Текст книги "Степан Разин. Казаки"
Автор книги: Иван Наживин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 30 страниц)
XXIX. Под Симбирском
В первых числах сентября казаки высадились под Симбирском. Стояли чудные, ясные дни «бабьего лета». Горы расцветились уже в золотые и багрянцевые краски. На Волге стояла какая-то ласковая тишь. Здесь река была бы значительно оживлённее: сверху ползут тут в обычное время всякие суда самоплавом, а наверх идут бечевой, бурлаками. Но теперь, под грозой, всё спряталось и затихло. Но всё же ясно слышалось во всем, что это уже не порозжее место, не дикое поле, а государство Московское…
Казаки подступили к городу. Симбиряне-посадские враз открыли им ворота, и казаки с торжеством вошли в посад, но самый город, крепость на горе, была в руках воеводы Ивана Богдановича Милославского, у которого под началом было четыре стрелецких приказа и много дворян и детей боярских.
Старые русские города строились обыкновенно так: сперва ставили крепостцу, окружая её или тарасами, – так назывались высокие бревенчатые срубы, туго набитые землёй, – или же надолбами, то есть тыном дубовым. Под стеной рыли ров, а дно его иногда укрепляли частиком, то есть кверху заострёнными дубовыми кольями. В этом собственно городе помещались обыкновенно хоромы воеводы, присутственные места, военные склады, собор и часто дома окрестных помещиков. Под защитой этой крепостцы с её башнями, а в важных пунктах и пушками, теснился посад, который тоже в своё время, разбогатев, окружался стеной, а за этой второй стеной шли уже слободы, где жила беднейшая часть населения, которую защищать не стоило.
Заняв посад, казаки бросились было к стенам кремля.
– Пушкари, по местам!.. – прозвучал вдоль стены энергичный голос– К наряду!..
Загремели пушки, запрыгали вокруг тяжёлые ядра, и немного удивлённая вольница отхлынула прочь: они думали, что после таких успехов сопротивления им не будет уже нигде. В посаде закипело: казаки и посадские просто из себя выходили. Так всё шло хорошо и вот не угодно ли? И на другой день всё снова бросилось на приступ к высоким стенам, но и в городе не спали.
– Пушкари, к наряду!.. Огонь!..
Длинные языки пламени, грохот, – повторяемый эхом в прибрежных горах, он казался хохотом какого-то большого дьявола, – скачущие тяжёлые ядра, и опять нестройными толпами отхлынула вольница прочь, унося свои длинные лестницы. Первым движением раздосадованного Степана было, оставив часть своего войска – оно росло с каждым днём – для бережения осаждённого города, с остальным ударить вверх по реке, на Казань, но прирождённая осторожность победила: чёрт их знает, если, не в пример прочим, оказал сопротивление небольшой Симбирск, то, может, будут сопротивляться и Казань и Нижний?… И он бросил все свои силы, во-первых, на укрепление посада, на случай подхода подкреплений к осаждённым, а во-вторых, на возведение вокруг кремля высокого вала. Закипела дружная работа, которая прерывалась только в праздники, когда воровские попы честь-честью служили казакам обедни, молясь за патриарха Никона, за всевеликое войско казачье и за доблестных атаманов его, а по ту сторону стен неворовские попы служили такие же обедни для воеводы и служилых людей и просили у того же Бога здравия великому государю, всему синклиту его и всему христолюбивому воинству. И зубоскалы смеялись: а ну, кто кого перемолит?
Между тем как казаки были заняты осадными работами, а попы молились за успех их предприятия, Степан усердно рассылал во все стороны свои грамоты. И одним он писал: «А которые дворяне и дети боярские и мурзы и татарове похотят за одно тоже стоять, за дом Пресвятыя Богородицы и за всех святых, за великого государя и за благоверных царевичев и за веру православных крестьян, и вам бы, чернь, тех дворян и детей боярских и мурз и татар ничем не тронуть и домов их не разорять». В другой грамоте «от великого войска и Степана Тимофеевича» к муллам и мурзам и «всем слободским и уездным басурманам» он приглашал «для Бога и пророка и для государя и для войска быть вам за одно». В третьей он уверял, что царём он совсем быть не хочет, а хочет быть всем как брат…
Рассылал он во все стороны и небольшие отряды. Но, в сущности, не было нужды ни в грамотах атамановых, ни в его отрядах: сухая солома загоралась сама собой, от деревни к деревне, от города к городу, от области к области. Город Корсунь был взят без выстрела, так как все служилые люди заблаговременно бежали в Симбирск: приехали два казака, объявили город занятым и устроили круг, который и вынес немедленно смертный приговор единственному уцелевшему подьячему и стрелецкому голове. Из Корсуни казаки отправились – уже вдесятером – в Саранск, где ещё до их появления воевода был убит жителями, которые встретили казаков с распростёртыми объятиями. Из Саранска отряд – уже в сто человек – двинулся на Пензу, городок, совсем недавно выстроенный на Симбирской Черте. Там тоже всех, кого нужно, уже перебили. В Пензе с этим отрядом соединилось шестьсот человек конницы, которая подошла степью от Саратова. Из Пензы казаки – уже в числе девятисот – двинулись на Верхний и Нижний Ломов, а оттуда на Керенск, потом на Шацк, где вдруг напоролись на московское войско князя Ю. А. Долгорукого и были разбиты.
Казаки отступили было к Ломову и хотели, свернув на Симбирск, соединиться опять со Степаном, но ломовцы настояли на новом наступлении: мы-де под Шацкой всеми головами пойдём!.. Опять казаки понесли тяжёлое поражение. Но это только подлило масла в огонь народного восстания, и озлобленные мужики, холопы и беглые солдаты стекались под казацкие знамена со всех сторон, да и градские жители от них нисколько не отставали: о ту пору город по всему складу своей жизни, по понятиям и даже по занятиям жителей очень близко подходил если не к деревне, то к большому селу и говорил с деревенским людом на одном языке.
Так же бушевало море народное и на север от Симбирска, вверх по Волге, где казаки, стрельцы, работные люди и мужики – в особенности дворцовых сёл, то есть крепостные самого царя, – соперничали в отчаянности с огромными ополчениями мордвы, черемисов и чувашей. Иногда во главе этих отрядов стояли сельские попы. Инородцы были вооружены только луками, рогатинами, топорами да косами и, конечно, разбегались при первом столкновении с правительственными войсками, но разбегались только для того, чтобы в глубине дремучих лесов снова собраться в большие отряды и зорить и поджигать вокруг дворишки и животишки всех своих врагов. Вообще край этот далеко ещё не был замирён. Воеводы и приказные, пользуясь темнотой народа, драли его неимоверно, а батюшки насильно крестили «язычников» в веру истинную. Напрасно приказывала осторожная Москва воеводам накрепко, чтобы они черемисов и чувашей не обидели, и посулов и поминков с них не имали, и насильств им не чинили, а держались бы ласки, и привета, и береженья, напрасно в то же время рекомендовалось местному начальству, чтобы черемисы и чуваши измены не завели и дурна какого не учинили, лутчих людей из них имати в аманаты (заложники) и держати их в городе, – ничто не помогало: приказные и батюшки держали край в состоянии белого каления. Бедные дикари смотрели на них с ужасом, и, когда раз на торгу одна попадья, возмущённая ценой, которую просил с неё за что-то чувашин, воскликнула: «Да что ты? Побойся Бога-то!..» – чувашин вполне резонно ответил: «А чего его бояться? Он не писарь…»
Ещё при Василии Шуйском «мордва, и бортники, и боярские холопи, и крестьяне, собравшись, приидоша на Нижний город, осадиша его и многия пакости деяху». В 1639 году сбор ямских денег дотла разорил мордву и всё племя терюхан и значительная часть ердзян, забрав свой скот и рухлядь, рассыпалась по дремучим лесам. И было замечено, что при всех многочисленных восстаниях этих повстанцы обязательно прежде всего сквернили православные церкви; такую любовь сумели внушить к себе батюшки-просветители!..
И горели леса дремучие, бескрайные буйными огнями народного гнева, и лилась кровь, и как ни слабы были все эти повстанческие отряды в военном отношении, князю Ю. А. Долгорукому – его ставка была в Арзамасе – было нелегко бороться с ними, во-первых, благодаря их многочисленности и неуловимости, а во-вторых, благодаря тому, что в своей оценке московской силы ратной князь оказался более прав, чем сам того хотел. Блестящий и такой, казалось, воодушевлённый парад перед светлыми очами государевыми под Серебряным бором не совсем оправдал те надежды, которые он было вызвал. Из своей ставки князь сумрачно доносил в Москву, что очень многие дворяне и люди служилые не явились к исполнению долга на свои места. «У нас малолюдно, – писал суровый воевода, – стольников объявилось в естях 96, в нетях – 92, стряпчих в естях – 95, а в нетях – 212, дворян московских в естях – 108, а в нетях – 279, жильцов в естях – 291, а в нетях – 1508». Даже угрозы царя в указе особом, что те, которые не поедут и учнут жить в домах своих, будут лишены поместий и вотчин, видимо, не очень подействовали…
И чтобы расшевелить беспечную Москву, ратный воевода вместе с этим донесением посылал туда целый мешок воровских прелестных писем…
Тем временем в Симбирске стена вокруг посада была укреплена и вал вокруг кремля поднят. Степан приказал втащить на него пушки, и вот в ответ на суровое воеводское: «Пушкари, к наряду!..» на валу раздалось не менее суровое: «Казаки, к наряду!..». И грохотали казацкие пушки и били в башни, и стены, и в город, а часто удавалось казакам перебросить через стены и зажжённую солому, и сено или дрова. В городе не раз уже начинался пожар. Войско Степана всё росло и росло. Встревоженный воевода – прелестные письма в город так и сыпались – посылал несколько раз гонцов в Казань с просьбой о помощи, но он не знал, доходят ли его гонцы по назначению: весь край был объят огнём восстания. Отсиживаться становилось всё труднее и труднее, и казаки, чувствуя это, снова разгорались духом.
Стоял непогожий день. Волга насупилась. Низкие тучи неслись над раскисшею землёю. Под стенами Симбирска шло то же, что и всегда: изредка бесцельный выстрел мушкета, изредка так же почти бесцельно громыхнёт с той или с другой стороны затинная пищаль, но больше всего – надо же что-нибудь делать! – и те и другие бойцы бахвалились и обстреливали одни других крутой матерщиной, дворяне со стен хвалились всех этих холопей на кол посадить, а те грозились своими пиками толстое брюхо господское пощекотать…
Особенно в этом «искусстве брани» отличался Трошка Балала: он часто загибал такую похабщину, что не только свои казаки, но и на стенах все хохотали, и женщины, всегда с любопытством следившие за такими поединками, и батюшки в рясах поношенных. И, отбрив противника, Трошка, высоко неся свою поганенькую головёнку, гордо спускался с вала и шёл в ближайшее кружало, где он снова и снова изумлял всех подбором неимоверной мерзости.
– Ну, что жа, выходи, что ли!.. – кричали казаки. – Ага, Балалы и того испугались!.. Га-га-га-га… Погоди маленько, отведаете вы у нас Вольского дна!..
Вдруг с угловой башни блеснул к казакам длинный, белый язык, пыхнул и закурчавился белый клубок дыма и ядро, упав на мокрый вал, бросилось в кучу казаков и во что-то сочно шлёпнуло. Казаки брызнули во все стороны. На стенах захохотали. А на валу, в грязи, раскинув толстые руки, лежал в крови сине-багровый Тихон Бридун. Ядро угодило ему в живот и всё в нем сплющило, измяло и переломало. Высокая мохнатая грудь его, всхлипывая, трудно подымалась и опускалась…
Казаки, оглядываясь сторожко на крепостные пушки, заспорили тихо, как лучше снести старика в посад. Васька-сокольник – в осаде он что-то опять заскучал – за попом побежал…
Бридун ничего уже не сознавал. В душе старика нежным маревом стояло видение милой Украины. Вон хатка белая в садку вишнёвом, над сонным Пслом, и его Одарка с карими, ясными очами… И кровавый польско-татарский шквал, и гибель Одарки, и гибель беленькой хатки, и гибель всего… И Сеча буйная, и сверкающий Днепр, и задумчивые курганы в туманах утренних… И налёт на Анатолию солнечную, и тяжкий полон на турецкой каторге, в цепях, под ударами плетей нестерпимых, и налёт казаков, и радостное воскресение из мёртвых, и бои, и воля, и тоска, тоска, тоска… Да, то бандура поёт звенящими звуками своими, похожими на слёзы серебряных ангелов:
То не сизы орлы во святу неделю заклектали…
И всё тоньше, всё дальше, всё нежнее делается марево Украины милой и – всей его жизни…
– Кончился… – сказал кто-то тихо.
И корявые руки стащили потрёпанные шапки со вшивых голов…
Тем временем Степан сидел у себя дома, поджидая каких-то людей, которые, сказывали, только что пришли с Москвы. От нечего делать он перелистывал приходорасходную книгу хозяина дома, земского старосты, и читал его безграмотные записи: «Ходил к воеводе, нес пирог в 5 алтын, налимов на 26 алтын, в бумажке денег 3 алтына да свиную тушу в рубль, племяннику его рубль, другому племяннику 10 алтын, боярыне полтину, дворецкому 21 алтын, людям на весь двор 21 алтын, ключнику 10 денег, малым ребятам 2 алтына, денщику 2 алтына…»
За дверью послышались шаги, и в комнату вошли исхудалые, грязные и мокрые отец Евдоким и Пётр.
Они помолились на иконы и низко поклонились атаману:
– Здрав буди, атаман…
– А, старые знакомцы… – сказал Степан. – А я думал, кто… Все живы? Ну, садитесь вот на лавку, отдыхайте… Как там на Москве-то?…
– И в Москве, атаман, народ призадумался… – сказал отец Евдоким. – И дерзить стали властям предержащим… Вот как уходить нам, на торгу, на Красной площади, одного пымали за хульные речи. И говорил тот человек отважно, при всех, что совсем-де Степан Тимофееич не вор, а ежели-де подступит он к Москве, так надо выходить к нему почестно всем народом с хлебом-солью…
– Ну, и что же?
– А как полагается: отрубили руки и ноги, а обрубок потом повесили… – отвечал отец Евдоким, ухмыляясь.
– Так. Ещё что?
– А ещё… А ещё, – вдруг осклабился всеми своими жёлтыми, изъеденными зубами отец Евдоким, – ещё царь жениться задумал…
– Ах, старый хрен!.. – засмеялся Степан. – Кого же это он насмотрел себе?
– У боярина Матвеева, вишь, девка какая-то жила. Товар, говорят, самого отменного первого сорту…
– Ну, значит, на свадьбу надо поторапливаться казакам.
– Только вас и ждут… А то всё готово…
– Ну, а дорогой что?
– А дорогой, Степан Тимофеич, чистое столпотворение вавилонское… – сказал отец Евдоким. – От самой Оки мужики палят усадьбы господские, ловят и бьют приказных, начальных людей, помещиков. И такое-то делают, что иногда и у меня мурашки по-за коже бегают… А из Москвы разными дорогами всё к князю Долгорукому полки идут. И с Украины, вишь, этих… ну, как их?., драгунов, что ли, пёс их знает, взяли… А мужики везде на переправах их караулят, в лесах засеки устраивают, ямы волчьи по дорогам роют – много, много у тебя старателей-то, Тимофеич, ох как много!..
– А что в этом толку-то, в старателях-то этих, коли дело не по закону повели? – вдруг глухо сказал похудевший и как-то весь почерневший Пётр, тяжело вздохнув.
– Как не по закону?… – с удивлением посмотрел на него Степан. – Какого же тебе закону надобно?
– Не мне – я что?… – печально сказал Пётр. – Совестный закон людям нужен, а у вас пьянство великое, блуд, кровопролитие и всякая жесточь. Ты старую неправду новой неправдой покрыть хочешь. А люди, которые совестные, те правды искали, града грядущего… Погляди вон на себя: правда в золоте да в шелках не ходит. А ежели и есть на ризах её кровь, то не людская, а своя… – тихо добавил он, опуская голову.
– Это ты, брат, с попами дело обмозгуй… – засмеялся Степан. – Я по таким делам не мастак и от Писания говорить не умею – не учён!..
– Попы-то от этого, может, ещё дальше твоего… – тихо и скорбно сказал Пётр. – И…
Весь, до глаз, в грязи, в комнату ворвался Ягайка. Его круглое, плоское лицо было возбуждено, медвежьи глазки горели, и он едва переводил дыхание.
– От Казани большой сила идёт, атаман… – сказал он, задыхаясь. – Князь какой-то войско царское ведёт… Черемиса и наша чуваша хотел не пускай!.. Так и метёт…
– Верно?
– Свои глаза видела… – сказал Ягайка. – Лошадка упал – вот как торопился! Берегом идёт, трубам играт, тулумбас колотит – ай, большая сила!..
Степан встал.
– Ну, значит, надо встречать дорогих гостей…
Все вышли. Ягайка под навесом качал головой над своей загнанной лошадью, которая, мокрая как мышь, тяжело носила боками. Степан приказал часовым созвать всю казачью старшину, а сам пошел на вал, посмотреть, как и что там слышно.
– Да, а это ты, пожалуй, и в точку попал… – сказал отец Евдоким Петру, всё смеясь. – Раньше богатства были у больших людей – теперь казаки их себе подбирают, раньше приказные чёрный народ мучили, теперь чёрный народ всех терзает, раньше воеводы да монахи водки сладкие пили да девок себе, какие поспособнее, отбирали, теперь к казакам всё это переходит… И в сам деле, разницы как будто большой не предвидится… А? – взглянул он на Петра.
Пётр молча отвернулся: отец Евдоким становился всё более и более тяжёл ему. Как, чему тут смеяться, когда вся душа кровью исходит?…
XXX. Слово Москвы
От Казани, правым берегом Волги, ускоренными маршами шли ратные силы под командой окольничего князя Юрия Борятинского. Впереди головного стрелецкого приказа развевалось стрелецкое знамя: дороги зелёные, а на нём вышит крест дороги алыя. Путь был чрезвычайно тяжёл: от затяжного ненастья глиняные дороги раскисли невероятно, а кроме того, восставшие инородцы пользовались всяким случаем, чтобы из глухой засады осыпать царские войска дождём стрел и – бесследно исчезнуть в дремучих лесах. Воевода по приказу из Москвы захватил было с собой гуляй-городки, которые очень удобны, когда противник бьётся только лучным боем, как крымчаки или ногаи, но здесь их не пришлось ставить ни разу: повстанцы разбегались от первого выстрела так, что их и не догонишь…
Войска шли в дело «с резвостью», как говорили тогда. Шли стрельцы с резвостью потому, во-первых, что они жили в Казани много лучше, чем стрельцы астраханские и вообще низовые, были, большею частью, семейные люди, оседлые, зажиточные, которым всякие такие заводиловки были противны; во-вторых, потому, что большинство их были старообрядцы, а в воровском войске, верные люди сказывали, ехал сам патриарх Никон, на которого они смотрели с ненавистью и отвращением, как на вероотступника, который дерзнул в ослеплении гордыни своей проклясть не только их, но и святых угодников, крестившихся тоже двуперстно. А может, и потому обнаруживали стрельцы резвость, что в затылок им шли эти новые солдаты под командой иноземных офицеров. Офицеры-иноземцы никаких этих русских шуток не понимали и держали в своих частях такую дисциплину, что ни вдохнуть, ни выдохнуть. А за солдатами, совсем сзади, под охраной рейтаров, колыхался и изнемогал обоз…
Симбирск был уже совсем близко. Окрестности жутко безлюдны. Деревни пусты совсем. Изредка виднелись по-над Волгой и по одевшимся в золото осени лесам чёрные пожарища от сожжённых господских усадеб да местами шумно кружилось вороньё вокруг повешенных. Впереди головного полка осторожно подвигались дозоры. И воевода – сравнительно молодой ещё, с небольшой белокурой бородкой и с сухим нервным лицом – ехал при головном полке.
Рядом с ним задумчиво ехал князь Сергей Одоевский. Стремянной приказ, в котором он служил, был оставлен в Москве для бережения великого государя. Но князь явился к царю и попросился на Волгу.
– Ну, и без тебя там народу теперь хватит… – сказал царь. – Чего ты это?
– Отпусти, великий государь. Если Одоевским первое место в Думе Боярской и на пиру царском, так им же первое место и в бою… – сказал князь.
Царь подумал.
– Ну, Бог с тобой, иди…
Князь горячо и крепко берёг честь России, и принять участие в борьбе с ворами он считал своим долгом, но, может быть, всё же больше всего тянуло его на Волгу потому, что хотелось ему в шуме бранном заглушить ту тоску лютую, которая, как змея, сосала его сердце, забыть Наташу Нарышкину, которая овладела вдруг всем существом его…
Впереди зашлёпали по лужам возвращающиеся дозорные рейтары.
– Что такое? – остановив коня, крикнул воевода.
– Казаки вышли из Синбирского и идут нам насустречь… – донесли рейтары. – Спереди их валит черемисы видимо-невидимо…
– Стой!.. – крикнул князь.
Полки стали. Все понимали, что решительная минута близка. Князь приказал полковникам и стрелецким головам выстроить войска к бою и выжидать его приказаний… Всё стихло. Впереди видны были дозорные рейтары, отходившие по полю к главным силам. За полями виднелся чуть вправо Симбирск, по слободам которого и по полю тревожно скакали всадники. Слева текла на север рыбная Свияга, а за ней, чуть подальше, легла широкая гладь текущей параллельно ей, но на юг, Волги. Вокруг красивые, все в золоте и в багрянце, холмы и опустевшие уже деревенские поля – привольные, весёлые, хлебородные места!
И вот вдруг из ближайшей рощи, от Симбирска, вывалила серая, тяжёлая и нелепая орда низкорослых и шершавых инородцев. Они шли, как овцы, большим стадом и орали что-то сердитое и несуразное. Стрельцы прямо обиделись, что кто-то там осмеливается посылать против них такой сброд, и резвости в них ещё больше прибавилось… Воевода с товарищами стоял на правом фланге, на взлобке, и тоже с улыбкой наблюдал диких воев, посланных против него. Он радостно чувствовал, как нарастает в его войске нетерпение ударить и смять всю эту дикую рвань, но он держал полки в покое.
Черемисы были уже не более как в сотне шагов, и уже несколько стрел, не долетев, воткнулись острыми носами в мокрую глину на взлобке, где стоял воевода. В озлобленном, но тревожном галдении инородцев уже чувствовалось их смущение перед выдержкой и молчанием казанских полков. Князь подпустил их ещё шагов на сорок и вдруг поднял свой шестопёр.
Головной полк в оглушительном треске пищалей весь закрылся белым дымом, а когда дым чуть рассеялся, инородцы с ужасом увидели, как цветная лавина полка неудержимо движется на них, а с боков заскакивают рейтары. Враз всё дрогнуло, и, побросав луки, сабли ржавые и рогатины, убитых и раненых, дикари в ужасе понеслись назад, к тихой, золотой роще.
Степан, стоявший с казаками вдоль опушки, скверно выругался.
– Баранье!.. И нас они эдак сомнут… – в бешенстве сказал он и, чтобы сбить черемис в стороны и очистить путь казакам, быстро двинул свои силы навстречу казанцам.
Он как-то всем своим существом чувствовал, что его триумфальное шествие по Волге, по дикому полю, подошло к концу и что прежние сомнения его, которые так долго держали его в нерешительности на Дону и потом на Яике, были основательны. Но теперь надо было не раздумывать, а действовать: смелость города берёт!
– Вперёд! – крикнул он. – Нечай!..
– Нечай!.. – заголосили казаки, бросаясь вперёд. – Нечай!..
«Нечай» это был их новый ясак{17}, сменивший старое «сарынь на кичку». Казаки объясняли мужикам: «А то у нас и ясак „нечай“, что вы не чаете царевича, а победим мы, и все вы увидите его на престоле…» Мужики одобрительно кивали головами, делая вид, что и они очень тонко всё это понимают.
Закипела рукопашная: выстрелы мушкетов и пищалей, крики, визг грызущихся лошадей, лязг и стукотня сабель, пистолетные хлопки и неугасимое: «Нечай, нечай!..», которым казаки возбуждали себя. Казанские пушки ухали по подходившим воровским частям. Степан крошил передом. Казаки старались равняться по нём, как по маяку. И вдруг атаман опустил свою окровавленную саблю и с удивлением посмотрел на правую ногу. Из ноги бежала кровь: пуля вошла в мякоть, в икру. Не обращая внимания на боль, Степан снова бросился в сечу. Но по казачьим рядам сперва в непосредственной близи от него, а потом и дальше, точно ветер, пронеслось недоумение: атаман ранен!.. А говорили, что он ведун и что не берёт его ни пуля, ни сабля!..
Высокий и стройный, блистая турецкой саблей, к атаману пробивался князь Сергей Одоевский. Степан сразу заметил его, закипело в нём сердце, но в это мгновение на него напало трое солдат с офицером-немцем. Он едва успевал отбиваться… Офицер вдруг упал, солдаты на мгновение растерялись, Одоевский с поднятой саблей рванулся вперед. Степан бросился к нему навстречу, но поскользнулся на крови и чуть не упал. Он справился, хотел закрыться саблей, но было поздно: сабля молодого князя ошеломила его. Он закачался. Кровь залила ему глаза. Рослый, крупитчатый солдат, Семён Степанов, мясник из Алатыря, обрушился на него, и, обнявшись, они покатились под ноги бойцов. Мясник враз подмял было под себя Степана, как вдруг с одной стороны Ягайка с раскалёнными медвежьими глазами, а с другой тяжёлый отец Смарагд со своим бельмом и рябой Чикмаз бросились к атаману на помощь и Ягайка одним ударом топора разворотил голову солдата. Одоевский бросился было к атаману, но дорогу ему заступили самарские бортники Федька Блинок и Спирька Шмак. Князь со смехом свалил обоих и, весь в упоении битвы, бросился на окровавленного Степана.
– Легче, боярин!.. – крикнул грубо Чикмаз, прикрывая собой Степана. – Смотри: боярыня плакать будет…
Царские войска теснили казаков везде и уже взяли пушки, знамёна и пленных. Оба фланга казаков медленно, но неуклонно загибались назад. Увидав атамана с лицом, залитым кровью, казаки дрогнули и в центре.
– Нажми, молодцы!.. – весело крикнул в радостном исступлении Одоевский. – Ну, разом!..
Ягайка, изловчившись, ударил его ножом в бок, но нож только чиркнул бессильно по кольчуге веницейской, и Ягайка в ярости завизжал, как баба. Князь со смехом толкнул его в грудь и тот, отлетев, сел на зад и озирался, ничего не понимая. Подобрался к князю – он не раз охотился с ним под Москвой – Васька-сокольник, но князь ударил его, точно шутя, саблей и тот свалился. И в то же мгновение топор отца Смарагда ошеломил молодого витязя и он упал лицом в растоптанную, всю в крови, землю…
И вдруг казачий центр надломился и побежал. По рядам царского войска огнём вспыхнул победный крик, и вся пёстрая, сверкающая лавина его бросилась вперёд, к лесу, к Свияге, за бегущими ворами. Длинные полосы порохового дыма медленно тянулись в сторону Волги. К запаху мокрой, растоптанной глины примешивался тошный запах пота, крови и пороха. Воры наспех перебирались через Свиягу. Многие тонули…
Смеркалось…
Князь Борятинский подъехал со своей свитой к пленным. Грязные, в крови, они смотрели на воеводу затравленными волками. Тут же стояло четыре воровских пушки, знамёна и литавры. При приближении воеводы несколько человек пленных упало на колени.
– Смилуйся, государь!.. – заныли они. – Грех попутал… Господи, да нешто мы…
– Этих повесить в первую голову… – нервно щурясь, сказал князь. – Из остальных отобрать человек десять поскладнее для допроса, а остальных всех повесить скорым обычаем…
И он тронул коня. Как раз стрельцы проносили мимо на носилках князя Сергея Одоевского. Он был жив, но без чувств. Душа молодого витязя была далеко от поля битвы – там, в Москве-матушке, в Белом городе, где в хоромах белокаменных жила та, которая была для него дороже жизни и которая была в душе его неотступно и днём, и ночью… Борятинский приказал отнести раненого к своему шатру…
Скоротав ночь в грязи и в дыму костров, казанцы с утра взялись за наводку моста через Свиягу. В казачьем лагере, по посадам и слободам, казаки бахвалились, но их уже грызло смутное сознание, что коса их нашла на камень. И разводили руками: и какой это чёрт набрехал, что атаман слово знает и против пули, и против сабли? Лежит у себя, весь обвязанный… Как бы вместо того, чтобы щеголять в богатых московских зипунах, не пришлось бы портки скидывать!.. Но наружно бахвалились – один перед другим и перед осаждёнными в кремле…
А на Волге, на большом струге, затянутом красным сукном, сидел, глядя на город и на дымы варивших за Свиягой кашу казанцев, Максимка Осипов, стройный и красивый молодой казак с неверными, неприятными глазами. Он в случае нужды должен был изобразить из себя царевича. Тонким нюхом степного волчонка он чуял, что Степан налетел с ковшом на брагу. И что-то точно подталкивало его: а что, ежели подговорить несколько казаков посмелее да свернуть теперь Степану шею и царевичем стать во главе казаков? Не переговорить ли с отцом Смарагдом, послом патриаршим, который едет на чёрном струге? Отчаянная тоже голова!.. И чем больше отгонял он эту мысль, тем более овладевала она им. И такая смута овладела вдруг Максимкой, что он спрыгнул на берег вопреки запрещению атамана показываться казакам, – и пошёл, сам не зная куда, вынюхивая вокруг всё, как и что…
Разведрилось. С высокого вала, от осаждённого кремля, видно было, как широко раскинулись ворота осаждённой крепости и казанцы с трубными звуками, под бой барабанов, под клики освобожденных людей воеводы Милославского входили в кремль. Обоз с великими криками и бранью подымался по крутой глинистой дороге и тоже скрывался постепенно за стенами кремля. По новому мосту пёстрой рекой, гремя пушкарским нарядом, переходили последние казанцы. Казаки отступали к Волге, в посад… Царевич был парень толковый: при виде всего этого он совершенно ясно понял, что теперь самое подходящее время не Степану шею свертывать, а свою спасать…
Стемнело. В казачьем лагере заметно было оживление. Силы Степана – а у него собралось уже около двадцати тысяч – в темноте подтягивались к насыпанному казаками под стенами кремля валу с волжской стороны. И когда на соборной колокольне в кремле пробило полночь, вдруг разом загремели все казацкие пушки и казаки густыми толпами с криками: «Нечай… нечай…» бросились с лестницами к стенам. Со стен загрохотали пушки, казаки всячески старались зажечь кремль, но от ненастья всё было ещё сыро, и их усилия не приводили ни к чему. Белые языки пушек рвали осенний мрак, грохот пальбы перекатывался по волжским утёсам. На посаде вдруг вспыхнул пожар, и Волга вся, казалось, потекла огнём и кровью. Тревожными вихрями кружились в мутно-багровом небе горящие галки – казалось, то звёзды в ужасе заметались над ревущей боем землёй.
Бой разгорался. Казаков отбивали и раз, и два, и три, но они лезли опять и опять. Все они смутно сознавали, что решается вся их игра. Да и что было делать другого? Степан, опираясь на костыль, с перевязанной головой и с ознобом во всём теле, стоял на валу. Ему мнилось, что все эти пушки рушат ту его смутную, но, как ему казалось, грандиозную мечту, которую он всё это время носил в душе своей, мечту, в которой смешивалось как-то в одно: и новое, правильное устройство всего мира православного, и жгучая жажда большого богатства, большой славы, большой мести и большой власти для себя…