Текст книги "Рассказы"
Автор книги: Иштван Сабо
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 6 страниц)
И все же паренек радовался, что дядюшка Шимон сумел рассмешить мать, ему бы этого не удалось. Может, и к лучшему, что его посадили вперед? Ведь он, даже не оборачиваясь, по-прежнему видит перед собой опухшие ноги матери и ее лицо, такое бледное, что можно подумать, его не палили все лето в поле знойные лучи солнца. Нет, все же его место рядом с матерью.
Янчи сунул кнут в кожаный чехол: старушку Вильму подгонять не требовалось. Лошадь быстрой рысью, ровно, не сбиваясь с темпа, бежала по правой стороне дороги, увлекая за собой бричку; она двигалась по мелко размолотой щебенке так, словно там была проведена мелом какая-то видимая только ей линия. Вильма уже не радовалась, когда натягивали вожжи, просто знай себе бежала! и бежала своей дорогой. Иногда она качала головой из стороны в сторону, будто говорила: нет, нет! – на самом деле лошадь всего лишь отгоняла от себя назойливых осенних мух, которые садились ей на нос, норовили угодить в глаза.
– Слышь-ка, Анна, – произнес Шандор Шимон, – а кум Габор не отопрется, что это он своему молодцу когда-то уши сварганил.
– Ас чего бы ему отпираться? – в ответ засмеялась мать.
– К слову пришлось. И голову он так гордо держит. Настоящий Чанаки!
– Ну, глаза-то у него карие, в Хедьбиро пошел. Вот жалко только, что норов горячий ему от отца достался.
– Да и уши тоже. Янчи, – обратился Шимон к сидевшему на переднем сиденье мальчику, – я тебе не советую при таких ушах против ветра ходить. Больно тяжело будет. Следи, чтобы в уши тебе всегда попутный ветер дул. Тогда быстренько до цели доберешься.
– Ох, кум, ежели не перестанешь, я сейчас с брички слезу.
– Слезешь у себя на дворе, кума. Я с тобой говорю, крестник.
Янчи молча сжимал в руке вожжи. Он пытался справиться с собой, подавить свое недовольство, ему не нравился тон разговора. Ведь он как-никак приехал за больной матерью.
Затем, обернувшись, он почтительно проговорил:
– Крестный, коли не идти против ветра, так сроду и не узнаешь, на что в жизни способен.
– Хорошо ответил, – похвалил его Шандор Шимон. – Молодец, крестник. – И он по-ребячески громко расхохотался. – Не зря я у него крестный отец.
Потом внезапно, без всякого перехода проговорил серьезным голосом, в котором слышались даже угрожающие нотки:
– Скажем, крестник, почему ты после народной школы в гимназию не пошел? Место для тебя нашлось бы. Сейчас много барчуков с родителями за границу сбежало.
– И я ему об этом твердила, но он меня не послушал, – пожаловалась мать. – Сильно к отцу тянется. И еще говорит, что из книг, какие читает, всему, мол, научится.
– Книги читать – дело хорошее, но диплома за это не дают.
Тут Янчи поспешно обернулся снова:
– Книги читают не ради диплома, крестный.
Но Шандор Шимон пропустил его слова мимо ушей. Он вновь обратился к матери:
– Я видел, он косить научился.
– Научился. Хотя ему еще рановато.
– И впрямь рановато, – заметил Шандор Шимон. – Но отец-то рядом. Следит, чтобы малый не надорвался.
– Пока отец рядом, не надорвется. Но вдруг пойдет работать со старшими ребятами... С парнями молодыми... Сам знаешь, Шандор, как обидно бывает мальчишке отстать от них!
Шандор Шимон снова стал набивать любимую трубку – подарок крестника, задумчиво кивая головой. Раскурив трубку, он с досадой отбросил обгоревшую спичку.
– Янчи – парень неглупый, Анна. И не блажной какой, чтобы на потеху старшим ломаться. Правда, крестник?
У Янчи все лицо горело от смущения, он с трудом переносил, когда в его присутствии говорили о нем. Однако он и не подозревал, что услышит еще более горькие вещи от людей, сидевших на заднем сиденье.
И вдруг мать проговорила тихо, задыхаясь:
– Слушай, Шандор... Ты видел, в каком я была состоянии, когда ты меня подобрал у придорожной канавы. Знаешь ты и отчего я стала такой... Я долго не проживу. Когда у жены Антала Месароша лодыжки такие сделались, она через год умерла. И мне больше не протянуть...
– Анна, не говори так...
– Нет, Шандор, я точно знаю. Вы только сына моего единственного поберегите. Ты молотилкой распоряжаешься так не позволяй ему наравне со взрослыми мужиками мешки с зерном таскать. Вот когда стукнет ему лет восемнадцать – двадцать... Не хочу, чтоб он калекой стал. И как только в разум войдет, жените его – какой дом без бабы!
Мать горько рассмеялась.
– Правда, уши у него в отца, но по силе ему с отцом никогда не сравниться. Хоть и носит фамилию Чанаки, из него все одно Хедьбиро получится. Видать, только в солдаты и сгодится.
Янчи натянул вожжи. Вильма послушно остановилась, и мальчик в тот же миг спрыгнул с брички на землю.
– Вы свои разговоры разговаривайте, – стараясь говорить как можно спокойнее, произнес он, – а я и сам домой доберусь. Вы тоже дорогу найдете.
И он быстро пошел вверх по тропинке, ведущей в деревню.
– Янчи! – крикнула ему вслед мать.
– Крестник! – гаркнул Шандор Шимон.
Вильма снова потянула за собой бричку по мощеной дороге, но Янчи уже успел скрыться за деревьями.
– А ведь мы ничего дурного не говорили, – словно размышляя вслух, заметила Анна.
– Разве? – бросил Шандор Шимон. – Парень, видать, сейчас в силу входит. И гордости у него хоть отбавляй.
– Как у отца?
Неторопливо и мягко катила вперед легкая бричка, но разговор у сидящих в ней людей не клеился, никто из них не начинал его вновь – ни кума Анна, ни кум Шандор. Оба они за неимением лучшего оглядывали окрестные пейзажи, уже несущие на себе печать ранней осени, да наблюдали, как трясет головой Вильма, отгоняя лениво кружащих мух.
Плоды первого урожая
Перевод Т. Воронкиной
Дом стоит высоко, почти на вершине холма, где пахотной земли не увидишь, лишь мелкие виноградники да фруктовые сады зигзагами змеятся кверху. Среди деревьев там и сям притулились врытые в землю винные погребки под камышовой кровлей – крохотные обитаемые островки. Плотно закрытые двери молча взирают на простирающуюся внизу долину. Жилых домов тут, на вершине, почитай что и нет: село расположилось ниже, на широком склоне холма. И дорога на вершину одна – размытая дождевыми потоками, вся в выбоинах и ухабах, извивается меж дикого миндаля и слив, чтобы оборваться во дворе старого Ача. Дороге незачем да и некуда идти дальше. Сразу за домом темнеет, щетинится на гребне холма и уходит к северу, по долинам, склонам, холмистым вершинам, в безбрежную даль лес. Вздумаешь окинуть взглядом это причудливо раскинувшееся зеленое море, и глаза устанут, не добравшись до его берегов.
Дом, словно сознавая, какая силища за его спиной, уверенно стоит на вершине. Его прокаленная солнцем глухая, без окон, белая стена – как лоб на умном мужском лице – обращена к деревенским домам понизу холма, к дорогам и оживленным дворам, где резвится неугомонная детвора. Ослепительное июльское утро. Солнце взошло высоко и кажется крохотной точкой, но стоит только взглянуть на небо, как в глаза ударяет столь мощный поток раскаленных лучей, что невольно зажмуришься.
Дядюшка Михай вот уж который час греется на солнцепеке. Жара стоит нещадная, округа того и гляди вспыхнет, все кусты-деревья замерли недвижно, а синева небес лазурна до неправдоподобия. Ленивые изгибы дальних холмов затянуты легкой, прозрачной дымкой. Старик, пристроившись на чурбане, беспокойно вертится, поворачиваясь к солнцу то одним, то другим боком, жадно подставляет лицо раскаленному потоку света.
С ним творится что-то неладное. Как ни ловчит он, как ни подставляет лучам старческое тело, а все его озноб пробирает. По спине бежит холодок, кожа в мурашках, колени трясутся, и жалобно клацают беззубые десны. И внутрь проник страшный, опустошительный холод, точно кровь остывает в жилах. Старик испуганно озирается: как бы ему устроиться, чтоб потеплее было? Да ведь тут, в закутке у стены, жарче всего припекает, а чуть отодвинься, глядишь, и ветерком с луга прихватит...
Не в силах удержать дрожь, старик растерянно глядит вниз, в долину. Сейчас середина июля, на полях жатва в полном разгаре!.. Об эту пору холодов не бывает... И впрямь, вон парни Биркаш чуть не голяком, в одних коротких портах мотыжат у себя на винограднике!
По правде сказать, ему неможется вот уж несколько дней. Среди ночи забудешься на часок-другой и просыпаешься, сна – ни в одном глазу, и лежи дожидайся, пока за окошком развиднеется. Коротки летние ночи, а ему они теперь кажутся ох какими долгими; весь изведешься, пока утро приспеет. Да и днем места себе не находишь.
Бродит старик по дому как неприкаянный, выйдет во двор и тоже без дела слоняется, зябко съежившись. С чего бы это он зябнет и днем, и ночью – ну никак в толк не возьмет. Сколько одежек на себя ни напялит, а от дрожи этой нипочем не избавиться.
И аппетита нет никакого, поковыряет еду, а кусок в горло не лезет. Каждый день в положенное время старик присаживается к столу в надежде, что сегодня все будет по-другому, ан нет: при виде супа его начинает мутить, и ложка замирает в руке. В отчаянии смотрит он в тарелку – хоть плачь, а не поймешь, что за напасть такая с ним приключилась. Иной раз глянет старик в зеркало и ужаснется: лицо серое и исхудалое, скулы обтянуты кожей, нос заострился, губы синие и подрагивают беспрестанно... Глаза тупо смотрят в одну точку, – взгляд потускневший, словно свет угас в нем навеки.
Работать стало невмоготу, нагнуться за инструментом и то силенок не хватает. Виноградник стоит в запустении, пора бы мотыжить да лозу подвязывать, но все существо старика охвачено какой-то неимоверной усталостью, достаточно только подумать о работе, как он бессильно машет рукой: мотыжить, подвязывать... Куда уж там!.. В полном изумлении он ловит себя на том, что его перестала тревожить судьба виноградника. Бессилие сковало не только тело, но и душу, и дядюшка Михай, как нахохлившаяся старая птица, знай себе сидит на палящем солнце, бездеятельный и ко всему равнодушный.
В дверях соседнего винного погреба показался человек невысокого росточка в рубахе с закатанными рукавами. Он долго присматривается к сидящему старику, а затем направляется в его сторону; кривые – колесом ноги проворно несут коротышку через сад. Дядюшка Михай, сощурившись, вглядывается и узнает не сразу: да это же Йожеф Кальмар!.. Вообще-то он живет у шоссе, а здесь, на холме, у него лишь виноградник да погребок. Кальмар направляется прямиком к деду, тот недовольно отворачивается и поднимает голову, только когда непрошеный гость подходит совсем близко и говорит:
– Желаю здравствовать!
– И тебе того же, – бурчит старик.
Низкорослый и приземистый, Кальмар, должно быть, разменял уже пятый десяток, волосы на висках у него серебрятся, но физиономия довольная, с румянцем во всю щеку, глаза живые, походка верткая; иной раз эта его верткость становится просто смешной, во всем его облике, даже в манере говорить сквозит какая-то неугомонность, суетливость. Дядюшка Михай хмурится в ожидании, когда же Кальмар выложит, с чем пожаловал.
– Ну как, старина, скучаете? – Живые глаза Кальмара испытующе впиваются в лицо дядюшки Михая. Тот пожимает плечами:
– С чего это мне скучать?
– Дак ведь с каких пор вы тут бобылем отсиживаетесь, третий год небось? Неужто не надоело?
– Как видишь, не надоело.
– То-то и оно, что вижу. На тень похожи стали, прямо страшно смотреть.
– Сам знаю, – неохотно отзывается дед.
– Вот и я про то... Будь я на вашем месте, нипочем не стал бы тут прозябать в одиночестве! Отчего бы вам не перебраться в деревню, к молодым? Неужто до сих пор все на них гневаетесь?
Дядюшка Михай так зло смотрит на Кальмара, что тот прекращает дальнейшие расспросы; вытащив кисет с табаком, заговаривает совсем другим тоном:
– Спичек у вас не найдется? А то я свои дома оставил. Все утро не курил, хоть на стенку лезь...
Старик вялыми, неуверенными движениями ощупывает карманы и протягивает тяжелую медную зажигалку. Гость ловко свертывает цигарку, сует ее в рот, прикрытый пышными усами, и отдает кисет обратно.
– Не надо, – отмахивается дед.
– Неохота, что ль?
– Шут его знает... Должно, уж неделю как не закуривал.
Кальмар садится на траве против старика и с удовольствием попыхивает.
– Видите – это тоже недобрый знак. Годов-то вам сколько?
– Семьдесят пять... а то и семьдесят шесть... Словом, около того.
– Век немалый! Тут всякое может приключиться в одночасье. Лучше бы вам к молодым поближе. Да и справнее было бы вас обихаживать... Эржи, поди, каждый день обеды вам сюда таскает?
– Каждый день.
– Тоже немалая забота. А уж им было бы куда легче, ежели бы... Да и Эржи на сносях... Подумайте, каково ей каждый божий день карабкаться по эдакой-то круче! Прямо диву даешься, откуда у них такое терпение.
Старик вскинулся, точно ему всадили нож в спину. "Тебе-то что до наших дел?" – хотел сказать он, но вместо этих у него сорвались с языка совсем другие слова:
– Что ж мне теперь... с голоду помирать?
– Избави бог! Я же говорю, надобно вам жить вместе.
– Ас домом моим что станется? За ним ведь тоже присмотр нужен.
– Нашли о чем беспокоиться! Можно подумать, будто вы из-за этого с ним не расстаетесь... Жилец, говорите, нужен в доме? Этой беде помочь нетрудно! У Андраша Тюшке сын недавно женился, так его помани только, он с женой тут охотно поселится. Они сейчас в такой теснотище живут, друг на дружке ютятся.
Дядюшка Михай отводит глаза, чтобы не встречаться с испытующим взглядом Кальмара. И на предложение его не отзывается.
– И чего вы без толку упираетесь? Выгадать ничего не выгадаете, только сами себя загубите на старости лет. А при детях-то зажили бы припеваючи!
Старик все беспокойнее ерзает на месте, бросая боязливые взгляды на Кальмара. И вдруг все в нем взбунтовалось: что он вздумал допрашивать да поучать, этот чужак, пристал со своими советами без стыда, без совести...
– Кабы Имре тогда не натворил делов... – неуверенно говорит он.
– Неужто вы до сих пор не можете успокоиться? – расхохотался Кальмар. Так пусть у вас об этом душа не болит. Посудите сами: прошло три года, и кооператив наш потихоньку-полегоньку на ноги встал.
Старик жадно внимает ему, но, когда Кальмар подымает на него глаза, поспешно опускает голову.
– Гм, на ноги встал... – вымученно бормочет он. – Может, оно и так... да ведь мои пять хольдов... какая землица была! Не пожалел парень, отдал и землю, и скотину, а про то не подумал, что на бобах остаться может...
– Так ведь сами видите, что им неплохо живется.
– А мне все одно тяжко с этим примириться... Кабы ты знал, Кальмар, каких трудов стоило сколотить участок этот!
– Ну и что с того? – Кальмар небрежно пожимает плечами. – Землю свою в могилу с собой не унесете, так не все ли вам равно? Главное, чтобы она в хороших руках была да добрый урожай приносила.
Дядюшка Михай не отвечает ни слова. А Кальмар вскакивает, потягивается, да так, что косточки хрустят.
– Ну, хватит мне рассиживаться, работа ждет... Пойду лозу подвязывать, так быстро разрастается, что только поспевай... А вам мой совет, папаша: перестаньте упорствовать. Такая жизнь и вам не в радость, и молодым в тягость. Собирайте свои пожитки и айда в деревню!.. Ну, прощевайте покудова. За огонек благодарствую.
Кальмар быстрыми шагами пошел садом, его засаленные холщовые штаны громко шуршат при ходьбе. Побледневший, взволнованный, старик долго смотрит ему вслед.
Какого дьявола он сюда заявился? Сует нос не в свои дела...
Мыслимо ли пережить такой предательский удар, какой нанес ему кровный сын три года назад? Взял да швырнул псу под хвост все, что он, отец, в поте лица заработал-сколотил за долгую свою жизнь... Конечно, сыну легко чужое добро разбазаривать, коли не своим горбом нажито.
Дядюшка Михай чуть в уме не повредился, когда узнал, что натворил Имре. Долгие месяцы он себе места не находил, слонялся вокруг дома взбудораженный, сам не свой. Сына без конца шпынял, ругал, поедом ел. Имре терпел, терпел, а потом не выдержал и съехал к жене: родители у Эржи умерли, и дом пустовал в деревне. А дядюшка Михай остался на холме один-одинешенек. Молодые, правда, его не забывали, Эржи каждый день носила еду старику, но тот так и не успокоился. Не раз бывало, что дядюшка Михай в сердцах швырял корзинку с провизией вслед невестке, и Эржи, заливаясь слезами, брела с холма вниз. Имре скрипел зубами с досады: мало ему забот, какие свалились на его голову с перестройкой хозяйства, так еще и с этим старым упрямцем хлопот не оберешься...
Постепенно старик, хоть и ворчливо, с брезгливой миной, но стал принимать невесткину стряпню и словцом с ней нет-нет да перебросится, так что вроде бы дозволил молодым опекать себя. О нет, вовсе не потому, что простил их, обида в душе не утихла, и он не смягчился: ведь они – виновники всех его невзгод... Правда, дядюшка Михай каждый день испытывал некоторые угрызения совести при виде невестки, карабкающейся в полуденный зной по круче, однако самолюбие не позволяло ему пойти на попятный.
Но в последнее время он начал сдавать. Одряхлел, силенок в нем почти не осталось, и на давние дрязги он уж рукой махнул. Знай сидел себе, зябко съежившись, на завалинке под палящим солнцем и с потаенным, все возрастающим страхом думал о своих преклонных годах.
А тут еще этот придурок Кальмар раскаркался... Принесла же его нелегкая в недобрый час, когда и без того с души воротит. С той поры как стало старика знобить днем и ночью – и сердце защемило, и думы все об одном: что там поделывает Имре да как у них, на селе, жизнь теперь повернулась... Тут, в одиночестве, тоска безысходная, иной раз невмоготу, хоть криком кричи: давит, гнетет, а подчас и вовсе дышать нечем.
Единственное, что поддерживает в нем силы, как последний проблеск жизни, – это грушевое деревце в углу виноградника. Пару раз на дню дядюшка Михай добредает до него, обходит со всех сторон и, с трудом распрямив согбенную спину, подолгу любуется на темно-зеленые, глянцевито сверкающие под солнцем листочки и три наливные груши, оттянувшие кончики слабых ветвей. Деревце еще совсем молодое, в этом году впервые плодоносит. С замиранием сердца следит он изо дня в день, как поспевают плоды. Поначалу на дереве было пять груш, две осыпались, так и не успев вызреть, но три остались в целости, и теперь любо-дорого смотреть, как они желтеют, наливаются, кожица на них делается все тоньше, и даже на глаз угадывается, до чего они сочные да ароматные... Старик изучил каждую крапинку на нежной их кожице!
Да, это маленькое деревце – точно сама жизнь. Дядюшка Михай собственноручно посадил его несколько лет назад, сам и привил к нему побег от благородного грушевого сорта – и это в свои-то семьдесят с лишним лет, когда уже не может быть никакой уверенности, что сподобишься отведать урожая. А вот ведь выходит, и урожая он дождался: зреют на деревце первые плоды. В который раз смотрит он на них влажно затуманенными глазами: это мой труд, моя воля, а стало быть, я еще жив... Земля, скотина, виноградник – все это теперь уже не важно... Что бишь сказал этот Кальмар: якобы у Имре хорошо пошли дела в этом, как его... кооперативе?
Сидит старик на завалинке, прислушивается к полуденному колокольному звону, и у самого у него в голове гудит.
Все чаще посматривает он на дорогу. Ни разу еще не ждал он с таким нетерпением, когда из-за виноградников, на крутой, размытой дождями дорожке появится Эржи с корзинкой в руках. А между тем голода он не ощущает; просто ему охота поскорее увидеть невестку, нестерпимо хочется, чтобы Эржи была рядом, чтобы можно было с ней словом перекинуться... Он и сам не знает, какие слова хотел бы ей сказать, только чувствует, что они копятся в душе, просятся наружу!
Наконец вдали мелькнула красная косынка Эржи. Молодая женщина идет осторожно, чтобы не оступиться на неровной каменистой дорожке. По его, стариковой, прикидке, срок ее уже не за горами, но Эржи легко и грациозно сворачивает к дому, а на лице ее – как у всякой будущей матери мечтательно-счастливая улыбка, точно она постоянно прислушивается к каким-то потаенным удивительным звукам.
Старик, не меняя позы, по возможности выпрямляется и сам того не желая, придает лицу суровое выражение, лишь сердце его на этот раз колотится с какой-то суматошной радостью.
– Добрый день, отец, – раздается милый, звонкий голосок Эржи. Она ставит корзину на землю и, тяжело дыша обтирает нежный, весь в бисеринках пота, лоб. – Ну и жарища, чтоб ей пусто было!
Она оглядывает старика, пристроившегося на самом припеке, и вдруг пугается:
– Чего вы не пересядете в тенек? В этаком-то пекле и изжариться недолго!
Старик кашляет и вскидывает на невестку недоверчивый взгляд:
– Неужто и впрямь такая жарища?
– Дышать нечем!..
Дядюшка Михай враз мрачнеет, так что Эржи, запнувшись на полуслове, испуганно лепечет:
– А в чем дело, отец?
Старик пожал плечами:
– Сам не знаю... Что-то все время мороз по коже подирает.
– Мороз по коже?.. – Невестка смотрит на него во все глаза.
– Ага. Как ни кручусь, все зябну. Леший его разберет, что за напасть за такая, – нехотя бурчит старик.
Эржи внимательно приглядывается к свекру. Серый, в лице ни кровинки, исхудал – кожа да кости. Потрясенная его видом, она вскрикивает:
– Отец!
Старик, насупившись, молчит.
– Болит у вас что?..
– Почем я знаю!
– Неужто не чувствуете, где у вас хвороба засела?
– Какая там хвороба! – недовольно отмахивается старик. – Старость это...
Помрачневшая Эржи укоризненно качает головой.
– Что бы вам раньше сказать, отец!.. И как давно это с вами?..
– Да-с неделю будет...
– Сегодня же вызовем врача.
– На черта он мне, этот врач, сдался! – Глаза старика сверкнули.
– Но как же...
– Не приводите сюда никаких врачей, – говорит старик, нетерпеливо махнув рукой. – Ни к чему это.
Эржи смотрит на свекра, не зная, как быть.
– Пойдемте обедать, – мягко просит она наконец.
– Сей момент, – бормочет дядюшка Михай, насилу поднявшись на ноги. Старческие суставы хрустнули. Дрожа всем телом, согбенный, беспомощный, стоит он перед невесткой. Затем направляется было к дому, но каждый шаг явно дается ему с трудом.
– Вишь, до чего никудышный я стал? – с несмелой улыбкой обращается он к невестке.
Эржи слов не находит от удивления. Сроду не слыхала она от свекра таких речей. С первого дня только и помнит что грубости, ругательства, проклятия, извечное ворчание, мрачные, ненавидящие взгляды, замкнутое, как у идола, лицо. Какая муха его укусила? Неужто болезнь так меняет человека? И улыбается как-то чудно. Да он и улыбаться-то сроду не улыбался. Никогда не звучал его голос с такой теплотою, никогда прежде не заводил он разговоров о своем самочувствии. Разговора у них вообще никогда не получалось... А сейчас и глаза вон блестят подбадривающе, и на лице не осталось и следа от прежнего сурового выражения.
Сердце Эржи бьется жаркими, беспокойными толчками. Что же приключилось со свекром? Отчего он стоит перед ней в такой странной позе, словно ждет чего?
Дядюшка Михай все продолжает улыбаться.
– Ну... как вы там поживаете? – дрогнувшим голосом спрашивает он.
И вопросов таких старик не задавал ей сроду.
– Спасибо, – с запинкой вымолвила она, – вроде ничего...
– Имре что поделывает?
– Сейчас жатва идет...
– На этой... общей земле?
– Да.
– Пшеницу убирают?
– Пшеницу.
Старик, неопределенно хмыкнув, обводит взглядом долину, затем опять обращается к невестке:
– Как, наладилось у них хозяйство?
– Наладилось... но пока еще нелегко приходится.
– Эка беда! Любое дело поначалу трудно... Пшеница хорошая уродилась?
– Не сказать чтобы очень хорошая. Засеяли поздновато.
– Да и зима суровая выдалась.
Эржи себя не помня стоит перед стариком...
А дядюшка Михай все не сводит глаз с невестки. До чего славное, приятное лицо у этой молодицы, глаза карие, живые и лоб высокий – знать, умница!.. Пряди волос мягко выбиваются из-под красной косынки.
– Ну а ты как?..
Эржи вспыхивает до корней волос и опускает глаза.
– Спасибо... Я уже на седьмом месяце...
Старик одобрительно кивает и делает невестке знак рукой:
– Неси корзинку в дом, я сейчас приду.
Он выжидает, пока Эржи не скрылась за дверью, а затем со всей поспешностью, на какую способен, направляется к грушевому деревцу.
Все три груши уродились на славу. Желтоватыми наливными бочками они ласково улыбаются сквозь темную зелень листвы. Старик берет ближнюю, и груша сама отделяется от ветки, давая понять, что она и впрямь созрела. Дядюшка Михай срывает и остальные, подносит их к лицу, и от дивного, сладостного аромата у него чуть кружится голова. Он бросает прощальный взгляд на малое обобранное деревце и идет к дому.
Эржи уже успела выставить обед на стол и теперь наводит порядок: застелила старикову постель, смахнула пыль с мебели и принялась полотенцем выгонять из комнаты мух.
Дядюшка Михай с грушами в руках неловко подходит к ней.
– Эржи!
– Ой, до чего хороши! – радостно воскликнула невестка. – С какого дерева, отец?
– С какого? – Старик довольно прищурился. – Тебе и невдомек... Я сам прививал шесть лет назад. Маленькое такое деревце, в углу виноградника. В этом году дало первые плоды.
Эржи не отрываясь смотрит на груши; видно, ей не терпится попробовать их на вкус... Старик неуклюже протягивает к ней ладонь.
– Отведай...
Эржи попятилась.
– Что вы, отец, как можно!.. Вы сажали, значит, ваш и урожай.
Дядюшка Михай изумленно уставился на невестку.
– С какой это стати – мой урожай? Ты что, обычая не знаешь?
– Какого обычая?
– С первого урожая поначалу беременной женщине отведать положено... Бери-ка себе две.
Эржи смеется счастливым, застенчивым смехом и берет с ладони свекра одну грушу.
– Но почему... мне положено?
– Неужто и в самом деле не знаешь?
– Не знаю, отец.
– Да уж откуда вам, молодым, наши давние обычаи знать!
– Какой же это обычай?
– Чтоб плодородным было дерево... Благословенным, как лоно той, кто впервые отведает его урожая...
Эржи, посерьезнев, трепетно, чуть ли не благоговейно надкусывает, блеснув глазами.
– Ой, до чего вкусно, отец!
Старик судорожно сглатывает, почувствовав, что сердце его вот-вот разорвется, до краев переполненное небывалой радостью.
– Ешь, коли вкусно... Пусть та груша всегда приносит обильный урожай. Вам его собирать...
Он устало присаживается к столу и, пока ест, прикидывает про себя, как после обеда он вместе с Эржи отправится в деревню. Подле молодых, глядишь, и не будет ему так зябко... а может, и по дому сумеет им чем помочь. А там как знать, вдруг и внука дождется... Главное, собраться, не откладывая, и переселиться к молодым, а не то останется он тут один, и окончательно застынет в ней жизнь – в самый-то разгар знойного лета!
Мое первое сражение
Перевод Т. Воронкиной
Забав и сладостей тебе казалось мало...
Ласло Надь. "Ко дню рождения"
Откуда мне, десятилетнему мальчонке, было знать, что я затеял игру с огнем?
В ту пору я прочел "Звезды Эгера" {"Звезды Эгера" – роман классика венгерской литературы Гезы Гардони (1863-1922), посвященный освободительной борьбе венгерского народа против турецких поработителей.}, и книга произвела на меня настолько сильное впечатление, до такой степени взбудоражила фантазию, что я и опомниться не успел, как сам сочинил историю о храбром венгерском богатыре по имени Гашпар. На пару со своим верным другом он расправляется с несколькими сотнями турок, после чего герои верхом на конях удаляются к себе в крепость. Наступает время вечерней трапезы, и тут друг Гашпара ведет себя очень странно: не в силах проглотить ни кусочка, он предпочитает удалиться на покой голодным. Я даже заставил друзей рассориться и на том закончил рассказ.
Дня три после этого я места себе не находил. Коротенькое сочинение, для которого из школьной тетради были незаконно присвоены несколько страничек, не давало мне покоя. Я сознавал, что содеял нечто не просто необычное, но запретное, нарушающее все правила, и все же мне было приятно. Радость и страх одновременно переполняли душу. Я и не подозревал, что сейчас впервые в жизни заглянул в пропасть и отныне мне уже никогда не избавиться от соблазна – вновь и вновь склоняться над бездонной глубиною.
Вдобавок ко всему оказалось, что я не способен сохранить свой труд в тайне. Как только первый страх миновал, мною тотчас же овладел другой бес: похвастаться перед другими. Меня так и подмывало показать кому-нибудь свое творение, поскольку я смутно чувствовал: если я написал его один, без посторонней помощи, то другого такого не может быть в целом свете. Сам не знаю, было ли это обычным ребяческим хвастовством. Скорее всего нет. Просто-напросто я подчинился извечному закону, желая пройти путь, какой проделывает каждый художник от сотворения своего детища и до вынесения его на всеобщий суд, – путь, отклонений от которого быть не может. Такое толкование выглядит смешным – кому придет в голову счесть писателем десятилетнего мальчишку? Любой более или менее смышленый или наделенный буйной фантазией ребенок в состоянии сфабриковать "сочинение", в особенности под влиянием прочитанного; примеров тому несть числа. Здесь нет и речи о каком бы то ни было чуде свыше – минутная прихоть, только и всего.
Да не укорят меня в зазнайстве: и я, десятилетний, отнюдь не мнил себя писателем. Я лишь пытаюсь развить мысль о том, что даже подобное "творение", возникшее как детская забава, стремится стать всеобщим достоянием, пробиваясь если не каким-либо иным способом, то с помощью честолюбия своего создателя: оно так и подстрекает автора – которому и всего-то от горшка два вершка – выступить перед публикой. Оно не желает – пребывать во мраке безвестности, храниться на правах личной собственности в сундуке себялюбивого скряги. Впрочем, положение его отнюдь не безнадежно: обладатель его сам ждет не дождется случая озарить и других сиянием своего сокровища. В этот миг ему уже не принадлежит то, что он считал своим самым дорогим сокровищем: ему достается лишь ответственность за свое творение, передоверенное другим. С этого момента творчество утрачивает игровой характер, приобретая серьезное, весомое значение.
Вы спросите, кому показал я свой опус? Для десятилетнего ребенка нет духовного авторитета превыше учительского; вот и я обратился к учителю. Весь день я дрожал от волнения, не решаясь встать из-за парты и отнести тетрадь к учительской кафедре. И вместе с тем мне хотелось вручить ее на глазах у всех, чтобы о моем сочинении узнал весь наш четвертый класс, а там, глядишь, весть распространится и шире... Сколько раз я решал про себя: вот сейчас встану! – и неизменно упускал удобный случай. Наконец на последнем уроке мне удалось побороть свою нерешительность, и я, как одурманенный, ничего вокруг не видя и не слыша, добрался до учительской кафедры. Не помню, какие слова я произнес при этом; в памяти осталось лишь лукавое удивление во взгляде учителя, когда он с каким-то шутливым замечанием взял протянутую ему тетрадь. В классе за моей спиной послышались возня и перешептывание. Я оглянулся, увидел ехидно ухмыляющиеся физиономии своих однокашников, и тут мной овладели дурные предчувствия. Однако я стоически перенес испытание и прямо там, у кафедры, выждал, пока господин Будаи прочтет мою писанину. Он пробегал строчки глазами и не переставая улыбался. Меня беспокоила эта его улыбка, поскольку я не мог решить, что она означает. Как заправский писатель, чутко, настороженно следил я за тем, какое впечатление производит рассказ. Мой страх перед публикой чуть поулегся, время от времени я даже адресовал классу высокомерные взгляды. Закончив чтение, учитель спросил: