355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Исайя Берлин » Северный Волхв » Текст книги (страница 4)
Северный Волхв
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 06:20

Текст книги "Северный Волхв"


Автор книги: Исайя Берлин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 11 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

Глава 5. Познание

Исторические, зависящие от обстоятельств истины ни в коем случае не могут служить доказательством необходимых, рационально подтвержденных истин.

Лессинг. «О доказательстве духа и силы»[62]62
  Gotthold Ephraim Lessing, Gesammelte Werke, ed. Paul Rilla (Berlin, 1954-8), viii S. 12.


[Закрыть]

Декарт считал, что реальность можно познать, опираясь на априорные источники, путем дедуктивного размышления. Это, с точки зрения Хаманна, и есть первое из ужаснейших заблуждений современной мысли. Единственным человеком, который всерьез попытался опровергнуть эту ложную доктрину, был Юм[63]63
  Конечно же, еще Локк считал, что единственным источником истинного знания является не рациональная интуиция и не самоочевидные вечные истины, которых критический разум не в состоянии ни отвергнуть, ни усомниться в них, но опыт, грубый, чувственный факт – тот факт, что мы видим то, что видим, слышим то, что слышим, как раз и формирует наши образы. Но Локк допускал двусмысленность, отводя существенную роль аналитическому мышлению.


[Закрыть]
, которого Хаманн читал, радостно с ним соглашаясь. По большому счету, можно сказать, что Библия и Юм суть два странным образом переплетенных корня, из которых произрастают его собственные идеи.

Юм считал, что основанием для наших знаний о себе самих и о внешнем мире служит вера – нечто такое, для чего никаких априорных причин не требуется; что-то, к чему в конечном счете могут быть сведены все принципы, теории, самые сложные и тщательно выстроенные конструкции, над которыми мы трудим наши умы, будь то в плоскости практической или теоретической. Мы верим в то, что нас окружают материальные объекты, которые ведут себя по отношению к нам тем или иным образом; мы верим в то, что равны сами себе в разные моменты времени. По словам Хаманна: «Наше собственное существование и существование всех вещей вокруг нас есть предмет веры и не может быть определено каким-либо иным способом»[64]64
  W ii 73.21; cf. B vii 167.10.


[Закрыть]
. И еще: «Вера не есть продукт интеллекта, а потому не может оным быть опричинена: поскольку вера столь же мало обоснована, как вкус или способность видеть»[65]65
  W ii 74.2.


[Закрыть]
. Вера дает нам все наши ценности, небо и землю, мораль и реальный мир. «Знайте же, философы, что между причиной и следствием, началами и концами, связь не физическая, а духовная, идеальная; та самая, на коей зиждется слепая вера»[66]66
  W iii 29.10.


[Закрыть]
. Мы не ощущаем причинности или необходимости, существующих в природе; мы верим в них и действуем так, словно они существуют; мы мыслим и формулируем наши идеи на языке этих верований, но сами по себе они суть не более чем умственные наши привычки, существующие de facto формы человеческого поведения, и любая попытка вывести структуру мироздания исходя из них есть чудовищная по своей природе попытка превратить наши субъективные привычки – которые разнятся в зависимости от места и времени, и даже от индивида к индивиду – в неизменные, объективные природные «необходимости».

Хаманн читал Юма очень внимательно. Конечно, Юм был человеком неверующим, врагом христианской веры, но Бог все равно вещал его устами истину. Он был «Саулом среди пророков»[67]67
  B i 380.6.


[Закрыть]
, кем-то вроде Валаама, что вещает истину вопреки самому себе, союзником против собственной воли[68]68
  См.: Philip Merlan, «From Hume to Hamann», Personalist 32 (1951), P. 11–18.


[Закрыть]
. Хаманн перевел «Диалоги о естественной религии» Юма, которые ценил превыше всех прочих его текстов, и смотрел на Канта как на немецкого Юма[69]69
  B iv 293.36.


[Закрыть]
, пусть даже Кант и не признавал Юмова учения о вере: там, где Юм ограничивается простой констатацией, что мы не можем ничего знать и не можем с полным на то основанием задавать вопросы относительно реального положения вещей, а потому вынуждены удовольствоваться описанием того, во что не можем не верить, поскольку мы это видим, слышим и ощущаем на вкус, Кант пытается претворить эти эмпирические привычки в философские категории.

«Юм никогда не изменяет мне»[70]70
  B iv 294.7.


[Закрыть]
. «Диалоги о естественной религии» «исполнены поэтических красот» и «совсем не опасны»[71]71
  B iv 205.33, 34.


[Закрыть]
. «Для того чтобы съесть яйцо или выпить стакан воды, Юму требуется вера…[72]72
  Хаманна приводит в восхищение убежденность Юма в том, что даже самое тривиальное действие уже предполагает веру в согласованность некоторого числа элементов между собой.


[Закрыть]
но если вера требуется даже для того, чтобы есть и пить, отчего же Юм нарушает этот свой собственный принцип, когда судит о вещах более высокого порядка, нежели еда и питье?»[73]73
  В письме к Канту от 27 июля 1759 года (B i 379.35).


[Закрыть]
Всякая мудрость начинается со здравого смысла. «Мудрость есть чувство, как отец чувствует сына, а сын – отца»[74]74
  B iii 35.1.


[Закрыть]
, и еще раз: «Существование наималейших вещей основано на непосредственном впечатлении, а не на умозаключении»[75]75
  B vii 460.6.


[Закрыть]
. Вера – основа основ нашего знания об окружающем нас мире. Нам может хотеться чего-то большего: логических умозаключений, гарантий, которые может дать нам безошибочная интуиция. Однако Юм прав: все, что у нас есть, есть нечто вроде животной веры. Этим могучим тараном Хаманн и пытается снести громадное здание традиционной метафизики и теологии.

Принцип Юма состоял в том, что ни один факт не может быть выведен из другого факта, что необходимость есть отношение логическое, то есть, собственно, отношение между символами, а не между реально существующими вещами, и что все приверженцы доктрин, претендующих на знание экзистенциальных пропозиций, не основанных на непосредственном опыте, или на умение выводить экзистенциальные пропозиции чисто логическими методами, обманывают либо сами себя, либо других людей, либо и то, и другое одновременно. Подобной же точки зрения неизменно, на протяжении всей своей жизни придерживался и сам Хаманн: она служит отправной точкой для всех его нападок на методы и ценности Просвещения. Не существует никаких врожденных идей, в том смысле, который вкладывают в это понятие рационалисты, Декарт, Лейбниц и сторонники Платона. Мы зависим от обмена веществ с окружающей нас природой: «Чувства суть в отношении интеллекта то же самое, что желудок в отношении сосудов, отцеживающих самые тонкие и ценные соки крови: кровеносные сосуды извлекают из желудка то, что им потребно. ‹…› наши тела представляют собой только то, что происходит из наших желудков или из желудков наших родителей. Жизненные силы и растворители нашего разума суть, строго говоря, откровение и традиция»[76]76
  W iii 39.7.


[Закрыть]
. Традиция есть собрание былых верований; откровение – явление нам Бога через природу или через Священное Писание.

Помимо чисто метафизических следствий из вышеизложенного, одной из настойчиво повторяющихся у Хаманна позиций является мысль то том, что откровение представляет собой прямой контакт между одним духом и другим, между Богом и нами. То, что мы видим, слышим, осознаем – суть вещи непосредственно данные. Но мы не просто пассивные вместилища для всего этого, как учил Локк: наши способности к действию и творчеству суть эмпирические атрибуты, присущие разным людям и разным обществам в неодинаковых степенях и сочетаниях, так что никакое обобщение не может просуществовать слишком долго. Хаманн самым нахальным образом превращает Юмов скептицизм в орудие веры, в эмпирическое знание, которое самое для себя служит основанием и гарантией – той точкой отсчета, для которой бессмысленно искать дальнейших, более общих оснований.

Точно таким же образом Хаманн обращает оружие эмпирики, которое прежде использовалось против догматической теологии и метафизики, против рационалистической эпистемологии – картезианской, лейбницеанской, кантианской, – а его обожатель Кьеркегор впоследствии станет использовать ее и против гегельянцев. Природа и наблюдение превратились в оружие против априорных или квазиаприорных гарантий прогресса, или естественно-научных аксиом, или любых других больших, метафизически обоснованных схем, пытающихся все и вся объяснить. С этой точки зрения метафизик Фихте был прав, когда воскликнул, что эмпиризм опасен или может стать опасным для Руссо, Французской революции и тех абсолютных принципов, которые они вызвали к жизни. Хаманн был одним из первых реакционеров-эмпириков, который пытался подорвать построения рационализма, зарвавшегося в научном азарте, и апеллировал при этом – примерно так же, как это делал Бёрк, но только куда убедительнее и гораздо более радикальным образом – к асимметричной, непричесанной реальности, которая открывается зрению, не искаженному метафизическими очками или привычкой опираться на заранее и раз и навсегда заданные схемы, которые ты якобы пытаешься открыть в процессе исследования; поскольку не существует знания, в основе которого не лежала бы вера, не имеющая к разуму никакого отношения.

Все высказывания генерализирующего характера основываются именно на этом. Любые абстракции, в конечном счете, произвольны. Люди членят реальность или мир собственного опыта так, как им вздумается, или так, как привыкли делать, без каких бы то ни было особых полномочий, которые дала бы им на этот счет природа, а у нее никаких собственных априорных установок на сей счет нет. И тем не менее самые знаменитые наши философы сами пилят сук, на котором сидят, – пытаясь спрятать, подобно Адаму, свой неизбежный и вполне простительный грех[77]77
  W iii 190.23.


[Закрыть]
, они отрицают грубый, чувственный факт, иррациональное. Вещи таковы, каковы они есть; вне приятия этой данности никакого знания быть не может, поскольку всякое знание основывается на изначальной уверенности, или вере, Glaube (знак равенства между этими двумя понятиями Хаманн ставит не задумываясь и ничего не объясняя), вере в существование как столов, стульев или деревьев, так и Бога, истины, заключенной в Библии, от него исходящей, – и все это дано нам через веру и ни в каком другом качестве явлено быть не может. Противопоставление веры и разума для него есть глубочайшее заблуждение. Не существовало никаких исторических эпох веры, за которыми следовали бы эпохи разума. Все это чистой воды фантазия.

Разум основан на вере и не может заместить ее собой; не бывает эпох, в которых оба они не играли бы каждый своей роли: если их и можно чему-то противопоставить, то не-сущему. Разумная вера есть противоречие в терминах. Вера обладает истиной не потому, что она разумна, а потому, что стоит лицом к лицу с реальностью: современные философы гонятся за рациональностью подобно Дон Кихоту и, подобно ему, в конце концов свихнутся окончательно. Существование логически предшествует разуму; следовательно, то, что существует, не может служить предметом разумного доказательства прежде, чем оно будет пережито как таковое, после чего человек может, если ему того захочется, выстраивать на основе этого переживания рациональные структуры, достоверность которых не может быть большей, чем достоверность исходного базиса. Существует до-рациональная реальность[78]78
  W iii 191.24.


[Закрыть]
; а то, каким именно образом мы ее организуем, есть, в конечном счете, результат произвольного выбора. По сути, мы имеем дело с тем зерном, из которого вырос современный экзистенциализм – и рост его можно проследить от Бёме и немецких мистиков к Хаманну, а от него – к Якоби, Кьеркегору, Ницше и Гуссерлю; та дорога, по которой пошли Мерло-Понти и Сартр, начинается здесь же, но затем начинает петлять и приводит к совершенно другой истории. Но взгляды Хаманна в этой логической цепи – звено обязательное и неизменное.

Если говорить о немецких мыслителях восемнадцатого столетия, то и рационалист Лессинг, и иррационалист Якоби были глубоко обеспокоены «пропастью» между общими философскими положениями и эмпирической реальностью, между универсальными «истинами разума» и обозначенными Лейбницем как таковые «истинами факта». Лейбниц мучился над вопросом о том, каким образом необходимые истины, «quod ubique, quod semper, quod ab omnibus creditum est»[79]79
  «В которые верят везде, всегда и все», Винсент Леринский, «Commonitorium».


[Закрыть]
, скажем, существование Бога, или бессмертной души, или единых объективных моральных истин – «истин разума», – можно логически вывести из исторически мотивированных суждений, которые эмпирически обусловлены, а потому зависимы от обстоятельств. Когда Бог говорил к людям, происходило это в конкретное время и в конкретном месте, Иисуса распяли в конкретном месте и в конкретное время, некоторые из апостолов записывали священные слова истины, переживали ощущения, которые принято считать сверхъестественными, во вполне определенных местах и во вполне определенное время: так могут ли вечные истины, явленные в этой historia sacra, опираться на сообщения, абсолютная точность и непогрешимость которых попросту недоказуема? Разве можно с этим смириться? Свой пассаж на эту тему он закончил, выразив надежду на то, что по мере того, как будет разрастаться человеческое знание, наше понимание этих исторически обусловленных эмпирических пропозиций с необходимостью приведет нас к искомым истинам, известным априори и данным нам изначально; а из этого умозаключил, что все возможные подходы к ним, выраженные в разных известных на данный момент религиях, суть всего лишь пробные, неуверенные попытки достичь единой, основополагающей истины – а потому все эти, даже очень непохожие друг на друга дороги имеют равное право на уважение и почитание с нашей стороны; а уже отсюда вывел принципы универсальной толерантности, воплощенные затем в знаменитой сказке о трех кольцах в его пьесе «Натан Мудрый». И все-таки: как могут «исторически обусловленные истины… быть основанием для истин рациональных, не требующих доказательства»?[80]80
  Loc. cit. (350/1).


[Закрыть]
Никак не могут. «Через эту омерзительную широкую канаву, – писал Лессинг, – я никак не могу перебраться, сколь бы часто и старательно я ни пытался через нее перепрыгнуть»[81]81
  Ibid. 14.


[Закрыть]
– и жалостно просит дать ему больше света. Но истины, не требующие доказательств, существуют, разве не так? И каковы тогда их рациональные основания? Якоби утверждал, что Лессинг умер атеистом; Моисей Мендельсон отчаянно сие отрицал – Лессинг, по его словам, умер верующим человеком. Какова бы ни была в данном случае истина, проблему она не решает.

Якоби, в свою очередь, мучился разрывом, как он это называл, между головой и сердцем. «Свет в сердце моем, – пишет он, – но стоит мне только попытаться осветить им свой разум, и свет меркнет»[82]82
  Friedrich Heinrich Jacobi's Werke (Leipzig, 1812-25), i., S. 367.


[Закрыть]
. По одну сторону холодная научная систематика, по другую – реальный мир, данный ему только в страстном пламени внутренней убежденности: Якоби не в состоянии отыскать тропинку, ведущую от непосредственного опыта, переживаемого человеческим сердцем, к общим положениям разума и науки, поскольку между тем и другим, судя по всему, нет ничего общего. Он выбирает сердце: истину веры. Но разве сама проблема не остается при этом неразрешенной? Хаманн нападает на Лессинга и пытается прийти на помощь Якоби – вот только с его точки зрения нет в действительности никакой проблемы, нет ни «широкой канавы», ни пропасти. Что вообще люди имеют в виду, когда говорят о желании «объяснить» мироздание? Мысль – или, вернее, мысли, идеи, да и вообще любые психологические феномены – суть часть той мебели, которой обставлена вселенная. Никакой точки, расположенной вовне бытия, в которой мог бы поместиться наблюдатель, способный оценивать, осуждать, оправдывать, объяснять или обосновывать наш мир, попросту не существует. И разрыва тоже нет: нельзя свести бесконечное число причин к одному тривиальному факту. В письме Хаманна к Якоби читаем: «У метафизики собственный ученый и собственный придворный жаргон… и я попросту неспособен эти языки ни понять, ни научиться использовать. А потому я склонен полагать, что вся наша философия из языка состоит в гораздо большей степени, чем из мысли, а бесчисленные неверно понятые слова, персонификации случайных понятий… породили целую вселенную проблем, решать которые столь же бессмысленно, сколь бессмысленно было изобретать их»[83]83
  B v 272.3.


[Закрыть]
.

Все эти проблемы суть проблемы ложные. Весь мир априорности есть фикция. Хаманн уверен в этом настолько же твердо, как до него епископ Беркли или как любой современный позитивист. Следует избегать стремления навязывать миру свои собственные теоретические фантазии. Разум наклонен изобретать сущности, отталкиваться от того, что дано ему в ощущениях, а затем превращать оное в «идеи чистого разума» или в понятия «чистого бытия». Никто и никогда так по-настоящему и не понял, что имели в виду Аристотель и Кант. Мудрость – один из плодов на древе жизни. Все зло исходит от древа познания. Говорить следует «est ergo sum», в противном случае человек создает себе некую великолепную фикцию, в которую верует затем как в идола. Якоби думает, что есть некое специфическое качество, паскалева «истина сердца», иррациональная сила, особое чувство, при помощи которого он может достичь предельной реальности и Бога; он колеблется между Спинозой и Платоном и выбирает Платона. Хаманн выражает недовольство тем, что Якоби взыскует какого-то особенного органа, этакого набора случайных истин, которые были бы при этом не случайны, что само по себе абсурдно. Для того чтобы что-то знать, нам следует смотреть, чувствовать, может быть, строить гипотезы, но при этом не забывать, что они – всего лишь наши собственные конструкции, и, самое главное, не позволять им узурпировать место непосредственного опыта. Тот факт, что опыт разнится от эпохи к эпохе и даже от индивида к индивиду, по сравнению с этим – ничто. Универсализм есть пустое мечтание, попытка свести все роскошное обилие бытия к унылому единообразию, которое само по себе есть одна из форм ухода от реальности, попытка заключить ее в некую стандартизированную и подстроенную под наши нужды логическую оболочку – попытка оскорбительная для Творения, один из характерных признаков дурацкой и совершенно непростительной самонадеянности, свойственной всем тем, кто предпринимает подобные попытки. То же касается и всех форм религиозной апологетики, этой попытки оправдать, объяснить опыт непосредственного восприятия Бога – явленного в мистическом откровении, или через чтение и понимание Слова, или вследствие расшифровки письмен, начертанных в самой природе – в словесах, выдуманных ничтожным интеллектом индивидуального человеческого существа; попытка приручить Бога, засунуть его в подручный домашний гербарий.

С точки зрения психологической можно сказать, что в лице Хаманна оскорбленная вера потерпевших поражение, униженных немцев вспыхнула вновь, обратив огонь свой против западных угнетателей с их нивелирующим рационализмом, и пробила дорогу для общей, куда более широкой кампании против всего научно-философского истеблишмента, и боевые действия разгорелись со временем во всех соседних провинциях: в истории, в литературе, в политике – везде, где дух рационализма успел пустить корни. Хаманн иногда пишет, что идеи эти он позаимствовал из «Ночных дум» Янга. Если это и так, то Янг навряд ли отдавал себе отчет, что за ящик Пандоры он открывает в этой своей поэме. Янг проповедовал необходимость оставить природу в покое и дать ей возможность естественным путем взрастать на темной почве прошлого и веры. Но выросло из этого нечто куда более впечатляющее – полномасштабное наступление на рационализм во всех возможных сферах, один из первых сигналов того весьма серьезного заболевания, симптомами которого со временем станет ряд самых характерных доктрин нашей собственной эпохи: экзистенциализм в философии и антирационализм Карла Барта в религии, доктрины Хайдеггера и его учеников, эмотивизм в этике, сюрреализм в искусстве, а также все остальные формы бунта против позитивизма в том виде, в котором он существовал в конце девятнадцатого и в начале двадцатого века. В этом смысле Сен-Симон и де Местр, каждый со своей, очень не похожей на другую, точки зрения, совершенно верно разглядели в Лютере самого первого и самого отчаянного бунтовщика против устоявшегося порядка – воплощение той силы, что разрушила этот порядок во Франции в 1789 году и, несмотря на весь протестантский пиетизм и пропаганду смирения, открыла двери для индивидуальной тяги к самоутверждению и, соответственно, к войне против всяческого навязываемого человеку извне единообразия.

Непосредственно пережитый опыт для Хаманна есть конкретный факт – единственная основа для истинного познания реальности. Противником его выступает система, которая по необходимости составлена из слов, обозначающих абстрактные понятия или числа. «С числами, так же как и со словами, ты можешь делать все, что хочешь»[84]84
  B vii 441.22; cf. W iii 285.28–35.


[Закрыть]
. Они представляют собой entia rationis, которые философы приучили нас путать с реальными вещами. Каким образом действуют подобного рода философы? «Разъединяя то, что природа соединила, и смешивая то, что она развела между собой»[85]85
  W iii 40.4.


[Закрыть]
. Анализ расчленяет (пусть и не может разрушить), синтез комбинирует (хотя и не в состоянии по-настоящему слить воедино)[86]86
  B vii 169.37.


[Закрыть]
. «Только схоластический разум разграничивает самое себя на реализм и идеализм; разум верный и аутентичный ничего не знает о подобного рода разграничениях»[87]87
  B vii 165.13.


[Закрыть]
. Анализ и синтез в равной мере произвольны[88]88
  W iii 284.36.


[Закрыть]
. Ошибка всех философов заключается в том, что они вводят произвольные разграничения и закрывают глаза на реальность ради возможности возводить «воздушные замки»[89]89
  B v 265.37.


[Закрыть]
. Природа не говорит языком математики – Бог поэт, а не геометр[90]90
  Это понравилось Гёте, который заметил: «Математика не может уничтожить предрассудки, не в силах смягчить упрямство или предвзятость; в сфере морали она ничего не в состоянии достичь». Goethe, Maximen und Reflexionen, ed. Max Hecker (Weimar, 1907), no. 608 (132).


[Закрыть]
. Конвенциональные знаки необходимы, в этом нет никаких сомнений, вот только они не реальны. Такие слова, как «причина», «разум», «всеобщность», суть нечто вроде фишек в игре, которые не соотносятся с реальными предметами. Величайшая в мире ошибка состоит в том, чтобы «путать слова с идеями, а идеи с реальными вещами»[91]91
  B v 264.36.


[Закрыть]
. Философы оказались в плену своих же собственных систем, которые по степени косности уже не уступают догматам Церкви. Как-то раз Хаманн обронил походя в сторону Канта: «Всякому систематику следовало бы взирать на свою систему в точности так же, как любой католик смотрит на истинную свою Церковь»[92]92
  B vi 350.17.


[Закрыть]
.

Геометрический метод может сойти для пауков вроде Спинозы, которые ловят в свои сети мух[93]93
  B ii 203.36, B i 378.7. В другом месте Хаманн называет Спинозу «еврейской мухоловкой» (B vii 181.6).


[Закрыть]
, но обращаться к живому опыту, рассматривать такие слова, как «разум» и «существование», как применимые к чему-то еще, кроме отношений, в реальности не существующих, как нечто большее, чем подпорки, позволяющие стимулировать наше внимание, – значит открывать дорогу разного рода частным фантазиям. «Если нам даны data, зачем прибегать к ficta[94]94
  B vi 331.22.


[Закрыть]
Искать их – значит отказываться от плодов древа жизни ради плодов древа (иллюзорного) познания[95]95
  B vi 492.9.


[Закрыть]
. Страсть философов к абстракциям ведет к овеществлению отношений[96]96
  E. g. B vii 173.8 ff.


[Закрыть]
, таких, к примеру, как отношения пространственные или временные. Время является нам в музыкальных каденциях, в ритмах нашего сердцебиения и дыхания[97]97
  W iii 286.17.


[Закрыть]
и может быть воспринято напрямую, а не в качестве «формы сознания», как то представляется Канту. Пространство есть отношение между фигурами, которые мы изображаем на полотне или на бумаге, между жестами и тому подобным; всякое отношение есть частный случай, и придавать им статус обобщения – значит создавать систему фикций. Более того, ничто не может быть понято вне той системы связей, в которую оно включено, поскольку мир подвешен на «нитях, которые нельзя разъединить, не причинив при этом боль себе или другим»[98]98
  B iv 59.1.


[Закрыть]
, а всякую подобную систему связей можно понять, только вникнув в конкретный случай. Выстраивать на подобных основаниях доктрины, в которых понятия будут противопоставлены отношениям, сущности – собственным атрибутам, значит опять же подменять реальность вымыслом.

С точки зрения Хаманна, разум разрушает и расчленяет; так, к примеру, время он редуцирует к изолированным друг от друга «моментам». Связность им придает та «нить», посредством которой Провидение – и только оно – соединяет их вместе. Только эта нить и «обеспечивает связность моментов и всех частиц потока столь мощно и неразделимо, что все они становятся единым целым»[99]99
  W i 126.3.


[Закрыть]
. Если бы не это, наш аналитический разум расчленил бы наш же собственный опыт на фиктивные фрагменты, выдуманные естественными науками, и оказался бы не в силах соединить их вновь. Хаманн любит английских поэтов за то, что «они не анализируют, не разбирают на части»[100]100
  B ii 78.33.


[Закрыть]
. Так, английский поэт Дайер пишет, к примеру, о шерсти, тогда как притчи Лессинга представляют собой обычную философическую нудятину.

Общее направление мысли Хаманна совершенно ясно, однако не менее ясно и то, что он страдает каким-то едва ли не врожденным предубеждением против естественных наук как таковых. Когда в 1769 году в Кёнигсберге, в саду своего приятеля, английского купца Грина, Кант заявил, что астрономия достигла таких невиданных высот, что никакие новые гипотезы в ней попросту невозможны, Хаманна это потрясло до глубины души[101]101
  B ii 416.29 ff.


[Закрыть]
. Как можно ограничивать Бога и бескрайние возможности творения Его? Не двинул ли Кант свою армию абстракций в поход против неистощимой божественной – и рационально постижимой – творческой способности бытия? Никакое общее положение, а уж тем более никакие теории не в силах охватить всего разнообразия и всей конкретности жизни. Может статься, ненависть Хаманна к наукам (каковую он за собой признает) отчасти объясняется его опасениями за собственное благочестие[102]102
  B ii 416.33 ff.


[Закрыть]
. Результатом осмысления оных как раз и становятся нападки на мир мертвенный и расчлененный, лишенный спонтанности, лишенный чудес, лишенный бескрайних возможностей, каждая из которых может претвориться в реальность в любой момент, вне какой бы то ни было связи со всем прочим и без рационально постижимых причин. Отсюда и отрицание детерминизма, поскольку он норовит надеть рукотворную смирительную рубашку на то, что классификации не подлежит, на саму Божественную Природу, – на то, ради чего и внутри чего, согласно Хаманну, живет любой человек и чего объяснить он не может, поскольку объяснять значит использовать символы, а символы ограничивают, абстрагируют, нарезают реальность на произвольно взятые ломти, разрушают ее ради того, чтобы выразить невыразимое.

Первоочередная задача состоит в том, чтобы обнажить вредоносную природу абстракций и того ложного знания, которое из них и на них построено. Это подходящая задача для современного Сократа, а именно в этом качестве Хаманн себя и представляет. В самом по себе жесте присвоения роли Сократа уже содержится определенный иронический посыл, в чем он полностью отдает себе отчет, ибо Сократа, которого принято воспринимать как величайшую икону Просвещения, отца рационализма, жертву суеверий и традиционной религиозности, он делает критиком и, по большому счету, врагом этой новой ортодоксии. О Сократе в восемнадцатом веке писали много и часто, и примеряли на него самые разные роли: для кого-то он был родоначальником критического мышления, врагом предрассудков, традиционных ценностей, всего, что противостоит методам разумного и логического доказательства, куда бы подобное доказательство нас ни вело; для других он прежде всего деист – или вольнодумец; еще для кого-то он мистик, ведомый внутренним голосом своего «даймона», коего он должен слушаться во всех своих трудах и днях, или же вдохновенный провозвестник христианства (в этой роли он выступал еще для христианских платоников Ренессанса и для Эразма – если судить по знаменитому предсмертному восклицанию), или даже ранний пиетист, живущий в согласии с собственной душой и с ее духовным истоком, Творцом Мироздания, Богом как таковым. Для Хаманна Сократ не носит ни единой из перечисленных выше масок, для него он оппонент софистов, овод, который не дает покоя большим системам, бесстрашный разоблачитель всяческой лжи, лицемерия, несамостоятельной мысли, заблуждений, любой показухи, любых умствований и уловок, фикций и ложных доводов из арсенала главного обманщика – светского, ни в чем не укорененного интеллекта[103]103
  Из Платона Хаманн что-то читал, но в том, что касается фигуры Сократа, судя по всему, опирался прежде всего на «Жизнь Сократа» Франсуа Шарпентье в переводе Кристиана Томасиуса. [ «La Vie de Socrate» Шарпентье была впервые опубликована в составе его перевода «Memorabilia» Ксенофонта, после чего неоднократно перерабатывалась и переиздавалась. Перевод Томасиуса от 1693 года был озаглавлен «Das Ebenbild eines wahren und ohnpedantischen Philosophi, oder: Das Leben Socratis»; у Хаманна был экземпляр второго издания этой книги (Halle, 1720).]


[Закрыть]
. Гельвеций и Вольтер, Декарт, Лейбниц и Кант, Руссо и Мендельсон суть софисты нынешних времен. И наипервейшая задача человека, взыскующего истины, состоит в том, чтобы выставить напоказ их пустые словесные фантазии и объявить во всеуслышание о том, что задача разума состоит не в умножении теоретического знания – только человек во всей своей полноте, со всеми своими страстями, чувствами, желаниями, физиологическими реакциями и всем прочим способен пробиться к истине, – но в демонстрации пределов знания, обнаружении человеческого невежества и человеческой слабости.

Именно это и должна продемонстрировать «Сократовская меморабилия», направленная против софиста Канта и «просвещенного» негоцианта Беренса. Сократ приводил в бешенство афинян; Хаманн готов наговорить дерзостей кёнигсбергским и рижским бюргерам, выставить на посмешище их idées reçues, показать, что официальное христианство восемнадцатого столетия есть самое настоящее язычество, что истинный божий человек ближе к ворам, нищим и преступникам, к бродягам и грабителям с большой дороги – то есть к отбросам жизни, – чем к либерально настроенным лютеранским священникам и рационалистически мыслящим апологетам христианства. Человек, привыкший к ироническому сомнению во всем, к ироническому же самоуничижению, наделенный внутренним светом, гипнотическим гением, выдвинутый средним классом épateur всех и всяческих бюргеров – вот что такое Сократ, вот что такое Хаманн.

Просвещение представляется Хаманну полной противоположностью всех естественных ценностей. В диатрибе, написанной в 1759 году и направленной против книги «Господин и слуга», вышедшей из-под пера его друга Фридриха Карла фон Мозера, – трактата, воспевающего просвещенный деспотизм, – он объявляет научный метод казуистикой, чисто макиавеллиевским способом манипулировать людьми; просвещенческая политика, по его мнению, оперирует людьми как машинами; он протестует против узурпации науки, которая превратилась из служанки человека, способной помочь ему в удовлетворении возвышенной и ничем не ограниченной творческой способности, в диктатора, который определяет его жизненную позицию во всех возможных ее аспектах – моральных, политических и личных.

Хаманн вовсе не предлагает науке склониться перед какими-то положениями более высокого порядка – скажем, истинами откровения или аксиомами естественного закона и естественного права, сформулированными Аквинатом или Гроцием. Научным методам он противопоставляет эмпирическое познание – скорее практически, нежели теоретически, – доступное любому человеку, живущему в должных отношениях с Богом и природой (что это за отношения, нам еще предстоит увидеть). Слова суть фишки, утверждает он, невольно цитируя Гоббса; язык есть расхожая монета: гений вполне может пользоваться им должным образом, но чиновники превращают его, как они делают это со всем на свете, в бесплодную догму, которой молятся сами и молиться которой пытаются заставить всех вокруг. Из-за этого человеческие отношения превращаются в отношения механические, а то, что представляло собой живую истину или способность спонтанно реагировать на ситуацию должным образом – в мертвое правило, в кумира для идолопоклонников. Это – яростная проповедь против дегуманизации и овеществления, произнесенная задолго до того, как человечество начало мыслить в подобного рода терминах.

Величайшим врагом Хаманна является необходимость – как метафизическая, так и научная. Она возникает в тех случаях, когда какое-то конкретное человеческое представление – момент озарения или обыденного понимания, в котором человек схватывает собственную ситуацию во всей ее полноте и понимает, как он должен действовать для того, чтобы достичь своих спонтанно осознанных целей, – претворяется в псевдообъективный источник власти, в формулу, закон, институцию, во что-то внешнее по отношению к человеку, что претендует на статус вечного, неизменного, универсального; в мир необходимых истин, математики, теологии, политики, физики, из разряда тех, которые отдельный человек не может создать и на которые не в силах оказать хоть какое-то влияние, – кристаллически ясный и чистый предмет обожествления со стороны атеистов. Хаманн категорически не желает принимать ничего подобного. Никакой необходимости наводить мосты между необходимыми и преходящими истинами не существует, потому что законы того мира, в котором живет человек, суть правила настолько же преходящие, насколько и простые «факты». Все сущее могло бы оказаться совершенно иным, если бы так было угодно Богу, и все еще может таковым оказаться. Творческие способности Бога безграничны, а у человека – ограниченны; ничто не установлено навечно, во всяком случае постольку, поскольку речь идет о мире людей – а за его пределами мы ничего не знаем, по крайней мере в этой нашей жизни. «Необходимое» относительно стабильно, «преходящее» относительно изменчиво, но все это вопрос степени, а не сути.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю