Текст книги "Подлинное скверно"
Автор книги: Иван Василенко
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 5 страниц)
– Что же, уплатил вам капитан тридцать рублей? – спросил я.
– Уплатил, – с застенчивой гордостью ответил Павел Тихонович. – Сказал, что работа хоть на выставку. Теперь наверняка догоним «Летучего голландца». Да что! Пружины уже в чемодане у меня. Чудесная сталь! Один матрос со шведского парохода продал. Все остальное и здесь сделать можно, были бы деньги.
– Вам наши гонщики памятник поставят, – сказал я.
Павел Тихонович улыбнулся:
– Памятник не памятник, а бутыль водки обеспечена.
Потом, уже без улыбки, тихо сказал:
– Велосипед ведь не только для гонок. На велосипеде все должны ездить: крестьяне – в поле, рабочие – на фабрику, хозяйки – на базар… Нужно сделать такой велосипед, чтоб человек сил тратил поменьше, а ехал побыстрей.
– И вы сделаете такой?
– Сделаю, – уверенно ответил Павел Тихонович. – Теперь сделаю.
Вот что произошло в дальнейшем. Шесть дней ходил Павел Тихонович в пароходную контору, чтобы получить остальные сорок пять рублей. Но бухгалтер неизменно говорил, что хозяин никаких распоряжений относительно этого не давал. На все просьбы Павла Тихоновича допустить его к самому Прохорову служащие отвечали, что хозяин занят и принять не может. Столкнувшись наконец с Прохоровым нос к носу в дверях конторы, Павел Тихонович снял кепку и чтительно попросил рассчитаться с ним.
– А чего, собственно, тебе надо? – спросил Прохоров.
– Как – чего? – удивился Павел Тихонович. – Получить остальные сорок пять рублей.
– Остальные сорок пять? А не хочешь ли вернуть и те тридцать, которые ты обманом получил у капитана?
Пораженный Павел Тихонович еле мог выговорить:
– Каким обманом?.. Что вы такое говорите, господин Прохоров?..
– Не прикидывайся младенцем! – затряс реденькой седой бороденкой старик. – Ты какой обещался вырезать орнамент? Бахуса на пивной бочке. А какой вырезал? А вырезал какие-то паршивые листья и испортил мне драгоценное красное дерево. И у тебя еще хватает наглости просить у меня денег!
– Господин Прохоров, зачем же вы оскорбляете человека? – с обидой и горечью сказал Павел Тихонович. – Я действительно предполагал вырезать орнамент с пивными бочками, как вы изволили приказать. Но в пути, когда господин капитан осведомил меня, кто будет ехать в каюте, я должен был оставить эту мысль. Посудите сами, господин Прохоров, сколь был бы оскорбителен для взора мадемуазель Дэзи вид бога пьянства на пивной бочке в ее девичьей каюте! Я посоветовался с господином капитаном, и мы решили заменить сей вольный узор узором листьев виноградной лозы. Уверяю вас, господин Прохоров, такая работа и тоньше, и сложней. В чем же вы изволите видеть обман?
Это объяснение еще больше взбесило старого козла.
– Не твое дело решать, что должно быть у меня на пароходе! – заверещал он. – Я хозяин, я! Если каждый проходимец будет совать свой нос в хозяйские дела…
Он не договорил: Павел Тихонович гордо вскинул голову и, в свою очередь, закричал:
– Я – проходимец? С четырнадцати лет я возвращаю жизнь разным предметам-трудягам, что покалечились на верной службе человеку, никто в городе про меня худого слова еще не сказал, я чиню вещи даже тем бедолагам, которые и медного гроша мне за труд дать не могут, а ты, старая дырявая калоша, тунеядец, рваный хомут на человеческой шее, проходимцем меня обзываешь? Да я!.. Да ты!..
И пошел, и пошел отчитывать. А ведь раньше такой был робкий!
Прохоров сначала оторопело пялил свои подслеповатые глаза. Потом опомнился, кликнул сторожа, кучера, и Павла Тихоновича выпроводили за пределы порта.
С этого времени нашего мастера будто подменили. Раньше он был немногословен, больше слушал других да улыбался своей кроткой улыбкой. Теперь же первый со всеми заговаривал и пространно рассказывал, как бессовестно поступил с ним судовладелец Прохоров. Взгляд его синих глаз посуровел, в голосе слышалось ожесточение. Одни советовали ему подать мировому, другие же говорили, что с богатым судиться – лучше утопиться.
Однажды он сказал мне:
– Пойди-ка, Митя, в эту самую камеру, послушай, как там судят – по справедливости или абы как. Я б и сам пошел, да боюсь, чтобы в случае чего не сорваться: нервы пошаливать стали.
Я отправился в камеру судьи Понятовского. Судил он в относительно небольшой комнате, заставленной длинными скрипучими скамейками. Перед скамейками стоял покрытый зеленым сукном стол, а позади стола возвышался до самого потолка царь в золоченой раме. Свет в камере был серенький, воздух несвежий, к чему бы ни прикоснулся – на пальцах оставалась пыль. На скамьях сидело десятка полтора людей. Одни разговаривали шепотом, другие громко и свободно, как у себя дома. Были тут и торговцы, и домовладельцы, и подрядчики – словом, разный народ. О судье говорили, что он судит, как на него найдет: иной раз и справедливо, а большею частью, особенно когда бывает «под парами», такие выносит решения, что диву дивятся и истцы, и ответчики.
– Хоть бы он сегодня трезвый был! – донесся до меня шепот какой-то убогой старушки.
– А ваше дело каким идет? – спросил ее плешивый, по-актерски бритый мужчина в потертом пиджаке и не-свежем галстуке.
– Кажись, третьим.
– Ну, до третьего, может, и продержится.
Из боковой двери вышел угреватый молодой человек в короткой тужурке и стоптанных ботинках.
– Суд идет! Прошу встать! – крикнул он начальническим голосом.
Вслед за ним в камеру вошел пожилом щуплый человек в обыкновенном костюме, но с бронзовой цепью на шее; цепь заканчивалась на груди овальной бронзовой бляхой. Он стал у стола и просто, по-домашнему сказал:
– Так-так, приступим к разбирательству дел. Много накопилось, много. Но мы их все рассмотрим и вынесем надлежащие решения. Вот тут, с правой стороны, дела у меня будут еще не разобранные, а с левой… Или нет, лучше разобранные я буду класть в кресло, под себя, а то как бы не спутать… – Он взял из стопы папок верхнюю. – Ну-с, по указу его императорского величества слушается дело… по иску купца третьей гильдии Карнаухова Михея Петровича к мещанину Золотухову Василию Ивановичу о девяноста трех рублях. Карнаухов и Золотухов, подойдите к столу.
Краснощекий, бородатый Карнаухов и рябой, с бельмом на глазу Золотухов стали по обе стороны судьи. Они почтительно отвечали на его вопросы и ожесточенно, со злобой пререкались друг с другом, а угреватый молодой человек, примостившись к краешку стола и пыхтя от натуги, строчил что-то на листе бумаги.
– Ну, довольно! – сказал судья. – Значит, не хотите миром уладить дело? Удаляюсь для вынесения решения.
Он ушел. За ним с листом бумаги в руке и карандашом за ухом пошел и его письмоводитель. Минут десять спустя оба вернулись. Пуча глаза, письмоводитель крикнул:
– Суд идет! Прошу встать!
Судья прокашлялся и принялся читать:
– По указу его императорского величества мировой судья седьмого участка, разобрав дело по иску ростовского-на-Дону купца третьей гильдии Карнаухова Михея Петровича к мариупольскому мещанину Золопхнутову Ва… – Он запнулся и укоризненно сказал письмоводителю: – Какому Золопхнутову? Золотухову, а не Золопхнутову. Экий ты, братец!.. – Угреватый виновато поморгал судья продолжал: – Так вот, к Золотухову
Василию Ивановичу о девяноста трех рублях и принимая во внимание все обстоятельства, постановил: удовлетворить иск купца Карнаухова и взыскать в его пользу с мещанина Золотухова сорок девять рублей. Что касается остальных сорока четырех рублей, то за недоказанностью разбития сосуда с прованским маслом именно мещанином Золотуховым, а не вследствие случайного падения с прилавка на пол, во взыскании их с мещанина Золотухова в пользу купца Карнаухова отказать.
Судья положил папку с разобранным делом под себя в кресло, взял из стопы папок следующее дело и занялся его разбирательством.
По мере того как уменьшалась стопа папок с неразобранными делами, судья все дольше задерживался в комнате, где писал решения. Щеки у него багровели, язык заплетался. Когда он шел от двери к столу, бляха на его груди раскачивалась, как маятник стенных часов.
– Так-так, – сказал он, подложив под себя папку с разобранным делом и беря из стопы другую. – Будем слушать дело по иску титулярного советника Чернохлебова Семена Кузьмича к коллежскому регистратору… Гм… Как же так? Я же, кажется, сегодня… это дело… уже разбирал… А почему оно на столе?.. Почему… не подо мной? Забыл положить, что ли… Гм… Ну, на сегодня хватит… Надо и себя пожалеть. Хватит… Остальные дела… откладываются… до… повестки… Да, ждите повестки…
Человек с рукой на перевязи вскочил и принялся жалобно просить:
– Господин судья, ваше высокородие, окажите божескую милость, разберите мое дело… Третий раз откладываете… Что ж это такое!.. Как дойдете до моей папки, так вы, извините, уже в полной пропорции… Нет никакой возможности больше ждать. У меня дети, есть-то надо, а с одной рукой как заработать! С одной рукой только на паперти стоять… Пусть уплатит обидчик мой за увечье, не виляет хвостом…
Судья тер пальцами лоб и что-то бормотал. Потом сказал:
– Ладно, разберу еще одно… Но только одно, только одно… Остальным – ждать повестку. Излагайте обстоятельства… и того… короче…
Истец с рукой на перевязи говорил, что плечо ему повредил кирпич, упавший с третьего этажа постройки, и что никакой подрядчик не имеет права калечить прохожих а если покалечил, то должен платить на прожитие до полного выздоровления. Подрядчик, бойкий мужичок с жилистой шеей, в сапогах и сюртуке, объяснял, что под постройками ходят только полоумные да пьяницы и отвечать за них никакой закон заставить его не может.
Судья ушел составлять решение и не показывался так долго, что истец и ответчик даже забеспокоились. Наконец он появился. Пошатываясь, подошел к столу, но сколько ни пытался начать чтение судебного решения, у него ничего, кроме какого-то странного звука «поу… поу…» не получалось. Потеряв надежду членораздельно объявить решение, он шлепнулся в кресло, ткнул пальцем назад, в направлении портрета царя, потом вперед, в направлении истца, и показал последнему кукиш. Это обозначало: по указу его императорского величества в иске отказать.
Угреватый письмоводитель собрал папки с делами, взял их под мышки и направился в соседнюю комнату. Его окружили, величали Васенькой и даже Василием Никифоровичем, совали в карман тужурки монеты и просили поскорее приготовить какие-то копии и выписки. Он каждому говорил: «Некогда мне, некогда. Видите, сколько дел скопилось. Ну уж ладно, для вас постараюсь». И, хихикая, добавлял: «Я для вас, вы для меня – вот так и будет ладненько, красивенько».
Я подробно рассказал Павлу Тихоновичу все, что видел и слышал в камере мирового судьи. Он долго молчал, потом сказал:
– А все-таки я в суд подам. Не может быть, чтоб мне отказали. Не может быть!..
И подал.
В день, когда должно было разбираться дело (назначили его к слушанию только зимой), я в училище не пошел и с утра сидел рядом с Павлом Тихоновичем на скрипучей скамейке в углу камеры. Прохоров, конечно, на суд сам не явился, а прислал своего юрисконсульта, известного в городе присяжного поверенного Чеботарева. К камере он подкатил в коляске, в богатой шубе, надушенный. Письмоводитель засуетился, помог снять шубу, бросился с нею в соседнюю комнату и оттуда вынес стул. Даже подхалимски смахнул своим носовым платком пыль с сиденья. Судья наскоро закончил предыдущее дело и вне очереди приступил к разбору «иска мещанина Павла Тихоновича Курганова к судовладельцу Христофору Галактионовичу Прохорову о сорока пяти рублях».
Павел Тихонович в непривычной для себя обстановке смущался и излагал обстоятельства дела очень сбивчиво. Чеботарев, напротив, чувствовал себя как рыба в воде, делал иронические восклицания, перебивал показания истца разными вопросами, отчего тот терялся еще больше. Свою речь Чеботарев нарочито составил всего из нескольких слов. Он сказал:
– Благодарю вас, господин судья, за предоставленную мне возможность дать исчерпывающее объяснение. Но разрешите этой возможностью не воспользоваться: все ведь и так ясно. Где же это видано, чтобы работополучатели решали за работодателей, что и как делать из материалов последних и за их счет! Мир пока еще с ума не спятил.
Для составления решения судья даже не удалился в отдельную комнату, а написал его здесь же, за столом. В иске Павлу Тихоновичу было отказано. И сейчас же, после оглашения решения, судья объявил:
– Слушается дело по жалобе судовладельца Христофора Галактионовича Прохорова на мещанина Павла Тихоновича Курганова об оскорблении словами.
Тут только понял Павел Тихонович, что вручение ему полицией двух повесток – одной он вызывался в качестве истца, а другой в качестве обвиняемого – вовсе не являлось ошибкой, как он думал раньше.
Теперь уж Чеботарев развернул все свое красноречие. В высокопарных выражениях, с умилением в голосе он говорил об «уважаемом, почтенном и высоконравственном нашем согражданине Христофоре Галактионовиче Прохорове, щедрые пожертвования которого на городские нужды снискали ему любовь и благодарность всего города». Затем он желчно охарактеризовал обвиняемого ремесленника Курганова как личность дерзкую, наглую и хамскую.
– И вот этот, с позволения сказать, человек осмелился назвать моего доверителя, ноготка которого он не стоит, старой калошей, рваным хомутом и другими словами, даже неудобными для произношения в сем помещении, где висит портрет государя! – оскорбленно воскликнул адвокат.
В качестве свидетеля со стороны жалобщика был допрошен кучер Прохорова. Он кланялся, бросал для большей убедительности шапку об пол, крестился и повторял:
– Собственными ушами слышал, как он ругал моего боарина! Дырявой калошей, хомутом… Да это что! Такими непотребными словами обкладывал, что мне аж стыдно делалось! Собственными ушами слышал, чтоб не сонтить с этого места!
– Господин судья, так меня же первого оскорбили!.. Ведь Прохоров меня проходимцем обозвал! Как же можно стерпеть? – с болью в голосе оправдывался Павел Тихонович. – Если я бедный ремесленник, так должен покорно глотать брань богача? Где же справедливость? Не понимаю…
Судья не удалился для составления приговора и на этот раз. В оглашенном решении говорилось, что суд считает факт оскорбления мещанином Павлом Тихоновичем Кургановым судовладельца Христофора Галактионовича Прохорова доказанным и подвергает Курганова заключению в арестном доме сроком на две недели.
Когда Чеботарев направился к выходу, угреватый письмоводитель Васька забежал вперед и распахнул перед ним дверь.
А Павел Тихонович продолжал стоять перед судьей и смотреть на него. Казалось, он силился понять, что с ним произошло в этой запыленной комнате.
– Ваше дело окончено. Можете идти, – сказал судья.
Но Павел Тихонович не двинулся с места и все с тем же выражением на побледневшем лице смотрел на судью.
Подошел Васька, взял его за рукав и повел к двери.
Вот обо всем этом я и вспомнил, когда отец предложил мне поступить писцом в съезд мировых судей. Тут было над чем подумать. Карьера угреватого Васьки меня никак не привлекала. Министром я не собирался стать, но у меня было кое-что другое на уме. Мой брат Витя вот уже год, как учительствует в начальной школе на селе. Почему бы и мне не стать учителем? Конечно, для этого надо выдержать экзамен на звание учителя начальных училищ. Что ж, я подготовлюсь и тоже буду держать экзамен, как сделал это брат. Надо только подождать, когда мне исполнится семнадцать лет, так как до семнадцати к экзаменам не допускают. Ну, а что же я буду делать до тех пор? Сидеть на шее у отца не очень-то приятно.
Я думал весь вечер. Ночью даже видел во сне Ваську. Но утром, когда отец вопросительно взглянул на меня, я сказал:
– Хорошо, папа, я, пожалуй, поступлю.
ПЕРВЫИ ДЕНЬ КАНЦЕЛЯРСКОЙ КАРЬЕРЫ
Мы вышли из дому и направились к Петропавловской улице. Там на главной улице города, и находился съезд мировых судей. В руке я держал свернутый в трубочку лист писчей бумаги. Я испортил три или четыре листа, прежде чем без единой помарки каллиграфически вывел:
Его Превосходительству
Господину председателю съезда мировых судей
Дмитрия Степановича Мимоходенко
живущего по Ярмарочному переулку
в доме № 66
Прошение
Окончив 4-классное городское училище,
честь имею покорнейше просить Ваше Превосходительство
принять меня на службу во вверенный Вам съезд мировых судей.
Выходило так, что я столько лет учился только для того, чтобы поступить на службу в этот самый съезд. Но ничего не поделаешь: такова форма.
Отец сошел с тротуара на немощеную дорожку.
– Здесь лучше, – сказал он, – не так быстро подошвы стираются.
Чем ближе мы подходили к месту моей будущей службы, тем ощутимей я чувствовал, будто меня тянут на веревке. Вот так когда-то повели со двора нашу корову Ганнусю, а она поворачивала голову назад и мычала. Мне тоже хотелось замычать. Но… мычать уже было поздно: отец потянул за ручку обшарпанную дверь, и я шагнул на первую ступеньку каменной замусоренной лестницы. Мы поднялись на второй этаж. Сначала попали в длинный полутемный коридор. Одна стена его была глухая, и вдоль нее тянулись деревянные скамьи. Из коридора в другие помещения вело несколько дверей, отец подошел к последней из них, приоткрыл ее, покашлял, чтоб обратить на себя чье-то внимание, и уже затем сказал:
– Войдем, Митя: Севастьян Петрович разрешает, след за отцом я переступил порог и оказался в комнате, стены которой были оклеены желтыми вылинявшими обоями, местами порванными и обнажавшими штукатурку. Половину комнаты занимал большой некрашеный стол, за которым сидели и что-то старательно писали три человека разных возрастов – от мальчишки лет четырнадцати до старика с огромной, суживающейся книзу темно-русой бородой, острый кончик которой спускался до самого стола. В углу кто-то согнул спину над пишущей машинкой.
– Вот, Севастьян Петрович, привел вам своего младшенького, – с заискивающей улыбкой поклонился отец. – Старший по учительской части пошел, а младший намерен по канцелярской. Извольте взглянуть на почерк. Подай, Митя!
Я протянул бородатому трубочку. Он взял ее, положил, не развертывая, на стол, а отцу сказал:
– Что ж, Степан Сидорович, оставляйте сынка.
Хоть бородатый был, как мне казалось, не очень-то высокого ранга в канцелярском мире, отец, уходя и кланяясь, дважды шаркнул ногой.
– Вот ваше место, – показал мне Севастьян Петрович на край скамейки, стоявшей вдоль стены. Он встал, вынул из шкафа папку, полистал ее и положил передо мной. – Снимите копию.
Я подложил под лист писчей бумаги транспарант, обмакнул перо в чернила и аккуратно вверху вывел: «Копия». Затем взял со стола закапанную чернилами линейку и по ней подчеркнул это слово ровной линией. Сидевший рядом со мной подросток в изумлении выпучил свои рыбьи глаза. Я подмигнул ему и каллиграфически вывел крупными буквами: «По указу Его Императорского Величества». Подросток презрительно выпятил мясистую влажную губу.
– Так ты нам братских и на копейку не настрочишь. Выводишь по букве в час. Чистописалка!..
Что такое «братские», я не знал, но мне не хотелось ударить лицом в грязь перед мальчишкой, и я сказал:
– Нам министрами не быть. В канцелярском деле почерк – все.
Паренек лет шестнадцати, до невероятности худой, длинный и весь какой-то облезший, сказал:
– Ги!
Я понял, что это он так засмеялся.
– Чего – ги? – обозлился я.
– Того. Я сначала подумал, что к нам сам министр юстиции заявился. Извиняюсь – ошибся.
Все кроме старика, захихикали. Старик сказал:
– Не обижайте новичка. Кому какой талант от бога дан В хорошем почерке тоже своя красота.
– Вот именно, – обернулся тот, что сидел за машинкой И его костюм, и волосы, и глаза – все было тускло-табачного цвета, а голос сиплый, будто прокуренный. – Вот именно! Я испытываю просто наслаждение, когда перепечатываю протоколы, написанные вашей рукой.
Губастый и худой прыснули. Старик конфузливо улыбнулся и опустил глаза.
Уже без особого старания, но все же аккуратно, без помарок я переписал весь протокол. Из него я понял, что съезд мировых судей – это судебное учреждение, куда подают жалобу недовольные решением мирового судьи. Такая жалоба называется апелляционной. Съезд либо утверждает решение судьи, либо отменяет и передает дело на пересмотр другому судье. Писал я долго: протокол был написан до того неразборчиво, что над иными словами я минут по десяти сидел, пытаясь толковать их на разные лады, и, по крайней мере, раз двадцать мне пришлось подходить к старику и спрашивать: «А что это за слово?» Губастый и худой при этом перемигивались, а старик, отвечая, слегка смущался. Один раз даже и Цон не смог разобрать какое-то заковыристо написанное слово, кряхтел, сопел и, наконец, сказал:
– Ладно, пропустите его – я на досуге разберу.
Губастый и худой при этом зажали рты руками и затряслись от беззвучного смеха, а табачный машинист застонал, прикрыл глаза и так сморщился, будто понюхал крепкого хрена. Тут я догадался, что подлинник писал сам старик и что он и есть тот именно С. П. Коровин, который упоминается в протоколе как помощник секретаря съезда. В конце копии я под диктовку Севастьяна Петровича написал: «С подлинным верно. Секретарь съезда». За этим в скобках: «Г. Крапушкин».
Севастьян Петрович взял копию и, мягко шагая большими ступнями, обутыми в сафьяновые туфли, вышел из комнаты. Спустя немного он вернулся в сопровождении отлично одетого господина, которому и вручил мою копию, уже подписанную секретарем.
– Четыре с половиной страницы, – сказал господин. – По двадцать копеек за страницу – итого девяносто копеек. – Он вынул изящное кожаное портмоне и двумя пальцами ловко извлек из него несколько серебряных монет. – Извольте получить. А… – Его свежие красные губы под черными небольшими усами сложились в еле уловимую насмешливую улыбку. – А господин Корсунь еще не получал копии?
– Как же, еще вчера, – ответил Севастьян Петрович.
– Спешит, – с той же улыбкой сказал господин и вышел, коротко кивнув головой.
– Кто это? – спросил я своего соседа.
– А ты не знаешь? Перцев, присяжный поверенный. Уж Перцева не знать!..
– А чем он замечателен?
– Перцев? Слыхали, Севастьян Петрович, спрашивает, чем замечательный Перцев? – показал на меня глазами губастый, как на полного невежду. – Тем, что все дела выигрывает. На этот раз у присяжного поверенного Корсуня выиграл. Вот поубивай сторожей и ограбь банк – и тебя оправдают, только возьми защитником Перцева. А что, не правда? – повернулся он за подтверждением к Севастьяну Петровичу.
– Да, Николай Николаевич – адвокат способный, – равнодушно сказал Севастьян Петрович. Он открыл замок на одном из шкафов, вынул оттуда железную кружку вроде тех, в которые монахи собирают пожертвовав ния, и через узкую щелочку опустил в нее серебряные монеты. – Вот видишь, Тимошка, новичок уже девяносто копеек братских выработал, а ты принижал его.
В это время открылась дверь, и в комнату вошел человек в зеленом мундире с золотыми пуговицами, с раздваивающейся бородой, с бледно-серым безжизненным лицом. Все встали и поклонились ему. Севастьян Петрович сделал такое движение, будто тоже намеревался встать или, по крайней мере, привстать, но так и не поднялся, только выжидательно посмотрел на вошедшего. Тот передал Севастьяну Петровичу какую-то папку, Тимошке приказал ржавым голосом:
– Ступай за завтраком. По дороге купи сифон с сельтерской. – Тимошка опрометью бросился к двери. – А вы, повел вошедший по моему лицу строгим взглядом, – следуйте за мной.
В душу мою будто холод проник. Я встал и покорно пошел за зеленым мундиром. И мне почему-то казалось, что впереди меня движется не живое существо, а нечто сделанное из папье-маше, хотя и способное видеть, слышать и приказывать. В коридоре мы подошли к двери с табличкой «Секретарь». Зеленый мундир повернул ключ в двери и перешагнул порог. Я за ним. Он сел в кресло за письменный стол, будто пополам перегнулся, и с минуту молча смотрел на меня тусклыми глазами. Затем все так же ровно и безжизненно проговорил:
– Я согласился принять вас в канцелярию по рекомендации моего помощника, а вашего теперешнего непосредственного начальника, титулярного советника Севастьяна. Петровича Коровина. Вы окончили городское четырехклассное училище – значит, получили достаточное образование. Но никакое образование не может заменить старания. Без старания невозможно продвижение по службе. Вам положено жалованье – семь рублей пятьдесят копеек в месяц и, кроме того, соответствующая доля братских. Старайтесь. – Он помолчал, не сводя с меня безжизненного взгляда, и приказал: – Идите на свое место.
Я вернулся в канцелярию и сел на свое место.
– Внушил? – язвительно спросил худющий – Чего так быстро? Мне сорок минут внушал.
– Степень образования разная, – пояснил табачный. – Тебя из второго класса выгнали, а он профессор. – И опять сморщил лицо так, что трудно было понять, то ли он хочет чихнуть, то ли засмеяться.
– Снимите копию, – сказал Севастьян Петрович и подал мне новую папку.
Вернулся Тимошка. В одной руке у него был стеклянный сифон с сельтерской водой, а в другой – синий эмалированный судочек, увязанный в чистую салфетку. Оглядываясь на дверь, Тимошка развязал салфетку, вынул из судка кусочек жареного мяса и, не разжевывая, второпях проглотил его. Облизнул свои толстые губы, подставил рот под трубочку сифона и нажал на рычажок. Сельтерская зашипела.
– Тимошка, поменьше – заметит, – предупредил худющий
– Тебя, Тимошка, судить надо, – из своего угла сказал табачный. – По Уголовному уложению о наказаниях. За систематическое воровство пропитания у самого секретаря мирового съезда, коллежского асессора Крапушкина.
– И сколько я тут съел! Кусочек! – обиделся Тимошка. – Когда за все судить, так и судей не хватит.
– Чего другого, а судей, брат Тимошка, на наш с тобой век хватит. А ты вот что: если уж крадешь, то хоть делись с Касьяном. Видишь, какой он сухопарый.
Худющий презрительно фыркнул:
– Надо мне его кусочек! Прошлый раз, как поделили братские, я зашел в ресторан и съел целого гуся!
– Один?! – изумился табачный.
– Один, – гордо вскинул Касьян голову.
– А, будь ты проклят, прорва! До сих пор я думал, что гусь – птица неудобная: для одного много, а для двух мало. А тут – нате вам! – один слопал!
Севастьян Петрович, слушавший весь этот разговор, равнодушно сказал Тимошке:
– Неси уж, неси, а то как бы не заглянул сюда. Тимошка одернул рубашку, взял в одну руку судок, в другую – сифон и понес из комнаты.
Минуту спустя он вернулся, держа на ладони клочок писчей бумаги с кусочками мяса и двумя кружочками жареной картошки.
– Во! Сам дал, – сказал он, очень довольный. Склонил набок голову, полюбовался мясом с картошкой и все отправил в рот. Проглотил, облизнулся и сел писать повестки.
Некоторое время в канцелярии слышалось только стрекотание машинки.
Приходил курьер Осип, седоусый старик с зелеными петлицами на воротнике, клал на стол какие-то бумаги, а другие брал со стола и уносил.
Дойдя в переписывании до слова «апелляция», я спросил:
– Как же правильно писать? В том деле «апелляция» писалась с двумя «л», но с одним «п», а в этом с двумя «п», но с одним «л».
Севастьян Петрович вздохнул и со своей конфузливой улыбкой сказал:
– Кто ж его знает? Так и из сената бумаги приходят: в одной два «л», в другой два «п». Где как написано, так и переписывайте: на то и копия.
– По учению православной церкви все на свете либо от бога, либо от дьявола, – сказал табачный. – Если предположить, что два «л» от бога, то, значит, два «п» от дьявола. А сенат до сих пор не может разобраться, кто грамотнее – бог или дьявол.
– Не богохульствуйте, Арнольд Викентьевич, – поднял Севастьян Петрович свои кроткие глаза на машиниста. – Грамматика – не божье дело, грамматика – дело человечье.
– А если человечье, то и писать надо по-человечьи. Напишет ли наш Касьян «касса» с двумя «с» или с одним, ему из этой кассы все равно выдадут жалованья ровно восемь рублей и пятьдесят копеек, ни на копейку больше.
– Чего? – обиделся почему-то Касьян. – Вы всегда к кому-нибудь прицепитесь.
– Что ты, Касьяша! – с притворным удивлением сказал Арнольд Викентьевич. – К кому же я сегодня цеплялся?
– Все слышали к кому. Сначала к богу, потом к дьяволу, а теперь вот ко мне. А я и без того обиженный. Чем же ты обиженный, Касьяша?
– Чем? Будто не знаете. Тем, что родился двадцать девятого февраля. Люди каждый год празднуют именины, а я раз в четыре года. Это как, по-вашему, весело?
– Куда веселей, – сочувственно покачал табачный головой. – А ты празднуй двадцать восьмого.
– Нельзя. По календарю Касьян бывает только двадцать девятого, в високосный год.
Тимошка встал и, притопывая ногами, запел, издевательски глядя на Касьяна:
Февраля двадцать девятого
Целый штоф вина проклятого
Влил Касьян в утробу грешную,
Позабыл жену сердечную
И родимых милых детушек,
Близнецов, двух малолетушек…
Но тут распахнулась дверь, и усатый курьер, будто пророча беду, сказал строгим голосом:
– Тимофей – к самому!..
Тимошка испуганно глянул на него, одернул рубашку и пошел к двери, как-то странно приседая.
Вернулся он с синим листком повестки в руке, сердито скомкал его и бросил на пол. Потом взял со стола чистый бланк повестки и, сопя, принялся его заполнять.
– Что случилось? – спросил Севастьян Петрович.
– В повестке казначею пропустил «его высокородию».
– Что же он тебе сказал? – полюбопытствовал Касьян.
– Ничего особенного…
– А не особенного? – многозначительно спросил табачный.
– А не особенного сказал, что выгонит ко всем чертям, если еще раз ошибусь.
Стенные часы зашипели и дребезжаще пробили четыре. Все принялись складывать папки.
Первый день моей канцелярской службы кончился.