Текст книги "Детство Ванюши"
Автор книги: Иван Вольнов
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)
5. Пошли учиться
Осенью, перед Покровом, я сказал матери:
– Все ребята собираются в училище, надо и мне идти.
– Что же, ступай, – ответила она: – не мал ли ты?
Я ответил:
– Ничего, пойду: есть которые меньше меня.
– Вот тебя там вышколят, – постращала сестра. – Учитель-то, сказывают, сердитый: как чуть что – так розгами.
– А ты как же хочешь: на то и ученье! Читать, девка, штука не легкая.
В воскресенье, после обедни сходили на молебен, а утром, чуть свет, к нам прибежали: Мишка Немченок, Тимоха Калебан и Мавруша Титова.
– Эй, барин Осташков, еще храпака воздаешь? – загалдели они. – Пора, вставай!
Ребята гладко причесаны, головы намазаны лампадным маслом, под шеей пестрые шарфы. Маврушка, в новом платке с красными горошинками, расстегай весь в кружевах, а из-под сибирки выглядывает желтый завес.
– Эге, вы все равно – к обедне обрядились? Ну-ка, мать, давай и мне вышитую рубаху! – закричал я. – А где же у вас сумки?
– Сумки пока в кармане; книжки дадут, тогда наденем.
Мать смеется:
– Ах, вы отрошники! Что вы побирушками обрядились?
– А как же? Чай, все ученики так ходят, – ответил Мишка, произнося с особым ударением слово ученики.
По пути забежали за Козленковым Захаркой, который учился третью зиму и сидел в "старших".
– Ты, Захар, не давай нас в обиду, – упрашивали мы товарища.
– Ничего, не робейте: кто полезет, вот как кукурекну, только чекнет! – успокаивал он.
Мавра достала из кармана ватрушку с толченым конопляным семенем и, подавая Козленкову, сказала:
– Может, ты плохо, Захар, позавтракал, – сомни ее.
Захарка ответил, что позавтракал он хорошо, но ватрушку съест, чтоб зря не пропадала.
Школа, несмотря на ранний час была полна и гудела, как улей. Она помещалась в просторной избе, перегороженной на две половины: в одной сидели "старшие" и "другозимцы", а в передней – новички.
В 9 часов пришел учитель, в поддевке тонкого сукна и светлых калошах, высокий, тонкий, с реденькой, русой бородкой кустами и утиным носом.
– Гляди-ка, чисто барин, – шепнул мне Тимошка – Учитель-то!..
Он поздоровался и скомандовал: на молитву. Ребята повернулись лицом к иконе и запели на разные голоса. Учитель рассадил всех по местам, старшим выдал книги и приказал что-то писать, а сам подошел к нам.
– Что ребятишки, учиться пришли?
Мы молчали.
– Вы что же не отвечаете, не умеете говорить?
– Умеем, – выручила Марфушка.
– И то слава богу! Учиться, что ли?
– Да! Да! – запищали мы вперебой, как галчата.
Учитель улыбнулся.
– Садитесь пока здесь, – указал он на свободные места. – Я запишу вас.
Из дверей выглядывали знакомые лица товарищей, привыкших уже к школьной обстановке и державшихся свободно: они смеялись, подталкивая друг друга, ободрительно кивали головою: не робей, дескать, тут народ все свой!
– Как тебя звать? – обратился ко мне первому учитель.
– Ваньтя.
– Иван, – поправил он, записывая что-то на бумажку. – А фамилия?
– А фамилия.
Учитель поднял голову.
– Что ты сказал?
– А фамилия.
– Что "а фамилия"?
– Я не знаю.
Учитель потер переносицу, покопал спичкой в ухе, сделал лицо скучным и подсказал:
– Как твое прозвище?
– Жилиный, – ответил Калебан. – А Мишку вот этого Немченком дразнят, – Тимоху – Коцы-Моцы, Марфушку – Глиста…
– Эх ты, а сам-то хороший, Калеба гнилозадый? – пропищала обиженно Марфушка.
Все захохотали.
– Здесь ссориться нельзя, – остановил учитель.
– Парфе-ен Акудины-ыч! – крикнул из соседней комнаты Козленков – это их на улице так, а Иванова фамилия – Володимеров.
Учитель пожурил:
– Что-ж ты, братец, а? Иван, мол, Володимеров… Смелее надо…
– Ты бы поглядел, какой он дома вертун, – опять не утерпел Калеба.
– Помалкивай! – прикрикнул на него учитель, а потом, обратившись ко мне, продолжал:
– Ну, Иван Володимеров, как тебя по батюшке?
– Петра.
– Иван Петрович?
– Да.
– Хорош-с, мать как величают?
– Она уже старая, ее никак не величают.
– Как же так: не величают? Имя-то есть?
– Маланья.
– Так, а братьев?
– Нету, одна Матрешка… Сестра… Она у нас рябая.
– Матрена, что-ли?
– Да.
– Добре, сказывай, сколько тебе лет?
– Седьмой пошел, с Ивана Крестителя.
С такими же вопросами обращался учитель к Тимошке, потом к Мишке, Калебану и Марфушке, и все путались. Марфушке он сказал:
– Ты, девочка, умная, что вздумала учиться. Не ленись, большая польза потом будет.
Она ответила, что в школу ее тятя послал.
– И отец твой молодчина, – сказал Парфен Анкудиныч.
– Меня тоже послал тятя, – похвалился Колебан: – осатанел ты, говорит, совсем, убирайся, дьявол, с глаз долой в училищу!.. – И, увидав своего приятеля Цыгана, зафыркал: "Егоран! У нас под печкой голубята вылупились! Глаза лопни! Пишшат!". Мишка его дернул за рукав, а Калеба огрызнулся:
– Чего ты щиплешься, стервило?
Учитель взял за подбородок Калебана и сказал:
– Нельзя так, выгоню на улицу, понял?
Перед отпуском учитель объявил: Мавра Титова принимается в первое отделение, а мы, четверо, должны придти на следующий год, потому что теперь молоды.
– Поешьте дома кашки побольше, – смеялись над нами.
– Ничего, мы за год сильно вырастем, тогда и нас учиться примут, – утешали мы себя дорогой, – Марфушке-то девятый год!..
6. За податями
На Трех Святителей драловский сотский, дядя Левон, Кила-с-горшок, наряжал народ на сходку.
– Эй, вы, слышите? Земский будет! – зычно кричал он, постукивая в раму батогом. – Подати!..
Отец возвратился со сходки поздно вечером, когда я спал. За завтраком поутру был угрюм и ни за что обругал Мотю.
На Сретенье Кила-с-горшок опять стучал под окнами; земский в этот раз приезжал с становым и что-то там такое говорил, отчего отец пропадал весь следующий день.
– Ни с чем, знать? – встретила его мать.
Отец так зыкнул на нее, что я со страху подскочил на лавке. Разговора за весь вечер никакого не было.
Чуть свет отец с сестрой долго копались в сарае, потом свели туда Пеструху – телку. Вслед за ними побежала мать, прикрыв полою самовар, а за матерью – я. Отец прятал зачем-то телку между старновкой и стеной, заваливая сверху и с боков на поставленной ребром жерди соломой. Между жердями темнела дыра, в которой пугливо возилась Пеструха.
– Не задохлась бы, – шептала мать. – Крепки колья-то?
– Крепки, – говорил отец. – Вали сверху овсяную солому.
Мотя таскала вилами солому, мать зарывала в мякину самовар и новые холсты, которые лет пять берегла на смерть, а я, стоя с разинутым ртом, дивился.
– Зачем вы, мама, это делаете, – а?
– Марш домой! – крикнул отец, грозя веревкой. – Везде, дрянь, поспеваешь? – И, понизив до шепота голос, добавил: – если кому скажешь, изувечу…
По деревне ездили начальники, выбирая подати, недоимку и продовольственные деньги. Они ходили от двора ко двору, ругались матерно, грозили согнуть в бараний рог, вымотать душу, а следом плелись старшина со старостой в медалях, понятые и мещане из города, на широких розвальнях.
На улицу, прямо на снег, выбрасывали из клетей холсты, одежду, самовары, сбрую, все, что можно продать. Скупал рыжий мещанин в крытом тулупе. Становой величал его Василием Василичем и угощал желтыми папиросами из легкого табаку. Цену назначал становой, старшина поддакивал, воротя в сторону от мужиков лицо, староста молчал, понятые вздыхали. Василь Василич, ткнув, ногой вещь, сипло отрубал: беру! Работники тащили скупку в сани, а мещанин, отдуваясь, лез за пазуху, вытаскивая холщевый, засаленный, в поларшина длиною, денежный мешок, и отсчитывал красными озябшими пальцами мелочь, бабы истошно выли, мужики бухались в снег на колени перед полицейскими, стукались лбами в глубокие калоши, отметая волосами снег с них, хрипели что-то. Становой благодушно отстранял лежащих, притрагиваясь кончиком шпаги к спине, или кричал, то милостиво, то зло.
За добром выводили живность: поросят, коров, птицу. Кур и поросят совали в широкие мешки, овец бросали, скрутив ноги, на сани, а коров и телят привязывали к оглоблям и сзади саней. Куры кудахтали, вырываясь из рук, по улице летали перья; поросята, бабы и девки визжали; коровы угрюмо мычали, разгребая ногами снег и крутя головою… Нашествие татарское на Русь!..
Скоро четверо мещанских розвальней нагрузили до верху.
Становой сказал:
– Не закусить ли теперь нам, Василь Василич, а?
– Пора, – ответил тот.
Возы, нагруженные холстами, обувью и одеждой, утварью и ветошью, отправили с мальчишкой и десятскими в город; начальники, ежась от холода и потирая руки, полезли к старосте в горницу, сотский побежал за водкой, понятой – к попадье за мочеными яблоками.
Пока они в тепле кушали, мужики терпеливо ждали у крыльца. Старостина дочь, Пелагуша, и сама старостиха то и дело бегали из погреба в кладовую, из кладовой в избу, торопливо неся миски с огурцами, кислую капусту, хрен, ветчину и крынки молока, а мужики завистливо смотрели им в руки и шептали:
– Эко, братцы, жрать-то охочи!..
– Еще бы… привыкли, чтоб послаще, побольше.
Потом, стоя в дверях, начальники курили и отрыгивались, а осташковцы, кто ближе, толпились без шапок.
Напившись чаю с кренделями, опять приступили к описи и распродаже.
Отдохнувшие бабы снова завыли; опять пристав кричал и топал ногами, а мужики барахтались в снегу.
Дошла очередь до нас, а у нас продать нечего.
– Беднота несусветная, ваше благородие, – говорил староста, сдергивая шапку. – Ничего у них нету… Один только близир, а не хрестьяне, верно говорю!..
Понятые смотрят на отца, который посинел.
– Не робей, Лаврентьич, – тихо говорит отцу Варсонофий. – Упади на колени: зарежьте, мол, а денег ни гроша… Он отходчивый… Покричит-покричит, а посля – помилует… Главная задача – голод, мол, проели все… Ишь, шубенька-то у тебя, хуже бороны…
Входя уличными дверями в сени, становой стукнулся лбом о притолоку и выругался матерно, поднимая шапку со звездой. Мать со страху схватила метлу и давай разметать у него под ногами сор, причитая:
– Батюшка, начальничек наш милый… в кои-то веки к нам заглянули…
Урядник толкнул ее в плечо.
– Отойди, старуха, не мешай, – сказал он.
– Кланяйся барину в ноги, пень! – подскочила ко мне мать. – Упади перед ним!.. Упади!..
Увидя Муху на соломе, принялась лупить ее метлою.
– Что ты, стерва, притаилась, а? Марш на улицу, одежу господам хочешь порвать, одежу?
Собака огрызнулась.
– А-а, так ты та-ак?
Мать саданула Муху толстым концом метлы по голове.
– Пошла прочь, паскуда!.. Ишь ты, что надумала! Одежу рвать?.. Чистую одежу рвать?.. А метлы не хочешь?.. Я тебе порву!.. Ты у меня узнаешь!.. Барыня какая!..
У нее из-под платка выбились волосы, слабо завязанная онуча на правой ноге сползла, а мать все бегала по сеням, как шальная.
Становой посмотрел, усмехнулся.
– Эко чучело!
И урядник усмехнулся.
Из отворенной полицейскими в избу двери пахнуло теплом. Становой сморщил рожу, сплевывая:
– П-пффа!.. Какой тут смрад!.. Скоты!.. – и поспешно хлопнул дверью, выходя на улицу.
– Где хозяин?
– Вот мы… вот я!.. – выступил отец.
– Подати.
– Нету… голод… бьемся… обождите, богом заклинаю!..
Отец опустился на колени. Подбородок у него трясется, широкую, с проседью, бороду развевает ветром, на лысине, в три пятака, тают снежинки…
Стоя на коленях, отец часто и непонятно что-то говорил, царапая пальцами грудь; Мотя, бледная, с красными пятнами по лицу, трясется, хрустит пальцами; мать трясется и плачет, а отец по-собачьи смотрит в глаза уряднику и становому. Я в толпе ребятишек.
– Отец-то твой никак заплакал, – шепчет мне Немченок.
Мне стыдно за него.
– Это ему ветром в глаза дует, – говорю я горячо. – Он у нас, ты сам знаешь, какой, молотком слезы не вышибишь!.. Не может он плакать!..
Но Мишка ладит:
– Плачет, вот те крест! Гляди-ка: за нос все хватается!
Тут я сам, сквозь слезы, говорю:
– Погоди, и твой заплачет, как черед дойдет…. осталось три двора…
Мы с утра отплакались все разом – говорит Немченок. – Отец нас матом, а мы – в голос… Отец говорит: надо давиться, а мать говорит: добрые люди скотинку прячут, где получше, а не давятся… Отец корову и жеребенка свел в овраг, а большую свинью, говорит, девать некуда и заревел. Черти, говорит, сожрут ее, а не мы, а мать говорит: бог милостив Лексеич…
Наклонившись к уху, Мишка шепчет:
– Отец свинью все-таки зарезал… Не паливши, понимаешь в омет ее… На куски да в омет… идем, а я покажу…
Начальники пошли обыскивать наш двор, а мы с Немченком за сарай, в ометы.
– Сюда, сюда! В сёреднем кричал! – Мишка. – С того краю!
Увязая по живот в снегу, он бормотал:
– Сейчас я покажу тебе, где наша поросятина лежит, сейчас ты, друг, узнаешь.
Но, завернув за угол, Мишка завыл:
– Глянь-ко-ся-а!
Четыре здоровенные собаки, раскопав дыру в соломе, жрали мясо. На снегу алели пятна крови, в стороне крутились бело-пегий щенок и три вороны, из соломы торчала обглоданная кость.
– Тятя-а! – взвизгнул Мишка, постояв с минуту. – Тятя!
Несясь вихрем по деревне, так что развевались из-под шапки льняные волосы, Немченок что есть силы голосил:
– Собаки, тятя!.. Свинью!.. Только косточки, тятя!.. Стоявшие у крыльца мужики в недоумении обернулись, а отец Немченков, тут же, на снегу присел.
– Что ты, оглашенный! – цыкнул староста, хватая метлу.
– Собаки съели! – выпалил Немченок, растопырив руки.
– Э-э-э… что т-т-ы мелешь? – едва сумел промолвить отец Мишкин. – Что ты, бог с тобой?.. Окрестись!..
– Ветчину сожрали! – кричал Мишка. – Говорила мать: прячь подальше, не послушался, – и он заплакал, сморщив по-старушечьи лицо.
– Головушка ты моя горькая! – схватился за волосы Мишкин отец; по бледным щекам его покатились слезы.
Трясясь, я, неожиданно для самого себя, завыл, глядя на отца:
– И нашу Пеструху собаки съедят!.. Беги скорей в сарай!..
Начальник круто обернулся.
– Что ты, мальчуган, сказал? – спросил он у Немченка.
Тот вылупил глаза, раскрыл рот и поперхнулся. Начальник обратился ко мне:
– Что случилось? Чей ты, а?
– Свой, – скороговоркой ответил я, глотая слезы. – У Мишки закололи свинью, и ее собаки слопали в омете, а у нас, в старновке телка…
Взглянув на отца, я вспомнил об угрозе и закричал, обливаясь слезами:
– Сейчас он меня увечить будет!.. Нету у нас телки, мы продали!
Мишкин отец, сидя в снегу, качался из стороны в сторону, причитая; мой отец упал становому в ноги. Мотя зарыдала, мужики оцепенели.
С размаха начальник ударил отца кулаком по скуле. Желтая перчатка на руке его лопнула. Отец ткнулся головой в порог и застонал. Зверем бросилась на станового Мотя, вцепившись в рукав. Ее ударили по голове, она свалилась рядом с отцом, но, вскочив, метнулась снова, а ее опять ударили; сестра опять упала. Начальник пнул отца ногой в живот, и он скрючился, скуля, а мать полезла на потолок.
– Караул!.. Душегубство!.. Спасите!.. – кричала она и с четвертой ступеньки шлепнулась на пол.
Когда начальники уехали, Мишке вывихнули ногу и возили в город поправлять, а я с неделю ходил кровью на двор за Пеструху.
7. К светлой доле
Осенью мое желание сбылось: я получил в школе букварь и грифельную доску.
Долгими зимними вечерами, когда за окном трещит мороз, а в избе так тепло и уютно, зажгут наши маленькую лампочку-моргасик, я примощусь к столу и, подобрав под себя ноги, заявляю:
– Ну, вы, тише теперь там – читать зачинаю.
– Читай, читай, – скажут домашние – а мы послушаем. Чисто ли на столе-то – книжку кабы не замарал? – и мать прибежит смахнуть пыль рукавом.
– Ничего чисто, вы не разговаривайте, а то – собьете, – начинаю выводить нараспев:
– Ми-ша. Мы-ши. Мы-ло. Ма-ша ши-ла…
– Какое тут шитье, – скажет мать: – у меня и глаза-то ничего не видят…
– Да нешто про тебя это? – крикнул я. – Мешаешь только!
– Ну, не буду, не буду, милый!
– Пи-ли-ли. Мы-ли-ли. Ши-ли. Ма-ша тка-ла по-лотно…
– Это, видно, про Жигулеву Машу – она первая в деревне мастерица ткать холсты…
Я опять закричу:
– Вот ты, мать, какая! Язык-то, словно, помело в печи – туда и сюда… Ведь, это в книжке так написано, а ты почнешь набирать, кто знает что!
Все смеются, а я злюсь.
– Не выучу вот урок-то, – обращаюсь я снова к матери, – а тебе, видно, хочется, чтоб меня завтра на коленки Парфен Анкудинович поставил?
– Ох, Ванечка, я и забыла, касатик! Больше не буду, верное слово! Мне все дивно – Маши да Саши разные набираешь, а я думаю: не про нашу ли деревню отпечатали?
– Про нашу, как же!.. Бестолковщина!.. Кузь-ма ку-пил коз-ла…
– Ха-ха-ха! – заливается мать: она у нас всех непонятнее была: – Кузьма купил козла!.. – почесывая за ухом веретеном, говорит в раздумье – Ниточкин Кузя, должно быть, так у нас козлов-то ни у кого нету, разве в городе?.. Старик, – смотрит она на отца: – ты, часом, не знаешь у кого козлы в городе?..
С глубокой отчетливостью запечатлелась в душе моей такая сцена из школьной жизни. Раннею весною подвыпивший отец с компанией соседей и родственников, зайдя однажды в избу, сказал мне:
– Почитай нам что-нибудь, сынок!
Сынок! Я даже не поверил! Это был первый и единственный случай в моей жизни, когда он назвал меня сыном своим. Захватило дыхание от радости, хотелось броситься ему на шею и заплакать счастливыми слезами, поцеловать его руки и, крепко прижавшись, самому сказать что-нибудь ласковое, душевное…
Было Вознесенье. Я прочитал им историю праздника. Я с таким увлечением сделал это, так мне было приятно и весело, в ушах так сладко звенело слово: "сынок", что все невольно залюбовались мною. R отец подозвал меня ближе к себе, маня пальцем и любовно глядя добрыми глазами: он гордился мною, старый. Схватив обеими руками мою голову, он близко-близко наклонился и поцеловал меня.
– Милый мой, славный Ванюша… дитятко мое…
У него по щекам текли крупные слезы, прячась в широкой бороде, изрубленные пальцы перебирали мои волосы, а затуманенные слезами глаза ласкали и грели.
– Хороша эта штука – грамота, – сказал кто-то, вздохнув. – Карапуз еще, мальчонка, а все понимает, не как мы грешные: смотрим в книгу, а видим фигу.
– Учись, родной, учись… шептал отец. – Яне буду приневоливать тебя к работе нашей, пустая она и неблагодарная… Учись… – тряхнул он головой: – Находи свою светлую долю: я не нашел… – Искал, а – не нашел…
Он опустил руки, вздохнул и промолвил, глядя в землю:
– Я бы хотел, чтобы ты хоть один раз в жизни сытно поел… да… и не из помойного корыта. Я весь век голодал, а работал, как вол, больше… Учись, ты, может-быть, пробьешь себе дорогу… Мы умрем скотами, падалью, а ты – ищи свое счастье и – учись, понял?
– Понял, – прошептал я, прижимаясь к нему.
Отец снова поцеловал меня, трепля по волосам.
– Эх, ты, Ваня-Ваничка, голубчик ты мой!..
Я разрыдался от счастья.
Осень. Сбившись в плотную кучу, мы сидим на берегу реки – Цыган, Тимошка, Мавра, еще кое-кто из ребят. Рассказываем друг другу разные истории, смотрим на тихую воду и белую паутину, которая тонкими, светящимися нитями летает по воздуху, цепляясь за чапыжник и древесные ветви. Мечтаем.
– Лето прошло, – задумчиво говорит Мавра.
Пока еще играет солнышко, отражаясь перламутровыми блестками в реке; золотится разостланный по лугу лен; над нами вьются ласточки, кувыркаясь и ныряя в светлом и прозрачном воздухе: крикливой стаей мечутся скворцы, перепархивая с места на место, но во всем уже чувствуется особая, осенняя усталость: как будто земле и небу, реке и ласточкам захотелось смертельно поспать, отдохнуть, собраться с новыми силами.
Тихими сумерками ложатся неуверенно-прозрачные тени прибрежных ракит на сыроватопепельную землю; прощально улыбается день.
Длинными рядами тянутся неубранные копны ячменя и пшеницы, а меж них, с каймой полыни по сторонам, ужом ползет серая дорога. Морщинистая даль сливается, темнея, с частым гребнем леса.
– В волость книжки, говорят, прислали, – прерывает сонную тишину Цыган, цыркая сквозь зубы.
– Книжки, говоришь? Какие? – встрепенулась Марва.
– Чорт их знает, – люди сказывали! – пожимает он плечами и, помолчав, добавляет: Будут раздавать их, книжки-то… а зачем – не знаю… Велено, будто, читать, кто грамотен…
Неожиданная новость глубоко запала в душу, и я весь вечер думал о книгах. Пытался заговорить о них с отцом и матерью, но те ничего не могли мне сказать.
– Я ведь в бумагах-то, сынок, не понимаю, – ответила мать, а отец, почесав поясницу, зевнул и полез на печку.
– Насчет новых оброков эти книжки, – проворчал он.
На крыльце затопал кто-то; хлопнула щеколда– Мавра прибежала.
– Завтра же сходишь со мною к Парфену Дикудинычу, – потупившись и искоса посматривая на домашних, промолвила девочка. – Знаешь– насчет этого…
Меня будто осенило.
– Непременно сходим, непременно! – закричал я радостно. – Как поднимемся, сейчас же и сбегаем!
Утром, постучав тихо в двери, мы пожелали вышедшему сторожу доброго здоровья, похвалили новую кадку, поставленную в сенях для воды, сказали, что кончается лето и близки занятия, потом справились об учителе.
– В книжки смотрит целый день, – ответил важно старик. – Дошлый он до книжек, страсть: день и ночь так и торчит, не разгибаясь, будто курица на яйцах. – Склонившись, сторож таинственным полушопотом говорит – по-моему, бо-оль-шущую надо голову иметь, чтобы одолеть по-настоящему писанье, бо-ольшущую!.. Вон на хуторах мужик был – Кузя Хлинкий – одну только Библию прочитал, да и то – ума решился, а у нашего их, может, двадцать пять и все – одна одной толще… Посиди-ка над ними – хуже косовицы уломает.
По привычке вдруг звереет и шипит:
– Не галдеть…
Мы смеемся.
– Ты, Ильич, там с кем воюешь? – послышался сзади голос учителя.
– Грачи к тебе прилетели; принимай, коли охота… Ноги щепкой вытри, бестолочь!
– Это вы, друзья? – радостно воскликнул Парфен Янкудиныч, выходя из комнаты и застегивая ворот рубашки. – Ну, здравствуйте! И ты, Мавруша, пришла проведать? Добре, добре… Идите в хату чай пить.
После четвертого стакана я сказал:
– Вот Маврушка насчет книжек все думает: что там за книжки присланы в волость?
– И ты думаешь, – сказала девочка. – Мы оба…
– Ага, насчет книжек – дело! – воскликнул учитель и рассказал нам, что сейчас при волости будет бесплатная земская библиотека, откуда можно будет получать всем книги.
– Книга – нужная вещь: она – друг, – наставляет учитель нас. – Книга учит жить людей; непременно запишитесь.
Через неделю я получил: "Вениамин Франклин, его жизнь и деятельность" и "Полное собрание сочинений И. С. Никитина", а Мавра – "Австралия и австралийцы" и "Параша-Сибирячка".
Обе книжки я прочитал в один присест – за вечер и ночь. Несколько раз мать поднималась с постели и насильно тушила лампу, хлопая меня по голове, отец грозил выбросить в лохань "дурацкие побасенки", потому керосин теперь – четыре копейки фунтик, но я, переждав, когда они засыпали, снова зажигал огонь и читал.
Утром слипались глаза от бессонницы. Ползая по распаханным грядам и подбирая картофель, я несколько раз чуть не уснул, за что отец кричал на меня и называл нехорошими словами, а в душе у меня-то вставала светлая, чужая и далекая земля и в ней дерзкий человек, затеявший борьбу с небом, то грустные, тоскующие песни, так складно сложенные, такие звучные, простые и понятные.
Дотянув кое как до обеда, я убежал с книгою стихов в амбар и снова перечитывал их, а вече ром, при огне, сам написал стихотворение, озаглавив его:
НАША ЖИЗНЬ
Близко речки стоят хаты —
Не убоги, не богаты:
То без крыш, то без двора,
Кругом нету ни кола.
На стенах везде заплаты.
Наш народ все неуклюжий
И подраться любит дюже;
Он прозванье всем дает,
В праздник песенки поет.
Начиная с крайнего двора, я перечислил всех осташковцев – какие они есть:
Дядя Тихон – киловатый,
А Митроха – жиловатый,
Есть Ораша, толстый пупок,
Есть и староста сельской—
Кожелух, дурак надутый,
Он жену взял из Панской…
И так – до другого конца – всех под ряд. Заканчивалось мое писание так:
Каждый день здесь ссоры, драки.
Каждый день здесь визг и плач.
Вот поеду с отцом в город —
Там куплю я им калач:
Может, бог даст, перестанут
И немножко отдохнут,
Драться, биться позабудут,
Покамест калач-то жрут…
Ребята, выслушав на следующий день мою песню, пришли в восхищение.
– Вот это важно, – сказали они, – только знаешь что? – матерщинкой ее надо подперчить – слов пятнадцать!.. Тогда понимаешь, скус другой, петь будет можно…
– А если так – без матерщины? – пробовал защищаться я. – Ее и так бы можно спеть,
– Ну, брат, не та материя! – засмеялись товарищи. – Про всех бы, знаешь! Подошел к окну и выкладывай, что надо, а матюком – на смазку, чтоб не отлипло? Как там у тебя про старосту?
Я прочитал.
– Ну, вот! А тут бы – обложить его, ан смеху-то и больше-б.
Шумной оравой мы бегали вдоль деревни от окна к другому, распевая с гиком и присвистом срамную песню.
Вдогонку нам летали поленья и кирпичи; визгливые и злые бабьи голоса посылали проклятья и невероятные пожелания распухнуть, подавиться колом. А на утро говорили:
– Володимеров, грамотей-то, что, сукин сын, выдумал! Старшине бы пожаловаться!
– Поумнел, безотцовщина! Косить да пахать не умеет, а матом лаяться да песни зазорные петь – мастер! Горячих теперь бы дать с полсотенки, кутенку, – пускай заглядывал бы в зад…
Пришедшую с жалобой Оришку отец выругал и выгнал из избы, а когда мы остались вдвоем, сказал мне:
– Начитался, стерва? Сам умеешь песни складывать? – и бил до тех пор, пока мог – кулаками и за волосы.
А через день, когда я побежал в лавку за мылом, меня увидал Митроха.
– Поди ко мне, малец, на пару слов, – кивнул он пальцем.
Я бросился в сторону, и Митроха пустил в меня железными вилами, которые держал в руках. Одним рожком они воткнулись мне в ногу – повыше колена; я упал. Тогда он подскочил ко мне, бледный, говоря:
– Не сказывай дома – я тебе копейку дам!.. На борону, мол…








