Текст книги "Казаки. Степан Разин"
Автор книги: Иван Наживин
Жанры:
Исторические приключения
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 28 страниц)
XXX. Слово Москвы
От Казани, правым берегом Волги, ускоренными маршами шли ратные силы под командой окольничего князя Юрия Борятинского. Впереди головного стрелецкого приказа развевалось стрелецкое знамя: дороги зелёные, а на нём вышит крест дороги алыя. Путь был чрезвычайно тяжёл: от затяжного ненастья глиняные дороги раскисли невероятно, а кроме того, восставшие инородцы пользовались всяким случаем, чтобы из глухой засады осыпать царские войска дождём стрел и – бесследно исчезнуть в дремучих лесах. Воевода по приказу из Москвы захватил было с собой гуляй-городки, которые очень удобны, когда противник бьётся только лучным боем, как крымчаки или ногаи, но здесь их не пришлось ставить ни разу: повстанцы разбегались от первого выстрела так, что их и не догонишь…
Войска шли в дело «с резвостью», как говорили тогда. Шли стрельцы с резвостью потому, во-первых, что они жили в Казани много лучше, чем стрельцы астраханские и вообще низовые, были, большею частью, семейные люди, оседлые, зажиточные, которым всякие такие заводиловки были противны; во-вторых, потому, что большинство их были старообрядцы, а в воровском войске, верные люди сказывали, ехал сам патриарх Никон, на которого они смотрели с ненавистью и отвращением, как на вероотступника, который дерзнул в ослеплении гордыни своей проклясть не только их, но и святых угодников, крестившихся тоже двуперстно. А может, и потому обнаруживали стрельцы резвость, что в затылок им шли эти новые солдаты под командой иноземных офицеров. Офицеры-иноземцы никаких этих русских шуток не понимали и держали в своих частях такую дисциплину, что ни вдохнуть, ни выдохнуть. А за солдатами, совсем сзади, под охраной рейтаров, колыхался и изнемогал обоз…
Симбирск был уже совсем близко. Окрестности жутко безлюдны. Деревни пусты совсем. Изредка виднелись по-над Волгой и по одевшимся в золото осени лесам чёрные пожарища от сожжённых господских усадеб да местами шумно кружилось вороньё вокруг повешенных. Впереди головного полка осторожно подвигались дозоры. И воевода – сравнительно молодой ещё, с небольшой белокурой бородкой и с сухим нервным лицом – ехал при головном полке.
Рядом с ним задумчиво ехал князь Сергей Одоевский. Стремянной приказ, в котором он служил, был оставлен в Москве для бережения великого государя. Но князь явился к царю и попросился на Волгу.
– Ну, и без тебя там народу теперь хватит… – сказал царь. – Чего ты это?
– Отпусти, великий государь. Если Одоевским первое место в Думе Боярской и на пиру царском, так им же первое место и в бою… – сказал князь.
Царь подумал.
– Ну, Бог с тобой, иди…
Князь горячо и крепко берёг честь России, и принять участие в борьбе с ворами он считал своим долгом, но, может быть, всё же больше всего тянуло его на Волгу потому, что хотелось ему в шуме бранном заглушить ту тоску лютую, которая, как змея, сосала его сердце, забыть Наташу Нарышкину, которая овладела вдруг всем существом его…
Впереди зашлёпали по лужам возвращающиеся дозорные рейтары.
– Что такое? – остановив коня, крикнул воевода.
– Казаки вышли из Синбирского и идут нам насустречь… – донесли рейтары. – Спереди их валит черемисы видимо-невидимо…
– Стой!.. – крикнул князь.
Полки стали. Все понимали, что решительная минута близка. Князь приказал полковникам и стрелецким головам выстроить войска к бою и выжидать его приказаний… Всё стихло. Впереди видны были дозорные рейтары, отходившие по полю к главным силам. За полями виднелся чуть вправо Симбирск, по слободам которого и по полю тревожно скакали всадники. Слева текла на север рыбная Свияга, а за ней, чуть подальше, легла широкая гладь текущей параллельно ей, но на юг, Волги. Вокруг красивые, все в золоте и в багрянце, холмы и опустевшие уже деревенские поля – привольные, весёлые, хлебородные места!
И вот вдруг из ближайшей рощи, от Симбирска, вывалила серая, тяжёлая и нелепая орда низкорослых и шершавых инородцев. Они шли, как овцы, большим стадом и орали что-то сердитое и несуразное. Стрельцы прямо обиделись, что кто-то там осмеливается посылать против них такой сброд, и резвости в них ещё больше прибавилось… Воевода с товарищами стоял на правом фланге, на взлобке, и тоже с улыбкой наблюдал диких воев, посланных против него. Он радостно чувствовал, как нарастает в его войске нетерпение ударить и смять всю эту дикую рвань, но он держал полки в покое.
Черемисы были уже не более как в сотне шагов, и уже несколько стрел, не долетев, воткнулись острыми носами в мокрую глину на взлобке, где стоял воевода. В озлобленном, но тревожном галдении инородцев уже чувствовалось их смущение перед выдержкой и молчанием казанских полков. Князь подпустил их ещё шагов на сорок и вдруг поднял свой шестопёр.
Головной полк в оглушительном треске пищалей весь закрылся белым дымом, а когда дым чуть рассеялся, инородцы с ужасом увидели, как цветная лавина полка неудержимо движется на них, а с боков заскакивают рейтары. Враз всё дрогнуло, и, побросав луки, сабли ржавые и рогатины, убитых и раненых, дикари в ужасе понеслись назад, к тихой, золотой роще.
Степан, стоявший с казаками вдоль опушки, скверно выругался.
– Баранье!.. И нас они эдак сомнут… – в бешенстве сказал он и, чтобы сбить черемис в стороны и очистить путь казакам, быстро двинул свои силы навстречу казанцам.
Он как-то всем своим существом чувствовал, что его триумфальное шествие по Волге, по дикому полю, подошло к концу и что прежние сомнения его, которые так долго держали его в нерешительности на Дону и потом на Яике, были основательны. Но теперь надо было не раздумывать, а действовать: смелость города берёт!
– Вперёд! – крикнул он. – Нечай!..
– Нечай!.. – заголосили казаки, бросаясь вперёд. – Нечай!..
«Нечай» это был их новый ясак [17]17
Ясак – подать, платимая инородцами. Здесь – боевой клич, сигнал к атаке.
[Закрыть], сменивший старое «сарынь на кичку». Казаки объясняли мужикам: «А то у нас и ясак „нечай“, что вы не чаете царевича, а победим мы, и все вы увидите его на престоле…» Мужики одобрительно кивали головами, делая вид, что и они очень тонко всё это понимают.
Закипела рукопашная: выстрелы мушкетов и пищалей, крики, визг грызущихся лошадей, лязг и стукотня сабель, пистолетные хлопки и неугасимое: «Нечай, нечай!..», которым казаки возбуждали себя. Казанские пушки ухали по подходившим воровским частям. Степан крошил передом. Казаки старались равняться по нём, как по маяку. И вдруг атаман опустил свою окровавленную саблю и с удивлением посмотрел на правую ногу. Из ноги бежала кровь: пуля вошла в мякоть, в икру. Не обращая внимания на боль, Степан снова бросился в сечу. Но по казачьим рядам сперва в непосредственной близи от него, а потом и дальше, точно ветер, пронеслось недоумение: атаман ранен!.. А говорили, что он ведун и что не берёт его ни пуля, ни сабля!..
Высокий и стройный, блистая турецкой саблей, к атаману пробивался князь Сергей Одоевский. Степан сразу заметил его, закипело в нём сердце, но в это мгновение на него напало трое солдат с офицером-немцем. Он едва успевал отбиваться… Офицер вдруг упал, солдаты на мгновение растерялись, Одоевский с поднятой саблей рванулся вперед. Степан бросился к нему навстречу, но поскользнулся на крови и чуть не упал. Он справился, хотел закрыться саблей, но было поздно: сабля молодого князя ошеломила его. Он закачался. Кровь залила ему глаза. Рослый, крупитчатый солдат, Семён Степанов, мясник из Алатыря, обрушился на него, и, обнявшись, они покатились под ноги бойцов. Мясник враз подмял было под себя Степана, как вдруг с одной стороны Ягайка с раскалёнными медвежьими глазами, а с другой тяжёлый отец Смарагд со своим бельмом и рябой Чикмаз бросились к атаману на помощь и Ягайка одним ударом топора разворотил голову солдата. Одоевский бросился было к атаману, но дорогу ему заступили самарские бортники Федька Блинок и Спирька Шмак. Князь со смехом свалил обоих и, весь в упоении битвы, бросился на окровавленного Степана.
– Легче, боярин!.. – крикнул грубо Чикмаз, прикрывая собой Степана. – Смотри: боярыня плакать будет…
Царские войска теснили казаков везде и уже взяли пушки, знамёна и пленных. Оба фланга казаков медленно, но неуклонно загибались назад. Увидав атамана с лицом, залитым кровью, казаки дрогнули и в центре.
– Нажми, молодцы!.. – весело крикнул в радостном исступлении Одоевский. – Ну, разом!..
Ягайка, изловчившись, ударил его ножом в бок, но нож только чиркнул бессильно по кольчуге веницейской, и Ягайка в ярости завизжал, как баба. Князь со смехом толкнул его в грудь и тот, отлетев, сел на зад и озирался, ничего не понимая. Подобрался к князю – он не раз охотился с ним под Москвой – Васька-сокольник, но князь ударил его, точно шутя, саблей и тот свалился. И в то же мгновение топор отца Смарагда ошеломил молодого витязя и он упал лицом в растоптанную, всю в крови, землю…
И вдруг казачий центр надломился и побежал. По рядам царского войска огнём вспыхнул победный крик, и вся пёстрая, сверкающая лавина его бросилась вперёд, к лесу, к Свияге, за бегущими ворами. Длинные полосы порохового дыма медленно тянулись в сторону Волги. К запаху мокрой, растоптанной глины примешивался тошный запах пота, крови и пороха. Воры наспех перебирались через Свиягу. Многие тонули…
Смеркалось…
Князь Борятинский подъехал со своей свитой к пленным. Грязные, в крови, они смотрели на воеводу затравленными волками. Тут же стояло четыре воровских пушки, знамёна и литавры. При приближении воеводы несколько человек пленных упало на колени.
– Смилуйся, государь!.. – заныли они. – Грех попутал… Господи, да нешто мы…
– Этих повесить в первую голову… – нервно щурясь, сказал князь. – Из остальных отобрать человек десять поскладнее для допроса, а остальных всех повесить скорым обычаем…
И он тронул коня. Как раз стрельцы проносили мимо на носилках князя Сергея Одоевского. Он был жив, но без чувств. Душа молодого витязя была далеко от поля битвы – там, в Москве-матушке, в Белом городе, где в хоромах белокаменных жила та, которая была для него дороже жизни и которая была в душе его неотступно и днём, и ночью… Борятинский приказал отнести раненого к своему шатру…
Скоротав ночь в грязи и в дыму костров, казанцы с утра взялись за наводку моста через Свиягу. В казачьем лагере, по посадам и слободам, казаки бахвалились, но их уже грызло смутное сознание, что коса их нашла на камень. И разводили руками: и какой это чёрт набрехал, что атаман слово знает и против пули, и против сабли? Лежит у себя, весь обвязанный… Как бы вместо того, чтобы щеголять в богатых московских зипунах, не пришлось бы портки скидывать!.. Но наружно бахвалились – один перед другим и перед осаждёнными в кремле…
А на Волге, на большом струге, затянутом красным сукном, сидел, глядя на город и на дымы варивших за Свиягой кашу казанцев, Максимка Осипов, стройный и красивый молодой казак с неверными, неприятными глазами. Он в случае нужды должен был изобразить из себя царевича. Тонким нюхом степного волчонка он чуял, что Степан налетел с ковшом на брагу. И что-то точно подталкивало его: а что, ежели подговорить несколько казаков посмелее да свернуть теперь Степану шею и царевичем стать во главе казаков? Не переговорить ли с отцом Смарагдом, послом патриаршим, который едет на чёрном струге? Отчаянная тоже голова!.. И чем больше отгонял он эту мысль, тем более овладевала она им. И такая смута овладела вдруг Максимкой, что он спрыгнул на берег вопреки запрещению атамана показываться казакам, – и пошёл, сам не зная куда, вынюхивая вокруг всё, как и что…
Разведрилось. С высокого вала, от осаждённого кремля, видно было, как широко раскинулись ворота осаждённой крепости и казанцы с трубными звуками, под бой барабанов, под клики освобожденных людей воеводы Милославского входили в кремль. Обоз с великими криками и бранью подымался по крутой глинистой дороге и тоже скрывался постепенно за стенами кремля. По новому мосту пёстрой рекой, гремя пушкарским нарядом, переходили последние казанцы. Казаки отступали к Волге, в посад… Царевич был парень толковый: при виде всего этого он совершенно ясно понял, что теперь самое подходящее время не Степану шею свертывать, а свою спасать…
Стемнело. В казачьем лагере заметно было оживление. Силы Степана – а у него собралось уже около двадцати тысяч – в темноте подтягивались к насыпанному казаками под стенами кремля валу с волжской стороны. И когда на соборной колокольне в кремле пробило полночь, вдруг разом загремели все казацкие пушки и казаки густыми толпами с криками: «Нечай… нечай…» бросились с лестницами к стенам. Со стен загрохотали пушки, казаки всячески старались зажечь кремль, но от ненастья всё было ещё сыро, и их усилия не приводили ни к чему. Белые языки пушек рвали осенний мрак, грохот пальбы перекатывался по волжским утёсам. На посаде вдруг вспыхнул пожар, и Волга вся, казалось, потекла огнём и кровью. Тревожными вихрями кружились в мутно-багровом небе горящие галки – казалось, то звёзды в ужасе заметались над ревущей боем землёй.
Бой разгорался. Казаков отбивали и раз, и два, и три, но они лезли опять и опять. Все они смутно сознавали, что решается вся их игра. Да и что было делать другого? Степан, опираясь на костыль, с перевязанной головой и с ознобом во всём теле, стоял на валу. Ему мнилось, что все эти пушки рушат ту его смутную, но, как ему казалось, грандиозную мечту, которую он всё это время носил в душе своей, мечту, в которой смешивалось как-то в одно: и новое, правильное устройство всего мира православного, и жгучая жажда большого богатства, большой славы, большой мести и большой власти для себя…
И вот проклятые опять брали верх!..
Настроение в штурмующих толпах голытьбы заметно падало, а в кремле так же заметно нарастало.
В багровом мраке, полном перекатной стрельбы, и криков, и галдения встревоженных толп человеческих, за спиной, от реки, послышался громкий тысячеголосый крик: то полк Андрея Чубарова, потеснив правый фланг казаков, заходил им в тыл. Казаками овладела вдруг неописуемая паника. Степан, чтобы как-нибудь спасти положение, чтобы не дать в этой панике погибнуть всему делу, послал к мужицким отрядам – они не смешивались с казаками, бились отдельно – своих людей, чтобы они держались, как можно, а он-де идёт с казаками к берегу, чтобы отбить там царский полк. Казаки для скорости съезжали на задах по крутому обрыву к точно пылающей от пожара реке. Но и мужики учуяли нараставший в багровом мраке ужас, учуяли возможность измены – казаки могут уйти на челнах одни – и вдруг, побросав всё, под грохот пушек со стен, как обезумевшие, понеслись к стругам…
Казаки уже прыгали в челны. Места – это было всем ясно – в стругах не могло хватить и для половины Степанова войска, и вот в багровом, полном золотых роев галок сумраке над пылающей рекой началась между казаками остервенелая резня за челны. Победители по телам убитых врывались на суда, и перегруженные струги под крики ужаса шли в глубь огненной реки. Но это не останавливало остальных.
Полк Чубарова, с боем продвигавшийся берегом, вышел к отмели и, увидав, в чем дело, ударил на смятенных повстанцев. Последние струги, одни наполовину пустые, другие черпающие бортами от переполнения, поспешно отваливали от беснующейся вдоль берега толпы, нелепо кружились, опрокидывались, а с берега несся частый град пуль, и казаки, убитые и раненые, падали из челнов в кроваво-огненную, точно кипящую воду…
Занимался в дыму пожара угрюмый рассвет. Стрельба быстро стихала. Струги в беспорядке уплывали в мутную даль вниз по течению, назад. Весь берег был усеян убитыми и умирающими казаками. Поодаль от воды под охраной солдат полковника Чубарова стояли пленные, человек шестьсот, потухшие, растерзанные, сумрачно понимающие, что для них-то все сказки жизни кончены, что впереди только ужас, о котором нельзя и думать.
Князь Юрий Борятинский с воеводой Милославским, верхом, в сопровождении большой свиты подъехали к пленным.
– Ну, что? Навоевались?… – не сдержался Милославский и скверно выругался. – А где же атаман-то ваш, поганец? А?… А это что ещё за птицы? – вдруг воззрился он на двух странников с котомочками. – Взять!
– Помилуй, боярин, что ты?!.– отозвался отец Евдоким. – Мы не воры, мы странные люди…
Милославский засмеялся.
– Хорошо поешь, да где-то сядешь!.. Возьмите его, солдаты…
– Верное слово моё, боярин!.. – не робея, сказал отец Евдоким. – Из Москвы мы шли да вот и попали в эту воровскую кашу. Гоже вы им насыпали – теперь помнить будут! Ишь, что надумали, собачьи дети… А насчёт меня не сумлевайся: меня и боярыня Феодосья Прокофьевна Морозова знает хорошо, – только что у неё с недельку прогостил, – и родича твоего, тестя царёва, сколько раз у государя на верху встречал… Меня и царь-батюшка знает – сказки ему по ночам на сон грядущий рассказывал… Как же!.. Какие мы воры?… Мы так, от монастыря к монастырю, от угодника к угоднику…
А Пётр только смотрел на воевод своими горячими, всё более и более теперь скорбными глазами.
Знакомые московские имена, верх государев и на вид, в самом деле, на воров как будто не похожи… И Борятинский и Милославский были так счастливы своей блестящей неожиданно лёгкой победой, – они думали, что сопротивление будет много крепче, – что не захотелось им на душу греха попусту брать, и они только рукой махнули: проваливай да подальше, а то бы как грехом тут не задело!..
– С десяток отделить, – приказал Борятинский, – а остальных всех гони в город, на площадь. И там ждать меня.
У берега стоял чей-то плот брёвен. По приказанию князя на нём была тут же поставлена виселица и десять человек – среди них был и «царевич» Максимка, – повисли на перекладине.
– А теперь пусти плот и пусть плывут так на низ… – велел князь.
И плот медленно заколыхался по угрюмой, дымной Волге. Убитые все тоже были сброшены в реку: пусть на низу они расскажут всем о силе московской…
Весь день и в посаде, и в городе шла неустанная потеха: одних казаков расстреливали, других четвертовали, третьих развешивали вдоль крутого берега на виселицах-скородумках. Симбирск от ужаса и дыхание затаил. А из слобод, под дымом угасающих пожаров, уже шли с хлебом-солью белые на лица люди бедного звания и несли великому государю свои головы: хоть, казни, хошь, милуй… Князь Борятинский приказал от каждой слободы взять по человеку и отстегать его кнутом, а остальных всех помиловал и приказал батюшкам привести их к кресту на верность великому государю.
А Милославский уже писал в воеводских хоромах подробное донесение в Москву. Он уверял, что всему разорению симбирскому виной казанский воевода князь Пётр Семёнович Урусов с его медлительностью: всё разорение от его нерадения к великому государю учинилось…
Урусов был вскоре смещён и начальником над всеми вооружёнными силами, действовавшими против воров, был назначен князь Юрий Долгорукий.
XXXI. Под грозой
Весть о разгроме Степана раскатилась по всему Поволжью. На мгновение всё точно задумалось, но тут же огни восстания разгорелись с ещё большей силой. Весь огромный край от Волги до Оки горел. На севере восстание перебросилось за Волгу и докатилось до самого Белого моря, до Соловков. Бурлила вся Малороссия. Хватали людей на улицах Москвы и в украинном Смоленске. Москва ахала: неложно, белый свет переменяется!..
Но ратные воеводы уже делали своё дело. Князь Юрий Борятинский, расправившись с ворами в Симбирске, выступил со своими полками в Алатырский уезд, где скопилось больше пятнадцать тысяч мятежников. Он нашёл их на берегу реки Кондарати, под селом Усть-Урень. «Велик был бой, – доносил он в ставку князя Юрия Долгорукого, – стрельба пушечная и мушкетная беспрестанная, и я тех воров побил и обоз взял да одиннадцать пушек да 24 знамени и разбил всех врозь. Побежали они разными дорогами и секли воров конные и пешие, так что в поле, в обозе и в улицах Усть-Уреньской слободы за телами нельзя было проехать, а крови пролилось столько, как бы от дождя большого ручьи потекли».
Этот разгром навёл такой страх на повстанцев, что жители взбунтовавшегося Алатыря вышли навстречу победителю с повинной, неся образа и хоругви. За Алатырем повинилась Корсунь и все мятежные села вокруг. И опять казни и присяга. Но когда войска князя Борятинского продвинулись вдоль Симбирской Черты к Пензе, здесь, в тылу, снова загорелось восстание. Князь отрядил в тылы думного дворянина Леонтьева с ратной силой. И мятежники около села Апраксина были разбиты снова, зачинщики казнены, и, так как действительность и прочность присяги была очевидна, то батюшки снова заставили повстанцев целовать крест, а те, целуя крест, думали, как бы снова извернуться да ударить по ненавистным…
Восстание пылало на сотни верст вокруг. Повстанцы всюду и везде изводили «крапивное семя», уничтожали тех господ, которые были «облихованы миром», старательно, с восторгом безграничным жгли всякие бумаги и всюду вводили казацкий порядок. В особенности много хлопот доставляла воеводам небольшая, но очень подвижная шайка полковника Ерика, который отделился от Степана ещё в Симбирске и так и не возвращался туда. Другим значительным отрядом повстанцев, действовавшим вокруг Темникова, командовал поп – или, точнее, распоп, то есть бывший поп, – Савва.
Распоп Савва – здоровенный, волосатый, румяный и точно лакированный детина, – был простоват, но сердце имел доброе, прямое, хотя и нетерпеливое. До Москвы как-то дошёл слух, что поп Савва как бы склоняется к расколу. Правда, поп Савва нововведений не любил, – и ижица не та, и фита с какими-то лапками да и вообще перемены, затруднения, сумления, – но Савва был всегда вышнему начальству покорлив: с лапками так с лапками, – им там на Москве виднее. Его вызвали для испытания в Москву. Владычные бояре ахнули: Савва был похож на лесного дикаря, на медведя, на разбойника, на лешего, на всё, что угодно, только не на попа. Пред ним раскрыли книгу: а ну, чти!.. Савва с делом справиться не смог. Его оставили без места. В отчаянии он отправился домой, в Темников, к своей довольно уже многочисленной семье, и сел за грамоту. Но хитрая наука плохо давалась отцу Савве. Но всё же получился маленько, подпоил мужиков села Весёлые Лужки, где только что помер священник, они честь честью выдали ему на руки соответствующий приговор, что: «мы-де крестьяне села Весёлые Лужки, Темниковского уезду, выбрали и излюбили отца своего духовного Савву к себе в приход. И как его Бог благоволит и святой владыка его в попы к нам поставит, и будучи у нас ему в приходе, служить и к церкви Божией быть подвижну, к болям и к роженицам с причастием и с молитвами быть подвижну и со всякими потребами. А он человек добрый, не бражник, не пропойца, ни за каким хмельным питьём не ходит, человек он добрый, в том мы, староста и мирские люди, ему и выбор дали».
Поп Савва, распродав все свои скудные животы, чтобы было чем улестить подьячих владычных, снова поехал в Москву, снова «чти!», и снова – больше от страху – ничего не вышло. А тут как раз поднялись казаки, и так как они грамоты от него не требовали и тоже фиту с лапками не очень одобряли, то и решил отец Савва, распоп, с голодухи и с горя идти казаковать, и стал он вместе с беднотой зорить господские гнёзда – довольно вы-де побоярствовали на сём свете!.. – и чинить над женским полом всяческое поругание. Распоп Савва так уж устроен был: раз сорвался с петель, значит, пиши пропало…
В отряде отца Саввы промышляла и темниковская вещая жёнка Алёна. Воеводина тёща водяной хворала, воевода потребовал, чтобы Алена её вылечила, а Алёна сказала, что она средствия против водяной не знает. Воевода не поверил этому и увидел в этом отказе злостное неуважение к нему, обвинил Алёну в ведовстве и приговорил, как и полагается, к сожжению. Она вынуждена была бежать. В мужском наряде она ходила повсюду с отрядом Саввы, билась наравне с мужиками, ничего не боясь, и все веровали, что она носит с собой заговорные письма и корни, которые обеспечивают победу. Ночью, как многие слышали, она часто ревела. И стало лицо её бело, как снег, и чудесным огнем горели большие, тёмные очи, и хотя и не была она прежней красавицей Алёной, по которой тогда, в молодости, в Арзамасе, болело не одно сердце, все же скорбная, немного привядшая и какая-то вещая красота её и теперь волновала многих. Но к ней не лезли, зная, что она не баловалась. И вообще её побаивались…
И прилетела в Темников весть: идёт сюда промышлять над попом Саввой, Ериком и другими ворами сам князь Юрий Долгорукий. Отец Савва, как всегда в таких случаях, ушёл со своим отрядом в леса, которые сжимают Темников со всех сторон, и затаился там, в глуши, за непроходимым Журавлиным Долом.
Надвигались сумерки. Было морозно и тихо. С неба редко падали нежные снежинки. На большой поляне вокруг костров грелись повстанцы. Они поджидали от своих лазутчиков вестей о движении царских войск. Распоп Савва неуклюжим ножом терпеливо скоблил можжевеловую палку, шомпол для своего мушкета. В обращении с оружием распоп был умел: и раньше, когда ещё батюшкой он был, он потихоньку – охота духовному сану воспрещена – ходил зверовать. Другие повстанцы кто чистил оружие, кто балакал о том о сём, кто искал забвения в тихой, унывной песне. Один ушивал порвавшиеся по чащам портки. Те сушили над огнём онучи… Кто-то в сторонке точил о камень тяжёлый топор. И тихо, тихо было вокруг в чащах лесных…
И вдруг все подняли головы: кабыть, идут?… Батюшки, да как будто конница!.. Все повскакали и схватились за оружие. И вдруг шум прекратился: остановились. Послышался протяжный, заливистый свист.
– А-а, Федька Кабан… – облегчённо вздохнули повстанцы. – А что это за конные с ним?
Распоп заложил в рот четыре пальца и ответил таким же свистом.
Опять послышались звуки движения отряда: топот коней, фырканье, сдержанные голоса, лязг оружия. И скоро на поляну во главе с пешим Федькой Кабаном вышел конный отряд человек в двести. Впереди ехал подбористый, сухой, с соколиными очами Ерик. Повстанцы с любопытством окружили конных: они впервые встретились с Ериковыми людьми.
– Вот полковник хочет вместе с вами промышлять над воеводой… – сказал Кабан отцу Савве. – А то у него одного силы мало да и у тебя немного, а вместях, глядишь, что и выйдет…
– А-а… – с улыбкой отозвался Савва. – Жалуйте, жалуйте… Милости прошу к нашему шалашу, как говорится…
Всадники спешились, привязали коней к быстро налаженным коновязям, задали им корма и вернулись к огням.
– Ну-ка, присаживайся давай… – сказал распоп Ерику. – Вот к огоньку поближе. Красному гостю красное и место… И ты, Кабан, садись, отдыхай…
Федька давно уже прибился к Темникову, вокруг которого были богатые зверовья, встретился со своей Алёной, но жили они порознь: Федька по-прежнему почти не выходил из лесов и теперь был чрезвычайно полезен повстанцам в качестве проводника и укрывателя их в лесных дебрях.
У костров завязалась оживлённая беседа. Над огнями висели чёрные котлы. Вкусно запахло похлебкой с сушёными грибами. Алёна куда-то вдруг исчезла, но на это никто внимания не обратил: к её странностям привыкли. И когда кончился затянувшийся за разговорами ужин, повстанцы стали позёвывать. Лазутчиков всё не было. Это значило только одно: царские войска очень далеко и можно спать спокойно. Впрочем, если бы они даже были и в Темникове, так беспокоиться тоже было не о чем: пройти Журавлиным Долом с его страшными трясинами и ещё более страшными «окнами» мог только очень знающий места зверовщик, да и то не в ночь.
– Ну, что же, гости дорогие, может, пора и по опочивальням? – с улыбкой сказал распоп. – А то завтра, может, с утра работишка какая набежит. Только одного караульного надо будет поставить для береженья – так по очереди и будем стеречь…
– Ложитесь все… – сказал Ерик. – Я постерегу. Я всё равно не сплю…
– Что же так? – участливо спросил отец Савва.
– Так. Не спится что-то…
– Ишь ты, ишь ты… А мне дай только головой до земли доткнуться и сичас же хоть за ноги в ад тащи… Это у тебя от думы…
– Может, и от думы…
Многие повстанцы быстро улеглись прямо на мёрзлую землю. Сибариты и любители тепла разбросали костры, размели еловыми ветками выгоревшее место, укрыли его, чем могли, и легли: им было тепло, как на печи. И не прошло и получаса, как на поляне казаки уже храпели на все лады. Лошади рыли ногами землю, фыркали и сторожко пряли ушами: вокруг бродили волки. Но при огне – лошади знали это – зверь близко не подходит…
Ерик сидел на пне около тихо теплящегося костра, курил и думал. Думы его были невеселы. Большой веры в затею Степана у него никогда не было, и он пошёл с ним только потому, что надо же было что-нибудь делать, куда-нибудь деваться и рассчитаться за старые обиды. Но был и маленький авось; авось, в самом деле, удастся как наладить жизнь поумнее хоть чуточку. Но после симбирского разгрома он понял, что ставка Степана бита, и – не знал, что делать. Совестно было покинуть поднявшийся народ, но веры совсем уже не было: слишком уж велико было шатание в людях. Сегодня бьют приказных и жгут приказные бумаги, а завтра крестным ходом идут навстречу Москвы. Самое лучшее было бы бросить всё и уйти опять в Запорожье, бить ляхов, бить турок, бить крымчаков, бить ногаев, защищать украины земли Русской. Но с другой стороны, как же их защищать, когда внутри-то сидит старое, обидное, для миллионов нестерпимое и ненавистное, вся эта московская гниль? И стало ясно ещё одно, разломать-то они могут всё, что угодно, а вот создать-то что-то ничего не удается. Хвалятся каким-то этим своим казацким строем. Да ведь в каждой деревне есть этот круг-сход и все эти свои выборные десятские, сотские, старосты, а часто для своих они хуже крапивного семени, которое хоть тем хорошо, что оно далеко, не всегда достанет. Запорожье? Дон? Так ведь они только зипуном, грабежом готового живут. Но все грабить не могут – кто-то должен и создавать. Правда, своё дело на украинах они делают, но нельзя всем караулить по украинам…
Тяжело вздохнул Ерик, и сурово было покрытое рубцами лицо, и была печаль в красивых соколиных очах. С чёрного неба, тихо рея, всё падали редкие снежинки. Сияли золотисто огни. Из лесных чащ так отрадно пахло холодной хвоей…
Сзади послышались лёгкие шаги.
Ерик, взявшись привычно за пистолет, обернулся и – обомлел.
Что такое?!
С широко открытыми глазами он смотрел в это бледное лицо, в эти тёмные, вещие, когда-то милые глаза и не мог поверить себе, и не мог выговорить ни слова.
– Это я… – тихо выговорила она. – Я, Алёна…
И голос её!.. Но он всё не верил и с прежним страхом смотрел на неё. Она скорбно улыбнулась и перекрестилась.








