опустилась на этот пакетик, но сжалась не сразу. Постороннему, неопытному глазу было бы трудно заметить, как быстро и ловко совершилась эта тайная передача.

Через минуту молодой человек поднялся и, сказав что-то старухе, направился мимо Патриарших прудов в сторону Садового кольца.

Следом за ним, несколько приотстав, шел Захаров.

«Нет, задерживать его пока рано. А вдруг этот человек к делу Северцева не имеет никакого отношения? Торопливостью можно испортить все. Нужно довести его до дома, узнать адрес, установить личность. Тогда станет ясно, что это за птица», – рассуждал Захаров и продолжал следовать за неизвестным.

Когда Патриаршие пруды остались позади, юноша в сиреневой тенниске остановился, осмотрелся и пересек улицу. В следующую минуту Захаров увидел, как он вошел в пивную палатку. Войти туда вслед за неизвестным Захаров не решался. Ему ни в коем случае нельзя попадаться на глаза этому человеку.

По улице в тени молодых лип прохаживался лейтенант милиции. Захаров подошел к нему. Предъявив удостоверение личности, он попросил его проверить документы у юноши в сиреневой тенниске.

– Самому мне нельзя, это мой объект, – пояснил он.

В подобных случаях, как правило, документы проверяют не у одного только подозреваемого, а еще у двух – трех случайных граждан. Делается это для того, чтобы не вызвать особого подозрения у разыскиваемого преступника. Предупреждать об этом лейтенанта Захаров не стал. Он полагал, что лейтенант проведет проверку именно таким образом.

Минут через десять, в течение которых Захаров успел выкурить две папиросы, из пивной вышел лейтенант и медленной походкой, как будто бы ничего не произошло, направился к газетной витрине, у которой его поджидал Захаров.

– Пишите адрес, – сказал он тихо, делая вид, что читает газету.

– Говорите, я так запомню.

– Максаков Анатолий Григорьевич, год рождения тысяча девятьсот двадцать седьмой, прописан по Ременному переулку, дом семнадцать, квартира три.

«Максаков Анатолий Григорьевич, Ременный переулок, дом семнадцать», – про себя повторил Захаров, не спуская глаз с двери пивной палатки, откуда с минуты на минуту мог появиться юноша в сиреневой тенниске.

Вскоре Максаков вышел и остановил проходившее мимо свободное такси.

Для Захарова это было неожиданностью.

«Улизнул. Неужели почувствовал слежку? А впрочем, нужно меньше гадать и больше делать!» – Захаров решил немедленно ехать в отдел и поставить обо всем в известность Григорьева.

Когда он проходил сквером, старухи там уже не было.

33

Свою первую ночь в Москве Северцев постепенно забывал. В общежитии у него появились новые товарищи и новые интересы. От матери он получил письмо, в котором она, растроганная радостным сообщением сына, не знала, как выразить свое счастье.

Один раз приходила Лариса, но встреча была пятиминутной и настолько сухой, что на второй ее визит он уже не рассчитывал.

Присматриваясь к своим товарищам, тоже зачисленным на первый курс, Алексей чувствовал, что не до конца понимает в студенческой жизни то, что понимают и чем уже живут другие. Когда ему становилось грустно и он вспоминал свою деревню, его товарищи по комнате, как назло, пели песни или рассказывали анекдоты. Больше всего его удивляло, откуда юркий одессит и бойкий ростовчанин – его соседи по общежитию – могли знать студенческие песни, когда оба они лишь месяц назад были всего-навсего школьниками.

В один из дней, когда Северцев лежал на койке и вместе с ростовчанином слушал анекдоты одессита, который ему казался неистощимым балагуром, в комнату вошел Захаров.

Северцев собрался быстро. А через час он уже сидел в маленькой полуподвальной комнатке домоуправления, испытывая нервную дрожь. «Неужели сейчас увижу кого-нибудь из них? Неужели?» – со страхом думал он и смотрел в глазок двери, ведущей в соседнюю комнату. Рядом с ним находился Захаров. Второго стула в комнатке не было, и Захаров стоял. Он курил. Глубокие нервные затяжки помогали ему скрыть волнение. Он ждал, что скажет Северцев, когда в соседнюю комнату к управдому войдет Максаков. Было договорено, что его вызовут как неплательщика за квартиру.

Ждать пришлось недолго. Вскоре из-за тонкой перегородки послышалось, как громко хлопнула дверь. К управдому кто-то вошел.

Захаров посмотрел на Северцева и все понял.

– Он?

– Он, – прошептал Северцев и взглянул на Захарова. В глазах его вспыхнула ненависть к грабителям. – Он… Толик.

Захаров подал знак молчать и прислушался. Разговор, происшедший между управдомом и Максаковым, неожиданно изменил план его действий. Раньше, когда ехали на это неофициальное опознание, было решено: лишь только Северцев признает в Максакове одного из грабителей, его немедленно задерживают. Теперь же, когда подвыпивший Максаков возмущался, что управдом беспокоит его по пустякам, в то время как он ждет гостей, Захаров изменил решение. Брать Максакова одного рано, есть надежда накрыть и гостей.

О намерениях Захарова Северцев не догадывался. В эту минуту ему хотелось только одного: встать, наотмашь открыть дверь, подойти к Толику вплотную и молча смотреть ему в глаза, смотреть до тех пор, пока тот не бросится на колени, или… у Северцева хватит сил, чтобы задушить его.

– Не горячитесь, спокойно, – тихо предупредил Захаров, чувствуя, как Северцев, словно в лихорадке, дрожит всем телом и порывается встать.

– Жировка? Ха-ха-ха, – долетел из-за двери пьяный хохот. – Наивный управдом! Ты мне лучше по-честному скажи, зачем ты меня сюда вытащил? Неужели тебе и в самом деле захотелось прочитать мне мораль? Если так, то ты можешь спать спокойно. Но если ты хитришь, если ты задумал сыграть шутку, задумал кому-то помочь, кого-то продать, то ты можешь очень скоро дожить до таких дней, когда тебе ничего не будет сниться. Ты думаешь, что я пьян? Да, я пьян, и я плачу вам за те два месяца, которые вас так волнуют…

Северцев видел, как Максаков вытащил из кармана пятидесятирублевую бумажку и бросил ее в лицо управдома. Бросил и от удовольствия захохотал еще сильнее.

– Как вам не стыдно! – с побагровевшим от гнева лицом возмутился управдом. – Вы годитесь мне в сыновья и смеете бросать в лицо деньги!..

– Так это же деньги, папаша! Вы же любите деньги! Вы готовы принимать их пачками, мешками, тюками… Вагонами!

Через минуту голоса Максакова в соседней комнате уже не было слышно.

– Что? – спросил Захаров.

– Ушел, – ответил Северцев, вставая со стула.

Захаров открыл дверь. Не ответив на вопросительный взгляд управдома, он набрал номер телефона.

– Товарищ майор, один из грабителей, Максаков, потерпевшим опознан.

Положив через минуту трубку, Захаров посмотрел на управдома, потом на Северцева. Оба они, потрясенные, стояли молча.

34

Четвертый день Толик пил. Пил с горя и от стыда. Он никак не мог простить себе, что снова поддался Князю. Ведь он поклялся бросить воровать и поступить на работу. Была и подходящая работа, но он ее прозевал.

Все чаще и чаще всплывала в памяти уснувшая в сугробах тайга, лагерь, легкий апрельский снежок и над всем этим строгое крупное лицо начальника лагеря. Большой, седовласый (все в лагере знали, что когда-то он был известным вором в Петрограде), любимец лагеря, он стоял без шапки на сколоченной из досок трибуне, которая возвышалась над фуфайками и ушанками, и хрипловатым голосом говорил:

– Товарищи! (А сколько радости звучало в этом забытом слове «товарищ» для тех, кто много лет слышал только «гражданин!») Наше правительство вас амнистирует. Оно разрешает вам вернуться в родные семьи, в родные очаги. Оно прощает вам все ваши старые грехи и верит, что вы будете свободно и честно трудиться, как и все советские люди. Многие из вас молодые и попали сюда по молодости. Перед вами лежит новая, хорошая жизнь, которую нужно начать сначала…

Просто, но трогательно говорил начальник лагеря. Не один Толик в те минуты, стоя перед маленькой трибуной, поклялся никогда больше не делать того, что он делал раньше. Поклялся! И вдруг… Ограбили. И какого парня? Доброго, честного… Доверился, угощал на деньги, которые в дорогу собрала мать. А они? Они, как шакалы, налетели, обобрали, избили, бросили истекать кровью…

«Ребята, за что?..» – как слуховая галлюцинация, преследовал уже многие сутки стон, обидный, с рыданьями.

«И правда, за что?» – мысленно спрашивал себя Толик и тянулся к стакану с водкой. Пил и не закусывал. В комнате был беспорядок. Мать и сестра Валя ничего не знают: неделю назад они уехали в деревню. Завтра должны вернуться.

Несколько раз Толик порывался пойти в березовую рощу, в Сокольники, но не решался. Какая-то сила удерживала его.

Грабил Толик и раньше. Грабил молодых и старых, мужчин и женщин, но никогда не просыпались в нем ни жалость, ни раскаяние. Что с ним теперь? Неужели причиной тому Катюша? А может быть, последняя речь начальника лагеря?

Облокотившись на стол, Толик долго смотрел в одну точку на стене, потом тихо запел. Это была жалобная, как большинство тюремных, песня:

Цыганка с картами,

Дорога дальняя,

Дорога дальняя, казенный дом.

Быть может, старая

Тюрьма Центральная

Меня несчастного

По-новой ждет.

Таганка…

Все ночи, полные огня.

Таганка…

Зачем сгубила ты меня?..

Таганка…

Я твой бессменный арестант,

Пропали юность и талант

В твоих стенах.

Толик сделал минутную паузу, вылил в стакан остатки водки и продолжал:

Прощай, любимая,

Больше не встретимся,

Решетки черные

Мне суждены..

Опять по пятницам

Пойдут свидания

И слезы горькие

Моей родни.

Таганка…

Все ночи, полные огня.

Таганка…

Зачем сгубила ты меня?

Таганка…

Я твой бессменный арестант,

Пропали юность и талант

В твоих стенах.

Нетвердыми шагами он подошел к комоду. На комоде стоял портрет Катюши. В свои восемнадцать лет она была еще совсем девочка: косички с пышными бантами, школьное платье с кружевным воротником… В ее больших грустных глазах Толик прочитал мольбу: «Зачем все это, ведь я так люблю тебя».

Этого взгляда Толик не выдержал. Закрыв глаза, он прижал портрет к груди так, что тонкое стекло в фанерной рамочке хрустнуло. Чувствовал, что стекло лопнуло, но продолжал давить сильнее.

Катюша не знает, что он вор, что он сидел в тюрьмах, не знает, что четыре дня назад так предательски ограбил хорошего парня… А ведь у этого парня где-нибудь в деревне есть тоже любимая девушка… Почему он не сказал Катюше, что сидел в тюрьме, что был когда-то вором? Почему он обманывает ее? А если она узнает об этом? Что, если она обо всем узнает?!

Испугавшись собственных мыслей, Толик опустился на диван. Теперь он старался припомнить последнюю встречу с Катюшей. Но как ни напрягался, из разрозненных и туманных клочков восстановить цепь последних дней загула ему не удавалось. Так он сидел несколько минут, пока память не обожгла неожиданно всплывшая картина. «Стой, стой, она вчера была здесь. Она была здесь, когда я лежал пьяный. Вошла, поздоровалась и остановилась в дверях…»

И Толик вспомнил вчерашнюю встречу с Катюшей. Это была позорная, грязная встреча. Катюша вошла в то время, когда он лежал на диване безобразно пьяный.

«А потом?» Он ужаснулся. Об этом «потом» сегодня утром ему напомнила соседка, тетя Луша. Тетя Луша рассказала, что к нему приходила «симпатичная молоденькая девушка с косами», та самая, которая приходила и раньше. Она ухаживала за ним целый вечер, убирала в комнате, и за все это он обругал ее грубыми, нехорошими словами и выгнал. Домой она пошла в слезах.

Толик вновь жадно припал к стакану прикушенными до крови губами, выпил его до дна и швырнул на стол. Лег на диван. Заплакал. Заплакал беспомощно, горько, как плачет только пьяный или маленький, никому не нужный сирота, которого ни за что обидели. И чем дольше плакал, тем сильнее просыпалась в нем жалость к самому себе.

Сколько времени он проплакал, Толик не знал. Наступило странное, еще незнакомое раньше, приятное и тихое оцепенение, которое походило на сон, перемешанный с явью. Так он лежал, пока стук в дверь не вывел его из этого забытья.

Что-то недоброе почудилось в этом равномерном и вкрадчивом стуке. Так к нему никто не стучал. Толик поднял голову. Дверь комнаты была заперта на ключ. За дверью стояла подозрительная тишина. Раньше этой тишины не было. Всегда из кухни доносился стук посуды и нескончаемый гвалт: квартира была многонаселенной, а сейчас к тому же был обеденный час. Послышался сдержанный женский голос, переходящий на шепот. В нем Толик узнал самую горластую соседку, которую в квартире звали иерихонской трубой.

«Почему они шепчутся? Что-то здесь не то».

Стук повторился. На этот раз он был упрямый и продолжительный. Толик встал с дивана. Под ногами заскрипел старый рассохшийся паркет.

– Гражданин Максаков, откройте дверь, с вами разговаривает оперуполномоченный из милиции, – донесся до него мужской голос.

Толик понял: за ним пришли.

Снова тюрьма, снова суд, снова лагерь. Снова прощай волюшка… Обожгло воспоминание о Катюше. Обожгло в одно мгновение. Съежившись, Толик стоял посреди комнаты, как под бомбой, которая вот-вот должна разорваться над его головой. А воображение работало. Вот его берут, везут в тюрьму, потом судят. Об этом узнает Катюша, узнает, что он вор, что он ее обманывал… Вор! Вор!! Вор!!! Тюремный парикмахер острижет его, как барана, потом страшного, всеми презираемого, его посадят на видное место в зале суда. Катюша на суд придет обязательно…

– Гражданин Максаков, предупреждаю в последний раз – откройте дверь, или я вынужден буду ее взломать! – снова раздалось из-за двери.

«Взломать? Ах, взломать! Вы хотите моего позора? Не выйдет!» – Волна хмельного буйного гнева кинулась в голову. Толик схватил графин с водой и с силой швырнул его в дверь. Мелкие брызги стекла и воды, вспыхнув на солнце, разлетелись во все стороны: на выгоревшие голубенькие обои, на пол, на диван…

Глаза Толика налились кровью, он дрожал всем телом.

– Вы хотите моего позора? Не выйдет. Вламывайтесь, если надоела жизнь! – хрипло выкрикнул он.

В тишине, которая в эту минуту сковала всю квартиру, ему слышалось только собственное отрывистое дыхание. Тишина казалась зловещей, могильной, она пугала больше, чем голос за дверью.

Схватив со стола большую морскую раковину, которая служила пепельницей еще покойному деду, Толик и ее метнул в дверь. По комнате разлетелись радужные, перламутровые брызги.

Толик впал в буйную горячку. Ничего не помня, в припадке бешенства, он хватал все, что попадало под руку, и бросал в дверь. Чайник, будильник, посуда, фарфоровая статуэтка (ее недавно подарила ему сестра ко дню рождения) – все ложилось черепками у двери, разлеталось по полу.

– Хотите, чтоб она узнала, что я вор? Не выйдет, гражданин опер! – С ножом Толик метнулся к кровати. Одним ударом он вспорол большую пуховую подушку, обеими руками взял ее за углы и широко, рывком, размахнулся по всей комнате. Пух затопил комнату, как утренний грибной туман.

Толик устало рухнул на диван. На лбу его выступили холодные мелкие капли пота, губы кровоточили.

Снова давила тишина. И в ней снова слышались лишь гулкие удары сердца, тяжелое дыхание и лязг зубов.

Пушинки, как в вальсе, кружились по комнате и, не снижаясь, плавно и медленно исчезали за окном.

Толик опомнился. «Бежать! Бежать!.. Куда угодно – только от позора…»

Положив в карман нож, он встал на подоконник и посмотрел вниз. Под окнами никого не было. О высоте между асфальтированным тротуаром и подоконником второго этажа Толик не думал – этот прыжок он постиг еще в детстве. Как на счастье, на углу не торчал постовой милиционер. Переулок выглядел пустынным.

Прыгнул. Прыгнул мягко, как кошка, сразу почти на четвереньки. Не почувствовал даже маленькой боли. В какую-то долю секунды, когда самое главное – приземление – было уже позади, когда оставалось только встать и быстро уходить, Толик испытал прилив восторга и радости. «Спасен, спасен…» – мелькнула мысль. Но не успел он распрямиться, как почувствовал себя зажатым в тисках чьих-то сильных рук. Рыжие, волосатые, громадные чужие руки! Попробовал вцепиться в них зубами, но дикая, нестерпимая боль в лопатках заставила его вскрикнуть.

– Ого, братишка, кусаться? Нехорошо, не по-мужски! – проговорил старшина Карпенко, замыкая руки Толика особым милицейским приемом, именуемым мертвой хваткой.

Толик повернулся и, увидев лобастое на крепкой шее рыжеусое лицо, уже не пытался вырываться: сопротивление бесполезно.

На условный сигнал подоспели Захаров и старшина Коршунов.

Толику связали руки и посадили в служебную машину, которая стояла за углом.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю