Текст книги "Том 1. Проза"
Автор книги: Иван Крылов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 37 страниц)
В коротких словах вот вся твоя должность: маленьких приучай к разным шалостям, а когда вырастут, помогай им мотать и делать разные денежные переводы; набери с них векселей чрез третьи руки; и если только будет можно, разори их. Поверь, что француз никакими поступками не потеряет здесь уважения, и самое то, чем у нас мог бы ты заслужить галеры, здесь доставит только тебе имя остряка. Старайся более всего, для сокрытия проворных твоих выдумок, всегда ссорить детей с родителями, чтобы они никогда не могли им быть откровенны; сделай их неприятелями друг другу и будь обеих сторон поверенным; разоряй одну сторону другою, и с обеих сбирай деньги: вот правило, по которому поступают многие честные наши одноземцы, которые, оставя твое ремесло, выезжают сюда, чтоб быть здесь учителями.
Правда, от такого воспитания родители своими детьми веселятся только в их младенчестве и стыдятся их, когда они войдут в совершенные лета; правда также и то, что от сего нового воспитания мало-помалу искореняются здесь честные люди старого века, которых называют ныне невежами, а на место их вступают люди большого света, которые делаются столь же худыми воинами, сколь дурными гражданами, и которых все совершенство состоит только в том, что на них кафтаны хорошего покроя. Со всем тем родители об этом очень мало заботятся и продолжают воспитывать детей по новому образу, который нашим землякам доставляет много пользы, ибо они молодых людей здешней земли наперед приготовляют к роскошам и к мотовству, а потом сами пользуются их пороками и наживаются от их слабостей. Итак, можно утвердительно сказать, что они сих детей воспитывают не для отечества, но собственно для себя. Вот, любезный брат, все правила, которые нужно было тебе узнать: умей ими пользоваться; опыты окажут тебе достальное».
При сих словах карета остановилась, они вышли у ворот довольно богатого дома, и я также последовал за ними. Француз был принят очень ласково и с довольным уважением: ему поручены были на воспитание двое молодых людей, не испорченных еще новым воспитанием, но должно надеяться, что со временем успеет он сделать их подражателями и данниками французов.
Письмо XLIIIОт сильфа Световида к волшебнику Маликульмульку
О виденных им в саду двух философах, pа которыми он последовал в трактир и какие там слышал их разговоры
Недавно прохаживался я в публичном саду, желая посмотреть на множество машинов, летающих на парусах, которых приносит туда хорошая погода и которые главною своей должностию поставляют шесть часов в сутки бегать по всем аллеям, чтобы показать свое модное платье; кланяться многим, кто им навстречу попадется, и осмеивать всех, кто мимо их проходит.
«Вот, – думал я сам в себе, – важное упражнение тварей, которых называют умными! Несчастлив тот город, который содержит в себе много таких тунеядцев». В ту самую минуту взглянув на сторону, увидел я двух человек, скромно прохаживающихся в отдаленной аллее. «Вот люди, – подумал я, – которые, как кажется, пришли сюда только для того, чтоб пользоваться хорошим временем и употребить его для рассуждения. Конечно, это философы: поспешу узнать мысли сих счастливых людей, которые умеют пользоваться хорошей погодою, не тратя времени в пустых беганиях по аллеям, но употребляют его для умного рассуждения». В минуту сделался я невидимым и подошел к ним.
И подлинно, это были такие люди, которых многие почитали философами. Они прохаживались, не говоря ни одного слова, с важным видом, и только что пожимали плечами и возводили глаза кверху… «Ты размышляешь?» – сказал один из сих философов. – «Да, – ответствовал другой: – увы! я размышляю о всех бедствиях, удручающих несчастных человеков, и действительно вижу, что человеческая участь великого сожаления достойна!.. Где ты сегодня обедаешь?» – «Это правда, – говорил первый, – что люди со стороны несчастной своей судьбы очень жалки!.. Где ты будешь обедать?» – «Я никуда не давал слова; не хочешь ли со мною вместе итти обедать в трактир?» – «С охотою». В ту же минуту они пошли из саду, и я последовал за ними.
Вошед в трактир, оба они непрестанно твердили: «Ах! боже мой! сколь маловажна человеческая жизнь!.. Что у тебя есть к обеду?» – спрашивали они у трактирщика. «Часть самой жирной телятины, – ответствовал он им, – спаржа, котлеты, сосиски, соус с голубями, сладкий пирог и еще если что будет угодно». – «Очень хорошо, – говорили два философа: – приготовь еще нам хорошей рыбы и дай побольше устриц… – Ах! боже мой! – повторяли они: – как жалки люди! вся жизнь их преисполнена величайшими бедствиями. Пойдем, сядем за стол. – Хозяин! Дай нам две бутылки хорошего шампанского и бургонского вина… Подлинно, маловажна человеческая жизнь!»
После сего сели они оба за стол и начали есть с добрым аппетитом, продолжая непрестанно оплакивать человеческую судьбину и почасту спрашивая друг друга: «Не хочешь ли выпить вина, любезный товарищ?» – «С великою охотою, любезный друг!» – «Ваше здоровье». – «Ваше здоровье». – «Знаешь ли ты, что я вчерась умер было от желудка». – «А я третьего дня в кофейном доме пил очень много ликеру и оттого во всю ночь был в превеликом жару…» – «Ах! как маловажна человеческая жизнь!» – «Какое это прекрасное блюдо! покушай, любезный друг!» – «А! да и пирог чрезвычайно хорош: право, я ем один против четверых». – «А я против шестерых». – «Читал ли ты недавно вышедшее сочинение Г…?» – «Читал, ах, как оно жалко! Этот сочинитель не похож на философа». – «Выпьем еще по рюмке». – «Все эти господа молодые сочинители никуда не годятся; надобно признаться, что здешняя ученость пришла бы в совершенный упадок, ежели бы не было нас с тобою и еще некоторых подобных нам, которых сочинения заслуживают уважение…» – «Гей! человек! принеси нам кофею и самых хороших сливок». – «Не жалко ли, что здесь важные места в государстве занимаются такими людьми, которые очень мало того достойны; здесь не умеют различать людей: одно только знатное рождение и богатство предпочитается; мы с тобою, любезный друг, все часы жизни нашей проводим в науках и знаем цену добродетели, а не имеем способов быть полезными нашему отечеству. А! кстати сказывал ли я тебе, что завтра станут слушать мое дело с тем негодяем… Я уже решился разорить его до основания и не уступить ему ни одной копейки… Ах! боже мой! сколь маловажна человеческая жизнь! Куда ж мы отсюда пойдем?» – «Не хочешь ли в театр, ты увидишь там новую актрису, с которою я третьего дня познакомился: она прекрасна! Но у меня с ума нейдет каким великим бедствиям подвержена человеческая жизнь. Ах, боже мой! Ах, боже мой! Ах, боже мой!» – «Хорошо, пойдем, а оттуда можем зайти к одной моей знакомой, у которой муж превеликий глупец… а она женщина прелюбезная… Но я всегда ужасаюсь, когда приходит мне на мысль несчастное повреждение человеческих нравов! Ах! как маловажна наша жизнь!..» После сего вышли они из трактира, но я уже за ними не пошел, видя, сколь много обманулся в моем мнении, почтя философами таких, которые нимало не заслуживали сего почтенного названия.
Письмо XLIVОт гнома Зора к волшебнику Маликульмульку
О слышанной им похвале некоторому государству. Описание сего государства стихами. Виденная им новая театральная пьеса. Подробное описание сей пьесы. Разговор его с одним из зрителей и рассуждение о театральных правилах
На сих днях, любезный Маликульмульк, услышал я от пролетевшего мимо меня сильфа, что в одном обширном государстве, привлекшем на себя, в нынешнем веке, внимание всего света, будет представлена новая драма. Любопытство мое в ту же минуту принудило меня туда перелететь и радоваться, что и в сих холодных местах науки начинают обогревать своими лучами замерзлые сердца жителей.
Вот, скажешь ты, смешное желание, прыгая из государства в государство и из театра в театр, только для того, чтобы видеть новое театральное зрелище, которое, может быть, не стоит того, чтобы заняться им два часа, и переноситься несколько тысяч верст за тем, чтобы после бранить автора, дерзнувшего навести ужасную зевоту вдруг тысячам двум народу за наличные их деньги! Все это может статься, а особливо в такие времена, когда театр сделался не училищем нравов, по их развращением; однако выслушай мое оправдание: оно не в ином чем состоит, как в дошедшем до меня описании сего государства. Прочти его и после рассуждай, основательно ли было мое любопытство.
Что в древни времена был Рим*,
Чем славились Египет, греки:
То возрожденным в наши веки
Мы в сей одной державе зрим.
Граждан уставы не жестоки,
У них лишь связаны пороки,
Неволи нет, хотя есть трон:
У них есть царь, но есть закон.
Минерва, правя в сих местах,
Рабов не ищет малодушных;
Но хочет лишь детей послушных,
Вперя к себе любовь, не страх.
Во гневе гром ее ужасен,
Но он врагам одним опасен.
Им мышцы льва ослаблены*
И ломятся рога луны*.
Она не гонит и наук,
Не дремлет, видя их, от скуки:
И можно ль гнать тому науки,
Кто девушкам парнасским друг?
Кто с резвой Талиею стрелы*
В привычки мещет загрубелы,
Чтобы из нравов то извлечь,
Что слаб один закон пресечь.
В счастливой этой стороне
Суды воюют с преступленьем,
Но со страстьми и заблужденьем
Одни писатели в войне.
Невинности для обороны,
И, злобе в страх, цветут законы;
Расправа есть и шалунам,
Театры глупых учат там.
В такой цветя счастливой доле,
В лучах Фемисы и наук
Не знают там, что быть в неволе,
Есть способы отбыть от скук:
И льзя ль страдать в том обитанье,
Где есть порокам наказанье,
Где осмеянья ждет глупец,
А лавра воин и мудрец.
В сем-то государстве, как сказали мне, представлена будет новая драма. Можно ли мне было заключить о ней что-нибудь, кроме хорошего? И сделав сие заключение не лететь в ту ж минуту, чтоб насладиться новым произведением просвещенного вкуса и ума. Я туда летел с обыкновенного нам скоростию и видел с удовольствием под собою великолепные города, пространные поля, способные для хлебопашества, зеленеющиеся и обещающие богатую пажить луга; видел также леса, моря и озера, которые все являли изобилие сей пространной части земного шара. Пролетев все это, влетел я, наконец, в самый театр, где, принявши вид человека посредственного состояния, успел еще занять выгодное для себя место. Я бы мог и не платя денег, в моем собственном виде, напить самое лучшее место; но мне хотелось послушать рассуждении знатоков о сем новом зрелище* и узнать лучше вкус зрителей и успех автора.
Все места были в минуту заняты, и в амфитеатре сделалась такая теснота, от которой модные чёски и пуговицы, я думаю, очень много пострадали.
«Конечно, – спросил я у одного сидевшего подле меня, – господин автор очень любим здешним обществом, что такое множество собралось зрителей смотреть его сочинения?» – «Нет, – отвечал мне мои сосед, – мы еще совсем не знаем автора, но публика здешняя очень жалует новости, и часто в зрелище, которое дают в первые раз, бывает столь много зрителей, что если б после заставили его играть круглый год сряду, то не собрали бы столько денег, сколько соберется во время первого представления. Многие зрелища бывают здесь такие, которые могут похвалиться только первым сбором, а для сей-то причины авторы всегда скрывают свое имя для первого раза, чтобы обрадовать оным публику тогда, когда они увидят, что их сочинения торжествуют и в последующие представления, что, однако ж, не всегда случается, и они часто принуждены бывают скромничать навсегда своими именами».
Лишь только успел он сие договорить, как вдруг началась музыка, потом вскоре подняли занавес, и мы увидели то, чего не ожидали.
Человек с сорок пели в саду. Потом два садовника поссорились и чуть не подрались за какую-то причину, которую, видно, автор почел важною, но она не стоит того, чтоб об ней упомянуть. Между прочим возвестили они, что их барин чрезвычайный охотник до музыки и что ждет к себе в гости какого-то музыканта, за которого хочет выдать свою дочь. Немного погодя выходит одна из дочерей сего славного охотника музыки (он имел двух дочерей), и лишь только она показывается, то мужики, которые подчищали в саду деревья, просят ее, чтобы она потешила их и спела бы им песенку. Барышня, желая перед ними пощеголять своим голосом, поет на иностранном языке. Мужики восхищаются ее пением; а она, радуясь, что нашла людей, которым потрафила на вкус, зачинает перед своими холопями еще другую песню, и опять на другом иностранном языке. Мужики, которые, как кажется, и в своем языке не очень сильны, продолжают восхищаться ее песнями и просят ее еще перед ними попеть, а она, не жалея для таких важных слушателей своего горла, затягивает песню на своем природном языке, будучи вне себя от радости, что ее все огородники хвалят, и потом уходит зачем-то к своему батюшке.
Между обожателями ее голоса находится тут молодой дворянин, который в нее влюбился; и хотя он благородный человек и равен в богатстве с своею любовницею, но, не зная, как за нее посвататься и как войти в дом к ее отцу, ничего не вздумал лучше, как в своем господском платье и в щегольской прическе пристать к толпе деревенских растрепанных мужиков и басить, чтобы охрипнуть, подтягивая им песни, которыми их господин изволит забавляться; а в награду за это хотел увидеть хотя свою любовницу, которая, не зная его состояния, сама в него влюбилась, лишь только он перед нее показался. Вот довольно пылкая любовь и скорая решимость для молодой деревенской девушки, которая (как после будет видно) выходит за сего любовника прежде, нежели успеет узнать, как его зовут, не говоря уже о нраве. И таким образом, всякое лицо, поговоря на свою долю несколько глупостей и попев ни кстати, ни к ладу, оканчивают первое действие.
Во втором действии показывается сам сей славный любитель музыки, и как он ни смешон, ни жалок, говорит о музыке, не зная ее. Автор, как кажется, хотел, чтоб зрители смеялись над музыкой, но они ошибкою хохотали над автором. Будем, однако ж, продолжать наши примечания. Несколько спустя приезжает к нему из Италии певец, который до такой степени глуп, что позабыл свой природный язык и коверкает в нем слова, как немецкий сапожник; такое редкое в нем дарование очень нравится старику, и он спрашивает у сего полуиталиянца по разговорам и получеловека по уму: не хочет ли он жениться на которой-нибудь из его дочерей? Тот получает время, чтобы подумать о сем выборе, и встречается с тем дворянином, который из любви к своей Дульцинее подпевал крестьянским бабам. Они делят между собою двух сестер, хотя последний не знает, понравится ли он своему нареченному тестю. Наконец в третьем действии заключается свадьба полуиталиянца с старшею дочерью любителя музыки, как вдруг сказывают старику, чтоб он выдал и другую дочь за подпевалу у крестьянских баб, а дочка сама одобряет перед батюшкою своего жениха, которого она столько знает, что если бы он через три дни ей попался, то бы она совсем его не узнала. Жених выхваляет перед старичком себя и свое знание в музыке, а тот, не простирая далее своих вопросов, обещает завтра их обвенчать. Сия пара столь была тому обрадована, что целомудренная невеста кричит во все горло, что когда она наживет себе с своим мужем пару детей (подлинно девушкино желание!), то приготовит им гудок и балалайку или что-то такое, во что уже я не вслушался. Сие желание так понравилось старику и другой его дочери с полуиталиянцем, что и они тоже закричали, а напоследок сколько ни было тут крестьян и крестьянок, всякий из них захотел по паре детей и по гудку с балалайкою, и тем окончили оперу, оставшись все при таком прекрасном желании, которого никакая честная и скромная девушка не может, не краснеясь, произнесть ниже перед своим любовником, а не только перед шестьюдесятьми человеками народу. После сего закрыли занавес, и это было самое лучшее место изо всей оперы.
Вот, любезный Маликульмульк, содержание сей оперы. Я рассказал тебе его, не прибавя от себя ни одного слова; скажи, пожалуй, каково оно или, лучше, есть ли какое содержание в сей опере?
Я уже не говорю, какой имел предмет автор, не знающий театральных правил, вывесть человек шестьдесят на театр, чтобы задушить болтанием их и криком честных зрителей, и что такое он хотел осмеять; ибо пороки у него торжествуют; старик остается при своей слабости и, может быть, будет крестьян своих отрывать от работ для песен до тех пор, пока сам с ними и с любезными своими дочками и зятьями не околеет с голоду; чтобы еще таки лучше было видеть на театре, хотя для отвращения, чтобы этого не сделалось и в самом деле; но, сверх сей погрешности, тут нет ни характеров, ни завязки, ни развязки, ни правильных действий, ни умного, ни смешного; а это все, кажется, не лишнее в шутливой опере. Но я и позабыл тебе писать продолжение моей повести.
Лишь только закрыли занавес, как я, оборотись к моему соседу, спрашивал у него: неужели позволено обременять публику всем, что какой-нибудь парнасский невежа навредить изволит? «Театр, – говорил я ему, – есть училище нравов, зеркало страстей, суд заблуждений и игра разума, но здесь ничего этого не видно. Всякий из зрителей ничего не узнает нового, кроме того, что он заплатил деньги за то, чтобы зевать до слез три часа и против воли слушать бредни какого-то несчастного подлипалы муз. Это зеркало не страстей, но дарования авторского, который на Парнасе, кажется, не из самых пылких, ибо он не приметил и того, что к его сочинению не приделано ни конца, ни начала. Что ж касается до игры ума, то не в противность здешней учености, право, автору, кажется, нечем было поиграть; а если на театре здесь представляются одни только разговоры и поют одни песни, то лучше бы для слушателей было выслушать одним присестом все разговоры Лукияновы* и Аристинна с своим сыном и два или три тома песен вашего автора, который некогда по справедливости мог ими пощеголять».
«Ах! сударь, – сказал мне мой сосед: – все ваши слова справедливы; добрый вкус у всех просвещенных народов один, а глупое никакому рассудительному человеку не поправится; но театр здешний столь беден, что он должен представлять или переводные, или подобные сему сочинения. Правда, мы могли бы видеть более новостей; но здесь выбор в сочинениях очень строг. Я знаю двух моих знакомых, которых сочинения года с три уже в театре*; по нет надежды, чтобы они и еще три года спустя были представлены, хотя можно побожиться, что они лучше этой». – «Верю, – сказал я, – ибо это сочинение ни с каким уже нейдет в сравнение, и мне кажется, что человек, который выучился писать только склады и прочел сочинения два театральных, не написал бы такой вздорной драмы. Но для чего же здесь доступ так труден на театре?» – «Для того, – отвечал он, – что почитают благодеянием сыграть чье сочинение; впрочем, это расчет театра, и расчет такой, которого польза, может быть, приметна ему только одному».
«Чудный расчет, – говорил я, – когда наблюдают такую редкую осторожность в выборе; а дают глупости, которые и на святочных игрищах едва, ли могут быть терпимы». – «Но скажите мне, – спросил у меня мой сосед, – какую причину имеете вы нападать на здешний театр? Не из числа ли вы тех авторов, которые добиваются видеть сыгранными свои сочинения, и отдав их, питаются несколько лет одною надеждою, что их когда-нибудь прочтут?» – «Нет, – отвечал я, – но я еще хочу сочинять, и желал бы знать, какие здесь нужны к тому правила». – «Самые простые, – сказал он: – во-первых, смысла и остроты не надобно; правила театральные совсем не нужны; берегитесь пуще всего нападать на пороки, для того что комедия, написанная на какой-нибудь порок, почитается здесь личностию*; берегитесь также вмещать острых шуток в ваше сочинение; ибо здесь говорить умно на театре почитается противным благопристойности, а надобно, чтоб ваши действующие лица говорили так просто и не остро, как говорят пьяные или сумасшедшие: словом, возьмите в пример нынешнюю оперу и напишите ей подражание, тогда можете надеяться, что ее когда-нибудь представят и вас театр включит в число своих авторов, а публика в число мучителей, наводящих ей зевоту». После сего он от меня отошел и оставил меня удивляться таким чудным правилам театра и желанию некоторых беспокойных голов, которые, ненавидя жить в спокойной неизвестности, собирают тысячи две народу, чтобы заставить их смеяться над своим дурачеством.
Письмо XLVОт сильфа Выспрепара к волшебнику Маликульмульку
О бытии его в столице Великого Могола, где, вошедши во дворец невидимкою, видел юного владетеля, который в тот день после смерти отца своего вступил на престол, и придворные, окружающие его, говорили ему льстивые приветствия. Наставления некоторого той земли мудреца, деланные сему государю
Недавно, почтенный Маликульмульк, пролетал я посверх столицы великого Могола. Сей город обширностию своею и великолепием обратил на себя мое внимание, которое тем более умножилось, когда приметил я подле одного огромного здания великое собрание народа. В ту ж минуту, спустившись в город, сделался я невидимым и пошел прямо в тот дом. Я узнал, что то был дворец, и, прошед до внутренних чертогов, увидел там молодого государя, окруженного своими вельможами, который по смерти своего отца в тот самый день взошел на престол. Я с великим любопытством желал видеть, что будет происходить при сем достопамятном случае и для того, подошед, стал подле самого юного владетеля. Не без удивления взирал я на льстивые приветствия, деланные сему государю от всех представших пред него для поздравления, или, лучше сказать, для гнусного ласкательства. Я хочу уведомить тебя, почтенный Маликульмульк, о всем, что там в глазах моих происходило.
Стихотворцы той земли подносили сему государю сделанные в похвалу его свои сочинения, в которых выводили род его от богов. Вельможи, повергаясь к ногам его, говорили: «Хотя мы любили покойного твоего родителя, но тебя любим и почитаем гораздо больше. К нему привержены мы были по нашей только должности; но к тебе прилепляемся всеми нашими сердцами. Он осыпал нас благодеяниями, но как ты одарен превосходнейшим пред ним разумом, то мы ожидаем от тебя более щедрости и за сию цену готовы пролить за тебя кровь нашу до последней капли, в каком бы то случае ни было: для побеждения ли врагов твоих, или для приведения в повиновение тех из твоих подданных, которые вздумали бы осуждать оказанные тобою нам милости».
«Высокомощный государь! – возопил один из них: – доставь мне честь держать стремя у ноги твоего блистательного величества, со ста тысячами рупиев, присоединенными к сему достоинству, и препоручи, из милости, в мое управление небольшую область, которая не более пятисот миль заключает в своей окружности». – «С охотою сие исполню, – сказал ему государь, – но когда ты будешь жить в той области, которая расстоянием отсюда четыреста миль, то кто тогда будет держать мое стремя?» – «Ваше пресветлое величество, – ответствовал придворный, – вот здесь предстоит пред тобою молодой мандарин второй степени, который почтет превеликою честию исполнять сию должность в мое отсутствие и быть при лице твоего августейшего величества, ежели только определишь ты ему ежегодно по две тысячи рупиев и дашь в его управление двенадцать кораблей, которые препоручит он своему помощнику, дабы самому всегда быть в готовности держать твое стремя».
«Ваше благоуханное величество! – вскричал другой: – понеже каждая из твоих потовых скважин подобна самочистейшей амбре, которая при сгорении своем испускает от себя приятнейшее благовоние, и понеже каждая исходящая из тебя капля твоего пота имеет ароматный запах, то для того всенижайше тебя прошу удостоить возложением на меня почтенной и увеселительной должности чистить твое белье и отирать грязь с твоего тела. Буде же соблаговолишь ты присоединить к сей приятнейшей должности чин главного начальника над всем твоим конным войском, то тем исполнишь желания твоего усерднейшего раба, который не питает в груди своей нималого корыстолюбия и который желает получить из твоего сокровища четыре или пять тысяч рупиев, единственно для того, чтоб быть в состоянии иметь самые тонкие и всегда чистые платки, которыми благоугодно тебе будет приказать мне стирать с твоего благоуханного тела пот и грязь, коих запах весьма приятен для всех окружающих твою величественную особу».
По сем третий, подступя, говорил: «О, божество, обитающее на земле! Ты вкушаешь по четыре раза в день единственно для того, дабы сим примером учинить для нас наши нужды сносными; удостой меня быть твоим хлебником, а вместе с оным повели, чтоб я имел честь представлять славу твоего победоносного величества у двора китайского императора». – «Но ты…» – сказал монарх. – «Правда, – перехватил мандарин, – что я не знаю языка китайского, а еще менее того мне; известно, какие дела твои могут быть с государем китайским; но ты будешь во мне иметь в Пекине человека надежного, который со всем усердием будет там представлять собою образ твоей священнейшей особы и будет точный твой язык. Когда ты скажешь да, тогда и я скажу да, когда ты скажешь нет! нет! и я скажу то же. Если же нужно бы было что-нибудь подписать, то я бы оное подписал, дабы имя твоего полномочного министра не было обесчещено. Тебе потребно только будет дать мне шестьсот рупиев, как такому человеку, который делать будет все, но ничего не будет значить. А как я имею хороший достаток, то и буду доволен одною только честию представлять твое лицо с четырьмя тысячами рупиев, присоединенными к сему достоинству, и с тремя тысячами для содержания моей важной особы; что составит, с небольшими издержками на проезд, на бумагу, на кисти и на чернила, около девяти тысяч рупиев».
«Я не то хотел сказать, – говорил император, – ты хочешь быть моим хлебником, а я никогда не думал, чтобы ты умел печь хлебы». – «Это правда, ваше сладкоедущее величество, что я печь хлебы не умею, да и никогда ни один главный хлебник из всех бывших при твоих небесных предках не знал даже, как за них и приняться; но я пред всеми ими имею то преимущество, что один из моих секретарей имеет сестру, у которой горничная девка племянница внучатного брата одного из наилучших хлебников в твоем государстве». На сие государь им ответствовал: «Не лучше ли бы было, чтоб конюх поддерживал стремя у моего седла, чтоб комнатный мой служитель имел смотрение за моим бельем и чтоб тот человек, который умеет печь столь хорошие хлебы, был непосредственно моим хлебником?»
Все предстоящие вельможи единогласно возопили: «О, государь, в пять раз наипремудрейший! отврати твои проницательные взоры от сих нелепых подробностей, которые умалят твою великую душу: неотменно нужно, чтоб в государстве твоем были чины посредственные и чтоб не тот сам держал твое стремя, которому должно его держать, и чтоб твой хлеб проходил или, по крайней мере, почитался проходящим между рук семидесяти пяти чиновных, прежде нежели достигнет до божественных уст твоих; не помышляй более ни о чем, как владычествовать над нами, и оставь нам попечение о учреждении всех вещей в надлежащий порядок, без всякого корыстолюбия, чрез посредство восьмидесяти тысяч рупиев, которые ты будешь раздавать каждому из нас ежегодно, и…»
В самое сие время, когда вельможи разглагольствовали таким образом с государем и когда весь народ питался безумною утехою (ибо им возвещено было о возвращении златого века, которого никогда не бывало, и уверяли их, что самые жирные колибрии, совсем уже изжаренные, будут к ним ниспадать с небес и что им не нужно будет ни о чем иметь никакого попечения), некто продирался сквозь толпу своего народа, близ царских чертогов предстоящего и кричал: «Злодеи! они развратят нашего юного государя!..» Народ почел его безумцем, вельможи кричали, что этот человек весьма опасен; а телохранители государевы усматривали ясно в сем дерзком поступке величайшее преступление, и вследствие сих трех основательнейших умозаключений дерзновенный был от всех угрожаем именем императора, который о том совсем ничего не знал. Насилие, делаемое многими против одного человека, произвело некоторое смятение и шум, который, наконец, достиг до чертогов государевых. «Что там такое? – говорил он: – кто там?» – «Это злодей… – ответствовали ему: – это возмутитель…» – «Кто б он таков ни был, – сказал государь, – велите его представить пред меня».
По нечаянности случился там один чиновный, который был несколько уважаем потому, что имел право выгонять из комнат собак и заставлять молчать придворных, находящихся в царской прихожей. Сей самый чиновный, также по особливому случаю, был покровителем тому дерзновенному человеку; он тотчас узнал его по голосу и, видя, какому бедствию тот себя подвергал, забыл всю должную скромность и не мог воздержаться, чтобы по чувствительности своей не оказать о нем своего сожаления… «Ах, несчастный!» – сказал он. – «Как! ты его знаешь?» – спросили у него. «Да, немного». – «Кто же он таков?» – При сем вопросе придверник, побледнев и затрепетав от страха, говорил сквозь зубы: «Он… это бедняк… это одни… из тех… которые… пишут». – «Как его зовут?.. так это писатель?» – «Да… он… пишет книги».
Старший из эмиров, предстоящих пред государем, ему сказал: «Ваше непостижимое величество, жизнь всех людей в твоих руках: повели сего дерзновенного предать казни, это не первое уже его преступление. Он обманщик; он бродяга; он скитался по всей земле под предлогом искания истины: не унижай себя до того, чтоб войти с ним в разговоры; ты тем только себя обесчестишь, но его ничем не уличишь; он всегда тебя будет уверять, что говорит истину: он из всех людей, коим ты позволяешь наслаждаться жизнию, самый опаснейший; о нем сказывали, что он геогра… Нет! Геометр. При каждой подати, которую мы налагаем на народ твоим именем, он делает вычисление, соображая справедливость сего налога с возможностию оный платить. Еще не прошло трех лун от того времени, когда дерзал он предлагать, чтоб сделать уравнение в цене жизненных припасов с ценами разных безделок, служащих к нашему украшению, так, как бы должна была быть соразмерность между оными вещами».
«Я тебя понимаю, – сказал юный Могол: – однако ж хочу выслушать и сего человека. Подойди сюда, друг мой! Стражи! пропустите его… Какое твое преступление?» – «Истина, государь! – ответствовал смельчак: – все мудрецы, жившие в прежние веки, говорили, что чрезмерная похвала, а притом и без всяких еще заслуг, повреждает доброту природных склонностей: самый же опыт доказал мне справедливость сих изречений; ибо в самом деле те государи, кои наиболее в жизни их превозносимы были похвалами, не были от того лучшими». – «Изъясни мне сие», – сказал монарх. «С охотою, – ответствовал ему друг истины: – внемли, почтенный юноша!..» – «Ах! какое богохулие!» – возопил эмир и выхватил из ножен широкий меч; но император одним взором своим усмирил эмира и, повелев ему вложить меч в ножны, приказал оратору продолжать свою речь. Тогда он девять раз повергался к ногам его и три раза лобызал ноготь второго пальца у левой ноги императорской в знак всеуниженнейшей благодарности, следуя обычаю той земли, потом, положив руку на свою чалму и не снимая ее, также следуя обычаю, говорил: