Текст книги "Рассказы"
Автор книги: Иштван Сабо
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 6 страниц)
– Потому что так положено?
Молодые люди, облокотившись на старый, покосившийся забор, принимали приветствия спешащих к обедне сельчан. Фабиан прекрасно видел, как во время приветствия люди бросали быстрые, испытующие взгляды на Эмму, на незнакомого, чуждого им человека, но по их непроницаемо застывшим лицам ничего нельзя было прочесть. Фабиан не вызывал у них любопытства. Даже молодые мужчины, с которыми он с детства был в добрых приятельских отношениях, отделывались коротким "привет" и подчеркнуто любезными улыбками; в другой раз они бы непременно остановились поболтать о политике, пошутить, поинтересоваться житьем-бытьем. Но сегодня никто из них даже не спросил у Фабиана: "Никак объявился?" – на что тот обычно отвечал: "Явился – не запылился".
– Дай-ка сигарету, – попросила Эмма.
Фабиан без колебаний протянул ей пачку. Сам он тоже закурил. Оба на пару они дымили с отчаянной дерзостью. К их забору приблизился мужчина, по бокам которого шествовали двое мальчишек. Вслед за ними семенила женщина. Они поздоровались, Фабиан и Эмма тоже приветствовали их.
– Скажи, почему мужчина с детьми идет впереди, – спросила Эмма, глядя вслед удалявшейся группке, – а женщина сзади? У вас тут женщин совсем ни во что не ставят?
Фабиан долго разглядывал раскаленные стены хорошо знакомых домов на противоположной стороне улицы. Ему хотелось как можно точнее ответить на вопрос девушки.
– Нет, вовсе не поэтому. Наоборот, женщина как бы присматривает за мужем и детьми. Женщина всегда сильнее, хотя на первый взгляд этого не скажешь. Она и сейчас продолжает заботиться о своей семье.
Поток людей, направляющихся к церкви, заметно поредел. Фабиан отошел от забора.
– И нам пора.
Эмма затоптала окурок и заявила:
– Я не пойду.
– Белка, не дурачься, надо идти.
Изображая нежно влюбленного, он обнял девушку за талию, увлекая ее к калитке.
– Увидишь, как красиво служат обедню в Алшочери. Пошли хотя бы ради воскресного обеда, который готовит для нас тетушка. Ну пойдем.
– Нет, – отрезала девушка, – там еще и на колени вставать придется.
– Встанешь разок-другой, невелика беда. Зато потом окупится.
Эмма своими круглыми, нестерпимо ясными глазами снова уставилась на Фабиана:
– Для тебя все так просто?
– Вот именно, – стоял на своем молодой человек. – Я у себя дома и хочу всех повидать, со всеми поздороваться, вот только и всего.
– Потому что так положено?
Еще несколько минут они препирались у забора, теперь уже на улице не было видно ни души; зато тетушка Реза, перемыв посуду, в это время вышла выплеснуть из таза грязную воду и с удивлением заметила, что молодые люди до сих пор топчутся посреди двора.
– Ты хочешь всем продемонстрировать, – проговорила Эмма, – что я порядочная женщина, что и в церковь готова пойти, лишь бы обо мне не подумали ничего предосудительного.
– Неправда! – пылко запротестовал Фабиан. – Я хочу всем показать тебя.
– Меня? Но меня же все видели!
Эмма изобразила, будто курит, давая понять: достаточно, если ее видели курящей хоть двое – все равно разнесут по селу.
Тетушка Реза, чуть сгорбившись, вразвалку приковыляла к ним, пытливо вглядываясь в лица обоих.
– Опоздаете к обедне, ребята.
Фабиан махнул рукой, Эмма промолчала.
– Деточка моя, – проговорила старушка, – отведи-ка ты в церковь этого негодника. Все одно тебе над ним верх брать, так что сейчас самая пора обуздать его. Он весь в отца пошел, такой же нехристь. Отправляйтесь к обедне.
Тут Эмма вдруг расплакалась. Тетушка в испуге кинулась к ней и прижала девушку к груди.
– Ну, ну! Никак он тебя обидел? Голубка ты моя! Что он тебе сказал, этот черт поганый?
Правой рукой она гладила по плечу плачущую Эмму, а левой, сжатой в кулак, грозила Фабиану: "Я еще с тобой посчитаюсь, аспид проклятущий!" Юноша стоял бледный и беззащитный под гневным взглядом ни о чем не подозревающей тетки. Хуже всего, что ему-то плакать нельзя было. И мало того, что он не имел права плакать, он уже успел подзабыть, что иной раз и плач доставляет радость.
Давнее воскресенье
Перевод Т. Воронкиной
Жили мы на покрытой виноградниками горе и по воскресеньям ходили с матерью слушать обедню в город, потому как стоявшая на самом гребне горы старинная часовенка вот уже несколько лет бездействовала и теперь пребывала в запустении. Обычно сразу же после завтрака мать облачала меня в парадную одежку, и пока она наводила порядок в кухне, я околачивался возле дома, ожидая, когда она соберется.
Однако в это воскресенье я лишь по привычке надел свой синий праздничный костюмчик. Матери пришлось остаться дома: к нам должна была приехать из Шомодя моя тетка. Спозаранку в доме шла уборка, затем мать принялась за стряпню, пекла, жарила-парила, как на свадьбу, так что о совместном нашем выходе в город и речи быть не могло. Я заранее примирился с этим, но привычный порядок воскресного дня был нарушен, и это огорчало меня. Неизвестно, с кем я пойду к обедне и вообще пойду ли. А если останусь дома, то чем мне занять себя в долгие утренние часы, пока не приедет тетка?
Отец по воскресеньям тоже наведывался в город, но он уходил из дому раньше и всегда один; мне запомнилась его долговязая фигура, когда он, облаченный в черный парадный костюм, один как перст брел среди невысоких кустов винограда, спускаясь в долину. Задумчиво смотрел я ему вслед, угадывая какую-то тайну в том, что отец проводит воскресенье в одиночку, никогда не берет меня с собою.
Как неприкаянный слонялся я вокруг дома, не зная, чем бы заняться, а потом побрел к двери на кухню, остановился у порога и, прислонясь к притолоке, выжидательно уставился на мать.
Отец тоже сидел на кухне, он уже успел надеть праздничные черные штаны и теперь обматывал ноги чистыми портянками. Он проделал эту процедуру с большим тщанием, а затем аккуратно расправил ткань, чтобы не было ни морщиночки. Мать подала ему черные, начищенные до блеска сапоги и, чуть поколебавшись, обратилась к нему:
– Йожи!
Отец ухватил сапоги за ушки и с сосредоточенным видом сунул ноги в голенища.
– Йожи, возьми с собой мальчонку.
Отец, кряхтя и покраснев от натуги, втиснул пятку на место и взялся за другой сапог. На мать он и не взглянул, его рыжеватые с проседью усы стали торчком.
– Слышишь, что говорю? Пускай он пойдет с тобой. Ты же знаешь, что нынче мне дома придется остаться.
Я, застыв у порога, с опаской посматривал на странно торчащие усы отца, на его безмолвно-отчужденное лицо и от волнения даже дышать перестал. Но он не смотрел на нас; пошевелил пальцами, чтобы проверить, не трут ли где сапоги, и недовольно пробурчал:
– Надо было набить сапоги бумагой, Анна.
Мой выжидающе-просительный взгляд встретился с неуверенным материнским. Заметив мою немую мольбу, она приободрилась и снова обратилась к отцу:
– Слышь, что говорю, Йожи? – Теперь ее голос звучал совсем не твердо.
А он, как будто только сейчас пришел в себя после нелегкой возни с сапогами, по очереди оглядел нас; но лицо его было строгим и отчужденным. Он тут же отвел глаза, а усы его топорщились по-прежнему сердито. Мать с тоской обласкала меня взглядом и – словно обессилев от моего молчаливого отчаяния опустилась на табурет и принялась чистить овощи. Отец прошел в комнату. И я знал, что сейчас он напяливает белую воскресную рубаху, затем облачается в черный пиджак. Наконец, тщательно причесанный, снова появится в дверях, щеткой стряхивая со шляпы пыль, которая скопилась на ней за неделю праздного висения на вешалке.
Застыв у порога, я продолжаю следить за ним. Заговорить я не решаюсь неудача, постигшая мать, лишила меня смелости. Я только посылаю отцу свой взгляд – широко распахнутый, молящий – и терпеливо жду, когда же он на него ответит. Лицо его сейчас не строгое, а скорее задумчивое.
– Неужто ты не можешь пойти со своими дружками? – спрашивает он вдруг, полыхнув на меня синими | огоньками глаз.
– Да я... – лепечу я и, потупясь, умолкаю. Мать поднимает голову от работы:
– Знаешь ведь, что они ему не компания. Опять его поколотят...
Отец молчит, с непроницаемым видом он чистит шляпу. В кухне наступает тягостное молчание.
Немного погодя мать отсылает меня за дровами, и я радостно убегаю в надежде, что в мое отсутствие все обернется к лучшему: отец поддастся на уговоры, и когда я вернусь, он с улыбкой сделает мне знак – пошли, мол... Время тянется томительно долго, солнце совершает победоносное шествие по небосводу, взбираясь все выше и выше, и в его неомрачимом сиянии мне чудится сейчас некая издевка. Удастся ли мне вообще выбраться сегодня из дому? Не спеша брел я к кухне с охапкой дров, но у двери остановился как вкопанный.
– Меня в его годы самому господу богу не оторвать было от сверстников, – донесся до меня голос отца. – Держались ватагой и везде ходили вместе: и в школу, и в церковь... А твоего сыночка вечно за руку води?
– Сроду ты его не водил за руку, – терпеливо возражала мать. – Не было случая, чтобы ты куда взял его с собой. А нынче, один-разъединственный раз, мог бы и уступить, Йожи. Видишь ведь, как ему хочется с тобой пойти.
Отец что-то пробурчал, но я не разобрал ни слова.
– Сам виноват, – опять послышался материнский голос. – Надо было жениться смолоду, тогда и сын твой теперь был бы взрослым.
– Эк ты разговорилась! – вспылил отец.
– А что мне еще остается? Жаль, чай, мальчонку. Никуда не берешь его с собою, будто стыдишься... А ему, бедняге, такая радость была бы!
Я подождал немного, но разговор смолк; я вошел и сложил дрова у плиты. От волнения у меня даже в глазах зарябило.
Отец стоял посреди кухни, готовый уйти, взгляд его украдкой перебегал с меня на мать, лицо отражало мучительную внутреннюю борьбу. Наконец он отвернулся.
– Йожи! – окликнула его мать, теперь уже строго. Отец вздрогнул.
– Готов ты, что ли? – спросил он вдруг, недовольно меряя меня с головы до пят. Я уставился на него, ушам своим не веря. – Ну пошли, – хрипло пробормотал он, сдавшись, и направился к двери. Я рванулся за ним, подхваченный такой радостью, что даже забыл попрощаться с матерью. Столкнувшись, мы чуть не застряли в дверях, отец укоризненно насупился при виде этакого моего нетерпения, а я вконец оробел.
И все же мы вместе двинулись вниз по склону, к долине.
Путь был недолгий, и получаса не прошло, как мы добрались до окраины города. Пока мы держались тропки, я трусил позади отца, любуясь сверкающим блеском его сапог и стараясь ступать за ним след в след, и эта забава приводила меня в восторг. Однако когда мы спустились к проезжей дороге, я тотчас поравнялся с отцом и скакал вприпрыжку то по правую, то по левую руку от него. Ослепительное солнце вновь казалось мне прекрасным. Я снова чувствовал себя слитым воедино с этим лучезарно-дивным миром и, пожалуй, никогда еще не испытывал этого чувства с такой полнотой. Еще бы: ведь впервые воскресным утром я иду рядом с отцом в город. Животворный солнечный лик торжествующе улыбался, расплывшись во всю ширь безоблачных голубых небес, и горел, не щадя пыла-жара, словно подгулявший богатей. Округа благоговейно застыла в честь праздничного дня.
Я видел ликующие деревья, всходы, дороги, дома, людей, видел легкие облачка и птиц, проносящихся в поднебесье. Осиянный солнечным светом мир вокруг показался мне очистившимся, и сам я, точно утратив земное притяжение, готов был воспарить ввысь.
Отец раздумчиво, неспешно шагал обочиной, на глаза его падала тень от шляпы, и он посматривал по сторонам на молодую зелень кукурузы, на густеющие клеверные посевы. Один раз он даже задержался на краю поля и пробормотал:
– Хороша пшеница, черт побери!
– Отец, – заговорил я, набрав в грудь побольше воздуха, – Йошка Чере намедни гнался за Банди Калоци до самого дома, а Банди от школы далеко живет. Мать Банди увидала, как они за домом дерутся, подошла к ним да как...
– Что ты все по камням шлепаешь? – ни с того ни с сего окрысился на меня отец. – И так башмаков на тебя не напасешься. Перейди на мою сторону.
Я запнулся на полуслове. Послушавшись отцовского указа, перешел по правую сторону от него и упавшим голосом продолжал:
– Сперва она Йошке оплеуху закатила, а потом и Банди всыпала. Ну, Йошка и говорит Банди: я, мол, тебе это попомню. А с Банди один раз вышло так...
– Хватит языком молоть!
Я онемел, словно меня обухом по голове огрели, и боязливо покосился на отца. Лицо у него было неприветливое, усы торчком, брови опять нахмурены...
Я повесил голову, и мы в полном молчании продолжали путь. Городские дома постепенно приближались, и на дороге становилось все больше и больше людей, по-воскресному, празднично разодетых. У меня чуть не вырвалось: "А вон и Арато идут, всем семейством!" – но я вовремя осекся. Лишь у самого города в последней надежде я рискнул заговорить:
– До чего же денек погожий, отец!
Он не ответил, и моя огромная радость, которую дотоле едва мог вместить в себя окружающий праздничный мир, враз съежилась домала. Я никак не мог взять в толк, что стряслось с отцом, отчего губы его так напряженно стиснуты, а глаза упорно обходят меня. Его дурное настроение сковало даже мою ребяческую резвость: я брел подле него, едва волоча ноги, точно вконец вымотался. И на улицах города я пошел уже не рядом с ним, а поплелся сзади.
Когда мы добрались до главной площади, я с удивлением обнаружил, что мы сворачиваем не вправо, к церкви, а влево и приближаемся к широким стеклянным дверям с большущей зеленой вывеской: "Корчма".
Я замер посреди мостовой.
– Отец!
– Чего тебе?
– Разве мы не в церковь идем?
– Ив церковь успеем, – отмахнулся он. – Вон и Арато, аккурат подоспели.
– Да-а...
– Шел бы и ты с ними! – Он испытующе глянул на меня.
– С ними я не пойду.
– Почему так?
– Не пойду, и все. Пойдем вместе. Глаза его сердито блеснули.
– У меня дела. А ты ступай себе...
– Не хочу идти один.
– Не хочешь, как хочешь. Вот навязался на мою голову, леший тебя дери с твоим упрямством! – вырвалось у него в бессильном гневе, и глаза его растерянно забегали, словно он не знал, что ему со мной делать. Но вот он распахнул дверь в корчму и в сердцах пропихнул меня вперед.
В корчме оказалось шумно, накурено и посетителей битком, хотя из-за густого дыма людей поначалу было и не разглядеть. Сердце мое заколотилось, все мне было внове: и запах, дотоле совсем незнакомый, и непривычный шум ведь слух мой еще был наполнен воскресной тишиной наших горных виноградников. За стойкой с множеством стаканов и кружек возвышался полный, краснолицый мужчина; он улыбнулся отцу как давнему знакомому:
– Добрый день, дядя Йожи! Как поживаете?
Отец облокотился о край стойки.
– Налей-ка мне стакан вина, Фери.
Тот наполнил большой стакан и со стуком поставил его перед отцом. И тут он увидел меня:
– Это чей же малец?
Отец отхлебнул из стакана и степенно обтер свои рыжеватые с проседью усы.
– Ваш, что ли? – продолжал допытываться толстяк, с улыбкой поглядывая то на меня, то на отца.
– Этот? – вроде как опомнился отец и небрежно бросил: – Он со мной.
И снова поднес к губам стакан. Но тут с другого конца зала вдруг раздался громкий, радостный крик:
– Йожи! Йожи Сабо!
Оба мы обернулись. Какой-то мужчина одних лет с отцом поднялся из-за стола, где сидели еще три-четыре человека, и поспешно направился к нам.
– Йошка, да неужто это ты? Как только ты вошел, я смотрю на тебя, смотрю... Угрюмое лицо отца просияло.
– Ба, да никак это Шандор!
Они обменялись крепким рукопожатием.
– Йошка, ты уцелел, выходит? Последний раз виделись с тобой, когда русские отогнали нас к самому Пруту. Страшная была заваруха! Куда ты тогда подевался?
– Переплыл на другой берег. А ты?
– Меня в плен взяли, я только в двадцать втором домой вернулся... Пойдем к столу, там и Янош Калло...
Отец взял свой стакан и направился было за ним, но тут взгляд его наткнулся на меня, и он призадумался, как быть. Однако кивнул головой, и мы пошли к столу.
– Мог бы, между прочим, и заглянуть к нам, – укорял отца его знакомый. – Не так уж и далеко отсюда наши края.
– А вы чего ко мне не наведались?
– Мы думали, тебя нет в живых. Эк нас в ту ночь всех пораскидало!
Отец долго тряс руку того, фамилия которого была Калло, поздоровался с остальными и присел к столу. Я стоял вплотную к отцовскому стулу и не сводил с них глаз, но взрослые не обращали на меня никакого внимания: перебивая друг дружку, они рассказывали каждый про свое житье-бытье. Посеребренные сединой, лысеющие, все они переступили порог старости, как и мой отец.
– Мне в свое время довелось-таки до дому живым добраться, – задумчиво произнес Шандор Бесе. – А вот сынок мой, тот на Дону погиб... Уж лучше б мне было тогда в Пруте потонуть!.. А то сам, вишь, еще одну войну пережил и остался на старости лет почитай что один... Есть у меня, правда, две дочки, но и те замуж повыходили.
Отец молча кивал.
– Ты вроде и не рад, что мы встретились? – спросил Бесе, внимательно разглядывая отца.
– Постарел ты, Йошка. Да-а, годы – они никого не красят.
Родитель мой и на это ничего не ответил. Я дернул его за рукав.
– Отец, – шепнул я совсем тихо.
Он метнул на меня такой взгляд, что все у меня внутри похолодело. Никогда не видел я у него такого взгляда. Я помолчал, потом робко дернул его еще раз:
– Купите мне водички с красным сиропом.
Я хотел было добавить к своей просьбе привычное "отец", но взгляд его, еще более ожесточенный, заставил меня осечься. Тут и Шандор Бесе заметил меня.
– Сын аль внук? – спросил он.
– Внук. Выпьем еще по стаканчику? Я удивленно уставился на отца и даже чуть отодвинулся от него, у меня аж перед глазами поплыло.
– Внук, говоришь? Ну, конечно, – подхватил Бесе. – Да и откуда у тебя быть такому малому сыну, тебе ведь тоже, поди, под шестьдесят?
– Еще годок, и шесть десятков сравняется. Фери, принесите-ка нам еще литровочку! – крикнул отец хозяину заведения и опять повернулся к приятелю. – Значит, такие твои дела, Шандор... Хозяйствуешь, стало быть?
Бесе в ответ кивал головой, но вдруг замер.
– Помнится, на фронте ты ни разу не сказывал, что ты женатый. А ведь ежели у тебя уже внук такой, ты еще до войны должен был жениться.
Отец пожал плечами.
– А чего тут было сказывать?
– Три года бок о бок промаялись, а ты ни разу и словом не обмолвился... Прямо диву даюсь...
Отец, не обращая внимания на его слова, разлил вино по стаканам.
– Давайте выпьем, – сказал он и поднял свой стакан.
Шандор Бесе хлебнул глоток, а затем обратился ко мне:
– Ну что, малец, любишь небось деда Сабо?
Я повернул к нему голову. Громкое биение моего сердца заглушало даже шум в зале, приветливо улыбающееся лицо старого отцовского приятеля расплывалось у меня перед глазами. Я молчал.
– Экий ты несмелый!
Я покосился на отца: упорно отмалчиваясь, он не отрывал глаз от стола, морщины на его лице резко обозначились.
– А на вид посмотреть – вроде он сообразительный, – продолжал Бесе.
– Мальчонка смышленый, – заговорил отец враз осевшим, хрипловатым голосом, а Бесе опять принялся меня выспрашивать:
– Батька-то твой чем занимается, малыш Сабо? Я не успел открыть рот, как отец опередил меня:
– Не приставай к нему, Шандор, все равно его разговорить не удастся... Прямо не знаю, что за мальчишка такой уродился: как среди чужих попадет, из него клещами слова не вытянешь.
– Ничего, освоится, – сказал Бесе и погладил меня по голове, заговорщицки подмигнув: – Верно я говорю, парень? – И опять обратился к отцу: – Наверно, сын у тебя тоже в солдатах? Вот малец и помалкивает должно, неприятно ему, когда отца поминают...
– Нет, – отвел отец его вопрос. – Он не в солдатах.
– Признали негодным, на фронт не взяли?
– Да.
– Счастливый ты человек, Йошка. А я своего выкормил-вырастил, и вот тебе... Был сын, и нету больше... Эх, война проклятущая!
Отец согласно кивал, затем сам принялся расспрашивать:
– Какие виды на урожай в ваших краях, Шандор?
– Пока грех жаловаться.
– Смотри не сглазь, – вмешался Янош Калло.
Мужчины перебрасывались замечаниями, пили, беседа текла в полном согласии, на меня внимания больше не обращали. Я прислушивался к их разговору, но с трудом улавливал лишь отдельные слова. Стоял сбоку и все смотрел, смотрел на отца, на его неподвижно опущенную голову, и дышать мне становилось все тяжелее. Он упорно избегал смотреть на меня. Голова у меня кружилась, лоб покрылся испариной, я судорожно сглатывал слюну.
– Глянь-ка, Йожи, малец побелел весь, – проговорил вдруг Шандор Бесе, прервавшись на полуслове, и наклонился ко мне: – Уж не захворал ли ты, малыш Сабо?
Стиснув зубы, я молчал и настойчиво искал отцовского взгляда, а когда наконец он взглянул на меня, я с такой силой уставился в эти чужие голубые глаза, что он снова отвернулся.
– Сними пиджачок, полегчает, – бросил он и обратился к остальным: Духотища тут, хоть топор вешай.
– Да, по питейным заведениям ходить – тут, брат, привычка требуется, засмеялся Янош Калло.
Не знаю, сколько простоял я так, в мучительном дурмане, отстранясь от отца. Помню лишь, что когда отцовские приятели поднялись и распрощались с нами, выражение лица у него вдруг сделалось совсем другое. Он повернулся ко мне и каким-то странным, хрипловатым голосом спросил:
– Купить тебе красненькой водички?
– Нет, – вяло отговорился я.
– Чего отказываешься? Ведь ты же сам просил, – растерянно моргая, он смотрел на меня. – С малиновым сиропом... Знаешь, как вкусно!
– Не надо.
Мы пристально смотрели друг на друга. Я устало опустился на место Шандора Бесе.
– Пока до дома доберемся, и тетка твоя в гости подоспеет, – проговорил отец чуть слышно, несмело, исподлобья покосившись на меня. Я не смог ответить ему: горло мое точно обручем сковало.
Какое-то время мы еще посидели так – в безнадежном молчании, а затем отец встал, и я без звука, покорно последовал за ним к дверям. По дороге домой мы и словечком не перемолвились и долго разглядывали народ, хлынувший в это время из церкви, чинно ступая друг подле друга... Все шло честь по чести, только вплоть до глубокой осени не мог я заставить себя, как прежде, называть его отцом.
Последний раз
Перевод В. Васильева-Ельцова
Однажды зимним воскресным днем дядюшка Ференц окончательно пал в глазах домашних. Давно уж ни сын, ни внуки всерьез его не воспринимали и словно бы ни в грош не ставили. Катица – даром что тринадцать от роду – и та свысока относилась к старику; иной раз такой ему разнос учинит, будто это она взрослая, а он малолетка несмышленый. Чего ни поручи, не ладится у него дело. За что ни возьмется, непременно нахлобучку получит в этаком милостиво-снисходительном тоне. Бывало, осрамится старик, опростоволосится и поскорее с глаз долой, в угол забьется горе свое горевать. А уж как ему охота пользу-то приносить домашним, ведь хотя и за восемьдесят перевалило, а хворей за ним никаких не водится, двигаться еще ой как может и работенку справить тоже – ан молодые ничего не дозволяют делать. И нет дядюшке Ференцу покоя, мыкается целыми днями, изнывает от безделья. Но вот как-то раз, в то самое воскресенье, ввечеру уже, Гизелла, невестка его, готовила пойло для скотины и вот возьми да скажи старику, который на кухне околачивался:
– Сходили бы, папаша, во двор, яйца у несушек собрали. Того и гляди стемнеет, а у меня дел вон сколько.
Дядюшка Ференц словно наново родился. От счастья да волнения не знал куда себя деть: наконец-то дали-таки и ему работу.
– Лукошко-то где?
– Для пары-тройки яиц, что ли? И так донесете, – бросила невестка, а сама живо за дверь, пойло потащила. Дядюшка Ференц пошарил еще на кухне и, так и не углядев нигде лукошка, засеменил, бурча что-то под нос, из дому прочь.
Сгорбившись в три погибели, будто землю обнюхивая, подался он прямиком через двор к сараюшке, где куры нестись повадились. Уж с таким-то старанием волок он свое дряхленькое, изветшалое тело, еще и руками подгребал себе, чтоб, значит, ходче выходило. А невестка вдогонку:
– Да смотрите яйца не побейте, в последний раз вам доверяю.
Дядюшка Ференц в ответ лишь обиженно головой отмотнулся да нос рукавом вытер. Вечер-то январский, стылый, аж слезы из глаз повыжало, озяб весь, пальцы мигом закоченели. Дрожащим ртом еще выговорил:
– Ну, язви ее, и погодка!
Нет, он не роптал на погоду, то был благодарный поклон зиме-матушке, а в нем отрада, что он еще в силах двигаться на вольном воздухе.
Завернул в сараюшку, а в ней почти что и не видать ничего. Да и теснота, не больно-то развернешься. Кое-как протиснулся между дощатым боком телеги и прислоненной к стене бороной. Вытянул руку к маячившему в уголке гнезду – проведать, есть ли в нем яйца. И причем не глядя, потому как зубья бороны в лицо тычутся и поневоле в сторону отворачивайся. Изрядно-таки покряхтел, пока руки тянул. Ох уж эти куры, им и невдомек, как же это хозяева-то будут добираться до гнезда, в которое они сами запросто пролазят.
Однако духом он не пал. Пришлось косточками поскрипеть, а ведь дотянулся до гнезда. Батюшки, что же это такое? Четыре яйца? Он руке своей не поверил, еще и еще раз обшарил соломенную лунку, а все те же четыре штуки и получаются.
Окрыленный, счастливый, он вытащил одно за другим яйца, и хотя все тело трясло от озноба, сейчас он забыл о своих хворях. Со двора меж тем донесся заливистый лай собаки – должно быть, гость какой явился, из тех, что воскресными вечерами по соседям шастают.
Он проковылял в другой угол, по дороге стукнувшись затылком о торчавшую оглоблю. Матюгнулся про себя, но не со зла вовсе. Мякины за ворот насыпалось – ему хоть бы хны. Проволока одежку царапнула, с мясом отодрав намедни поставленную латку, – ему и это нипочем, обойдется, мол. Зато глазами он жадно припал к новому гнезду.
Там тоже белели яйца, три штуки. Мыслимое ли дело! Бережно прижимая левой рукой к груди яички из другого гнезда, он правой рукой выудил новоявленную троицу. На кончике носа повисла, вздрагивая, крупная серебристая капля, которую смахнуть было нечем, а сама она ни в какую не хотела отрываться. Пальцы у него на руках посинели от стужи.
Он с грехом пополам выбрался из сарая, осторожно придерживая у груди семь яичек – больше-то уж не было, да и то: кто бы мог подумать, что столько окажется. Невестка ведь что сказала – два-три. А оно вишь как обернулось: не два-три, а целых семь. Н-да, лукошко-то все же надо было сыскать.
Он брел к дому, весь проникнутый сознанием собственной правоты. Вечерняя темь совсем загустела, из окна уже светила лампа. Руки старика точно примерзли к яичкам, глаза застилали навернувшиеся студеные слезы – он еле разбирал дорогу, а на кончике носа все так же настырно подрагивала большущая светлая капля, наотрез отказываясь падать. Ну как ее смахнешь? Ладно, пусть себе висит на здоровье, дома с ней разберемся, решил он и еще усерднее зашаркал по двору со своей добычей, чувствуя, как кости все трещат на ядреном январском морозце. Пальцев своих он уже не чуял, одна забота была – не обронить яйца. Эх, лукошко бы сейчас как сгодилось! Ну да ничего, до дверей, поди, шагов с десяток осталось. На онемелых губах застыла блаженная улыбка: вот уж дома-то подивятся. А сам шлеп-шлеп ногами, от усердия еще пуще согбенный в пояснице, ну так ведь и ей, родимой, тоже, как и ему, за восемьдесят. В самых дверях чуть не споткнулся о метнувшуюся под ноги собаку – той тоже не терпелось прошмыгнуть в тепло.
– Ступай отсюда, – цыкнул он на нее, – пошел вон, Фукси!
Нежно притиснув к себе яички, старик локтем нажал на дверную ручку. Вошел на кухню и огляделся вокруг. Семья была в сборе. Еще какой-то незнакомый парень сидел рядом с Катицей. Дядюшка Ференц не единожды видел его здесь, но кто он и что, не знал. Людей помоложе дядюшка Ференц уже не различал.
Он замер у порога с оторопелым видом. Присутствие чужого оказалось столь неожиданным, что он не знал, как себя вести. Синие от холода руки прилипли к яичкам, на кончике носа мерцала все та же яркая жемчужина, он шмыгнул ноздрями, а проку ничуть. Все семейство раздраженно покосилось на него, а Катица глаза в пол упрятала.
Незнакомый, весь из себя разодетый парень поднялся с места и шагнул старику навстречу.
– Добрый вечер, дядя Ференц, – дружелюбно сказал он, протягивая руку. Это изумило старика. Люди, заходившие в дом, уже не шибко-то часто здоровались с ним за руку.
Тут до парня дошло, что обе руки у старика заняты, и он отдернул протянутую было для пожатия свою руку. Вот только старик-то уже повел рукой в его сторону.
И в то же мгновение на выложенном плиткой полу раздалось четыре мягких хлопка. Юноша отпрянул назад, но куда там! Из лопнувших яиц уже брызнуло на темно-синие с отливом брюки. Украдкой глянув на них, парень тут же сделал вид, словно ничего не произошло. Небрежно эдак махнул рукой и даже улыбнулся.
Катица от испуга взвизгнула и тихо залилась слезами. Сын дядюшки Ференца крепко выругался, а жена его вскочила с места.
– Н-ну и н-ну, – выдавила она сквозь зубы старому человеку, оцепенело стоявшему у дверей в своей обшарпанной хламиде. – Н-ну и н-ну, па-паша!
– Да ничего, ничего, – зачастил молодой человек, не смея, однако, глянуть на брюки второй раз.
– Катица, смочи-ка тряпочку, – велела дочери мать, вся багровая от стыда. – А ты, Лаци, не серчай. Авось как-нибудь... сейчас вот теплой водичкой попробуем...
– Да что вы, тетя Гизелла, подумаешь! – оттараторил парень.
– Эх, вы, деда, деда, – продолжала всхлипывать Катица, прикрыв ладошкой свои возмущенные глазки.
Дядюшка Ференц все так же стоял ни жив ни мертв, судорожно сжимая в руках оставшиеся три яичка. Взор его блуждал по лицам присутствующих. Отовсюду ему отвечали нескрываемым презрением и гневом. Парень натужно улыбался и бормотал, заикаясь:
– Нет, нет, ничего страшного... Я потом их бензином... Да я и сам тоже...
От разъяренных взглядов старик съежился, словно его вытянули хлыстом.
– Даже такой пустяк и то доверить нельзя, – проскрежетал ему родимый сын. – Да отойдите вы наконец от дверей!.. И нос вытрите...
Он изничтожающим взглядом проводил старика, заковылявшего в отведенный ему темный угол.
– Покажи-ка, – обратилась хозяйка к Лаци. Парень, смущаясь, вытянул вперед ноги. – Н-ну и н-ну, – протянула она в ужасе, побледнев как мел, и принялась отчищать расплывшиеся желтые подтеки. – Стыдобища одна на наши головы, другого от него не жди.
– Он же ни при чем, – попробовал вступиться Лаци.
Катица даже посмотреть не решалась в ту сторону, где суетилась ее мать.
А в углу, там, где исчез старик, царила такая тишина, будто дядюшка Ференц уже и не дышал вовсе.