Текст книги "Гонители"
Автор книги: Исай Калашников
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 36 (всего у книги 39 страниц)
Глава 11
– Молодец, – пробормотал хан. – Молодец.
– Кто молодец? – спросил Шихи-Хутаг.
– Уж, конечно, не ты. Сын ничтожного правителя Мухаммеда молодец.
Хотел бы я, чтобы все мои сыновья были такими, как он. – Хан тронул коня, поворачивая его к своему стану.
Шихи-Хутаг поехал рядом. Его умное лицо с пришлепнутым, утиным носом было уныло. Шихи-Хутаг тяжело переживал свое поражение – единственное за всю эту войну. В первое мгновение, когда Шихи-Хутаг явился перед ним с растрепанными остатками войска, хан задохнулся от ярости. Но рассудком подавил свой гнев. Подумал, что это поражение будет даже на пользу другим.
Сказал, обращаясь к нойонам:
– Собака, гоняя зайцев, должна знать, что в лесу водятся рыси и волки.
Пристыженный Шихи-Хутаг не смел поднять головы. Сейчас хан добавил ему соли на старую рану. Но не Шихи-Хутаг был у него на уме. Глядя на отважного Джалал ад-Дина, он думал о Джучи. Сын все больше беспокоит его.
Со своим войском он удалился за Сейхун, в кыпчакские степи, живет там, не помышляя о походах и сражениях, тихо правит пожалованным ему улусом. Не понимает, что стоит бросить меч в ножны, и его начнет есть ржавчина.
– Смотри веселее, Шихи-Хутаг. Ни один человек не может делать всего.
Ты не можешь водить в битву воинов, как Мухали, Субэдэй-багатур или Джэбэ.
Но нет человека, кто мог бы, как ты, следить за исполнением моих установлений. Через тебя утверждаю в улусе порядок… Улус мой становится больше, и такие люди, как ты, все нужнее.
От скрытого своеволия старшего сына думы хана устремились в родные степи. Там тоже не все ладно. Недавно в найманских кочевьях изловили несколько тангутов. Они пытались возмутить людей. На этот раз не удалось.
Но кто скажет, что будет в другой раз? Кажется, пришла пора возвращаться.
Сартаулов добьют и без него.
– Шихи-Хутаг, собери нойонов на совет.
Выслушав хана, нойоны согласились: пора возвращаться. Что бы ни сказал – соглашаются. Это облегчает его жизнь, но временами он чувствует вокруг себя пустоту, и тогда хочется, чтобы кто-то начал спорить горячо и безоглядно. Однако нойоны не возражали и тогда, когда он сказал, что возвращаться намерен через горы Тибета. Об этом труднейшем пути он подумывал давно. Если сможет провести войско по кручам, где ходят только горные козлы, ударит на тангутов там, где они его совсем не ждут. Нойоны не хуже, чем он сам, понимали, что путь через Тибет и труден, и опасен, а вот промолчали. Что это? Вера в него? Или боязнь разгневать несогласием?
Начали готовиться к походу. Откармливали коней, все увязывали, укладывали. Хан, как и в прежние годы, объезжал войско, придирчиво проверяя снаряжение. Новое трудное дело увлекало его, прибавляло сил. Он был весел и неутомим. Но однажды поздно вечером кешиктены впустили в его шатер гонца, прибывшего из степей. Гонец склонился перед ним, глухо сказал:
– Великий хан, нойон Мухали умер.
Негромкий голос гонца отдался в ушах громом. Мухали, его лучший нойон, умер… Умер, не довершив покорения Китая. Сколько же трав истоптал Мухали? Немногим больше пятидесяти.
– Умер или убит?
– Умер своей смертью.
– Своей смертью… – повторил хан. Разозлился:
– Пошел отсюда, дурак!
Вслед за гонцом хан вышел из шатра. Стан был разбит в предгорьях Гиндукуша. В лунном свете холодно поблескивали заснеженные вершины. По склонам вниз сползали мутные клубы тумана. Хан сел на камень. Ему хотелось представить лицо Мухали, но из этого ничего не получалось. Черты лица виделись размытыми, как сквозь туман. Мухали было нелегко. Воинов оставил ему мало. Воевать приходилось руками тех, кто предал Алтан-хана. Он умел держать их взнузданными, был крут и беспощаден с лукавыми. Обласканный когда-то Елюй Люгэ, постепенно усиливаясь, возомнил, что может не считаться с Мухали. С малыми своими силами Мухали разгромил строптивого, и Елюй Люгэ, страшась возмездия, покончил с собой… Нет, идти через горы Тибета нельзя. Тибет – неизвестность. А он должен привести в степи войско, способное сокрушить любого врага.
В стане слышался говор и смех воинов. И это раздражало хана. Мухали умер, и никто о нем не печалится. Неужели так же будет, когда умрет он?
За спиной в почтительном отдалении стояли кешиктены. Не оборачиваясь он сказал:
– Позовите Боорчу!
Кто-то торопливо побежал. Из-под гутул полетели, пощелкивая, камешки.
Боорчу пришел, сел против хана, плотнее запахнул на груди халат.
– Умер Мухали.
– Я слышал, великий хан.
– Неужели и наша жизнь подходит к концу?
– Это так, великий хан. – Боорчу вздохнул и неожиданно попросил: Отпусти меня, великий хан.
– Куда? – не понял хан.
– Домой. В степи. Устал я.
– От чего?
– От всего… Мне снится юрта на берегу Керулена, запах ая – полыни.
Хочу смотреть, как резвятся на зеленой траве жеребята и играют дети.
Хан молчал, покусывая губы. Нет, не понял боли его души друг Боорчу.
И никто не поймет. Могла бы понять, наверное, старая толстуха Борте. Но она далеко. Почему он не взял ее с собой?..
– Чу-цай уведомил меня: в Самарканд прибыл даосский монах Чань-чунь.
Ты, Боорчу, бери тысячу воинов. Встретишь монаха и проводишь ко мне.
– Встретить старца мог бы кто-то и другой, помоложе, чем я. Не держи меня, великий хан!
Встав с камня, ничего не сказав, не взглянув на Боорчу, хан пошел в шатер.
Переждав жару в предгорьях, хан двинулся обратно по разоренной недавно земле. Трудные думы о старости и близком конце мучили хана, и он с возрастающим нетерпением, с крепнущей надеждой ждал встречи с Чань-чунем.
Встреча произошла под Балхом. Чань-чунь оказался старым, но легким на ногу человеком. Малорослый, в широком складчатом одеянии, он не вошел вкатился в ханский шатер, наклонил голову, сложил перед морщинистым, с маленькой седой бородкой лицом ладони рук, хрипловатым голосом что-то сказал. Переводчик передал его слова:
– Ты звал меня, и я прошел десять тысяч ли, чтобы быть тебе полезным.
Хан велел подать кумыс. Но Чань-чунь от напитка отказался, пояснив, что употребляет только растительную пищу. Глаза старца под седеющими бровями были с живым блеском, взгляд прям, без тени страха или униженности.
– Труден ли был твой путь?
– Труден. Но не для тела, не приученного к излишествам. Для духа.
– Что омрачило твой дух?
– Земля, усеянная костями людей. Где были рощи – обгорелые пни, где были селения – пепелища.
Хан нахмурился.
– Ты говоришь о своей стране? Небо отвергло Китай за его чрезмерную гордость и роскошь. Я не имею в себе распутных наклонностей, люблю простоту нравов, во всем следую умеренности. Ты видишь, на мне нет ни золота, ни драгоценностей. Я ем то же, что едят пастухи. О людях способных забочусь, как о своих братьях. И не оттого, что я обладаю особыми доблестями, а оттого, что Алтан-ханы погрязли в неправоте и лживости, небо множило мои силы…
Не соглашаясь с ханом, Чань-чунь медленно покачал головой.
– В любом правлении есть и хорошее и плохое. Плохое надлежит отвергать, хорошее перенимать.
– Хорошее берешь – не возьмешь, а плохое липнет само. Потому лучше ничего не перенимать, утверждать повсюду свое. В землях Алтан-хана и тут были дома, просторные и теплые, поля и сады давали изобилье еды. Кто скажет, что это плохо? Но сытость портит нравы. Мужчины перестают быть воинами, и народы гибнут. Не я, небо карает людей. Я же употребляю силу, чтобы достигнуть продолжительного покоя. Остановлюсь, когда все сердца покорятся мне. Но время мое на исходе, а дел много. И я позвал тебя, дабы понять, что есть жизнь человека, что есть смерть его.
Чань-чунь внимательно слушал хана, потом переводчика, было заметно, что он хочет понять собеседника как можно лучше. Это располагало хана к откровенному душевному разговору.
– Жизнь – текучая река. На поверхность выскакивают и лопаются пузырьки. Но не они двигают течение. Человек – пузырек на воде.
Слова старца покоробили хана. Неужели его жизнь – пузырек на реке жизни? Э, нет! Все другие, может быть, и пузырьки, всплывают и лопаются, не оставляя следа… Но если он, хан, в силах изменить русло реки жизни, даже остановить ее, – он не такой, как все, и слова старца к нему неприложимы.
– Я хочу знать о тайне рождения и смерти.
– Рождение и смерть – то же, что утро и вечер. Между ними – день. Дни же бывают и длинные, и короткие. Продлить день человек не в силах и на мгновение, но продлить свою жизнь он может на годы.
– Вот это я и желаю знать! – обрадовался хан. – Я хочу получить средство, чтобы стать бессмертным.
По бледным губам старца скользнула и пропала снисходительно-печальная улыбка.
– Великий хан, есть средство продлить жизнь, но нет средства сделать человека бессмертным. – Чань-чунь развел руками, будто винясь перед ханом за это.
Хан почувствовал себя обманутым. Долго молчал, разглядывая свои руки с огрубелой, морщинистой кожей. Не хотелось верить, что его надеждам обрести то, в чем небо отказывало всем, когда-либо жившим на земле, пришел конец. Он состарится и умрет, как старятся и умирают обычные люди… Вся душа восставала против этого. Ему стало холодно и страшно, будто смерть уже стояла за пологом шатра, и он уже жалел, что старец приехал: незнание было лучше, чем такое знание. Почему небо несправедливо к нему? Дав в избытке одно, почему отказывает в другом?
Ему стоило усилий оторваться от этих мыслей. Стараясь быть ласковым, сказал:
– Ты устал с дороги. Иди отдыхать.
Проводив его взглядом, поднялся и стал быстро ходить по шатру. Под ногами был войлок, глушивший шум шагов, и эта беззвучность пугала его, сам себе он казался бесплотным духом. Вдруг резко остановился. Не ропщет ли он до времени? Когда носил кангу, разве мог помыслить, что подымется на такую высоту? Не то же ли и сегодня? Он разбил, уничтожил могущественных врагов, он бросил под копыта своего коня половину вселенной… Так неужели же сейчас своим умом, своей волей не сможет победить это? Старец говорит, что человеку по силам продлить свою жизнь. Если такое доступно любому человеку, то ему, отмеченному небесным благоволением, можно добиться если не всего, то в тысячу раз больше. Он раздвинет пределы власти над собственной жизнью, как раздвигал пределы своего улуса.
На смену только что умершей надежде на чудо рождалась другая надежда на самого себя. А она его пока никогда не подводила.
…Двигаясь к Самарканду, то и дело отклоняясь от прямого пути для замирения разбойных сартаулов, не желающих примириться с поражением, хан немало времени уделял беседам с Чань-чунем. Учение даосов о сохранении жизни сводилось к тому, что человек должен как можно меньше отягощать свою душу заботами, проводить время в праздности. Все это не подходило ему и было отвергнуто им. Привлекало в старце другое – его внутренняя независимость, правдивость, легкость, с какой он мог говорить о самом тяжком. В спорах с ним хан находил отдохновение для души, уставшей от почтительной робости близких. Однако вскоре словоохотливый старец стал жаловаться, что многолюдие и шумливость войска гнетут его дух, что он жаждет тишины и покоя. Хан с горечью подумал, что старец скоро запросится домой. Так и вышло. Но он под разными предлогами удерживал его еще несколько месяцев. Мог и совсем не отпускать, но тогда Чань-чунь перестал бы быть тем, чем он был. Покорить сердце человека часто много труднее, чем взять укрепленный город. Когда-то люди сами шли к нему, искали дружбы с ним – что же случилось?
Он расстался с Чань-чунем, отпустил и Боорчу. Холод одиночества все сильнее студил душу. Он повелел привести к нему мусульманских священников: захотелось узнать, чем крепка и сильна их вера. Привели казия, еще не старого, с редкими нитями седины в густой бородище. Невысокий возраст казия вызывал недоверие к нему, пышнословие – досаду.
– Все правоверные – слуги аллаха и почитатели пророка, открывшего пути истины. Лучом божественного откровения пророк прорезал тьму невежества. Идущий к свету обретает блаженство в этой и той жизни, идущий во тьму в ней и исчезает.
– Какие заповеди вам оставил пророк?
– Чтущие закон Мухаммеда должны отдавать нуждающимся братьям четвертую часть дохода от трудов, от торговли или от иным образом собранного богатства. Ибо… – казий слегка запнулся, – ибо богатеющий всегда разоряет многих, потому должен делиться с пребывающими в нищете.
Хан уловил скрытый смысл в словах казия, удивленно шевельнул бровями, сказал:
– Похвальное правило. Отобрав у соседа четырех коней, трех оставляю себе, одного возвращаю – и это благодеяние? – насмешливо прищурился.
Казий благоразумно свернул с опасного направления:
– Пророк заповедал нам пять раз в день возносить молитву и совершать омовение тела…
– Не вижу в этом смысла. Молиться человек должен по велению своего сердца, а не по чьему-то назначению. Есть нужда – молись и пять, и десять раз на дню, нет нужды – не молись совсем.
– Правоверному надлежит хотя бы раз побывать в Мекке и на родине пророка помолиться аллаху, всеведущему, вездесущему.
– Если бог всеведущий, всякое место должно быть подходящим для моления. Так я мыслю… – Разговор стал надоедать хану. – Вы свою веру возносите над всеми другими. Но я так и не понял, чем же она лучше других.
Своего шаха вы величали опорой веры. Ну какая же это опора? Скорее уж я опора всякой веры. Я не делаю различия между верованиями, не ставлю над всеми остальными свою веру, со служителей богов не взимаю дани. За одно это мое имя будет прославлено всесветно. Так или нет?
Молитвенно сложив руки, казий проговорил:
– Чье имя будет прославлено, чье проклято – аллаху ведомо.
– Я спрашиваю: что думаешь об этом ты?
– Аллах всемилостивый, помоги мне…
– Ну, чего бормочешь? Говори! Что бы ни сказал – слово хана: с тобой ничего не случится.
– Твое имя некому будет прославлять. Ты оставляешь за собой пустыню, залитую кровью.
– Я понял. Мое имя будет проклято?
От гнева у хана застучало в висках. Он разом возненавидел казия.
Отвернулся от него, пересчитал пальцы на обеих руках, после этого уставился в лицо казия – у того мелко и быстро дергалось веко.
– Я посчитал тебя человеком понимающим. Но сейчас вижу: твои знания мелки и ложны. Ты равняешь меня с шахом. А он не был настоящим правителем.
Он совершил тягчайший из грехов – убил послов. Он возносился над другими, не обладая необходимыми достоинствами. Тебе неведомо, что ничтожный, возвышаясь над другими, делает ничтожными всех.
После этого случая охота к душевным беседам пропала. Все свое время, все свои силы он отдавал войску.
Из-под Самарканда хан повернул в степи, сделал остановку перед дальней дорогой. Велел прибыть Джучи. Надо было решить, оставлять его тут или взять с собой. До ушей хана не раз уже доходили слухи, что старший сын не хочет признавать его власти…
Джучи на зов отца не явился. Он прислал в подарок двадцать тысяч отборных кыпчакских коней, в коротком письме, переданном посланцем, написал, что болен и потому проводить отца на родину не может. Посланцем Джучи был его дружок, сын стрелочника Тайчу-Кури.
– Верно ли, что моему сыну нездоровится? – спросил хан.
– Великий хан, разве можно сомневаться в правдивости слов Джучи? Судуй простодушно улыбнулся.
Но его улыбка показалась хану хитроватой, ответ дерзким. Вспомнил, что когда-то велел этому советчику палками прибавить ума-разума. Кажется, не помогло.
– К Джучи ты не вернешься. Поезжай к Джэбэ и Субэдэй-багатуру.
Доставишь им мое послание и останешься там.
Судуй взмолился:
– Не разлучай меня с Джучи, великий хан! С малых лет мы с ним вместе.
Прошу тебя, великий хан!
– Я своих слов дважды не повторяю.
Во время этого разговора в шатре хана была Хулан. Она что-то стала говорить о слухах, но он заставил ее замолчать. Обиженная, она ушла.
Возвратилась поздно вечером. Ее лицо было озабоченным. Села рядом, приклонилась головой к его плечу. Он знал ее тайные думы. Хулан хотела бы посадить на место Джучи Кулкана. Тогда бы осталась тут и правила владением самовластно… Отстранился от нее, грубовато спросил:
– Что тебе?
– Я узнала такое, о чем говорить тяжело, молчать невозможно. Я причиняю боль твоему сердцу, но…
– Не тяни, как вол телегу. Говори!
Хулан выдохнула из себя воздух – грудь высоко поднялась и опустилась.
– Мне стало известно, что Джучи говорит своим близким: ты кровожадный, выживший из ума старик, твоему безумству должен быть положен конец.
Он резко повернулся, вцепился руками в воротник ее халата, тряхнул голова метнулась, зазвенели украшения.
– Не лги! – Вновь тряхнул, еще сильнее. – Не лги!
Хулан изогнулась, опалила его бешеным взглядом.
– Ты боишься правды! Но ты ее должен знать!
Она выскочила из шатра, привела какого-то воина. Переступив порог, он смиренно опустился на колени. Хулан остановилась за его спиной.
– Это один из воинов, пригнавший коней от Джучи. – Наклонилась к воину. – Хан хочет знать о здоровье своего старшего сына.
– Небо хранит Джучи. Перед отъездом сюда я видел его на охоте. Как всегда, он стрелял лучше всех. Великий хан, мы служим Джучи, как тебе самому. Он справедлив…
Хан больше не слушал воина.
Все покидают его. Даже сын. Он носил его на руках, впервые садил на коня, учил стрелять из лука. Дал ему все. Выживший из ума старик… О вечное небо! Где почтение к старшим? Где благодарность? Где совесть?
Кровожадный… Да как же он, криводушный, не боится гнева отцовского?
Хулан вытолкала из шатра воина, задернула полог.
– Я пошлю за ним воинов! – осипшим голосом сказал он. – Его приведут ко мне на веревке!
– Не делай этого! – Хулан опустилась перед ним на колени. – Если люди узнают, что сын восстал против тебя…
– Молчи! Что мне люди!
Он растирал левую сторону груди – ныло стесненное сердце, боль росла, поднималась, перехватывало горло, ему становилось трудно не только говорить, но и дышать. Хулан заметила это, заставила его лечь в постель.
Он закрыл глаза. Боль понемногу отпустила, и он стал думать спокойнее.
Воинов посылать за Джучи нельзя. Если все верно, что говорят, взять Джучи будет не просто, он станет драться. Джучи многим по душе. Станут перебегать на его сторону. Войско расколется. Многочисленные враги подымут голову. Всего того, что у него есть, не удержать в руках. Вырос змееныш под собственным боком. Задушить надо было еще в колыбели.
– Тебе стало лучше?
Он открыл глаза. Хулан сидела рядом, подперев руками щеки, пристально смотрела ему в лицо, словно хотела проникнуть в его думы.
– Слабеешь… – со вздохом сказала она. – А ты всем нам нужен сильным и крепким. Отвернись от Джучи. Он не стоит того, чтобы о нем думать. Если позволишь, о нем подумаю я. – Взгляд ее стал жесток, губы плотно сжались.
Хан промолчал.
Войско продолжало движение в родные степи. Резвун ветер расчесывал травы, опахивал лица горечью полыни. Хан больше обычного сутулился в седле, смотрел перед собой исподлобья, и взгляд его светлых глаз был нерадостен.
Глава 12
В лощине с ручейком солоноватой воды Захарий остановился на дневку.
Стреножив коня, лег на попону, густо воняющую лошадиным потом. Лощина неплохо укрывала от людского глаза, но все равно он был неспокоен. Дорога приучила к осторожности. Из стана Джучи выехал, ведя в поводу двух заводных коней. Стараниями Судуя седельные сумы были набиты доброй едой.
Запаса могло хватить на весь путь. Но ему не раз приходилось отбиваться и убегать от лихих людей. Растерял и коней, и запас пищи. Одежда истрепалась, монгольские гутулы прохудились. Питался Захарий чем придется – где птицу подшибет, где корни пожует, спал вполглаза, вполуха. Порой даже раскаивался, что так бездумно тронулся в дорогу. Судуй, добрая душа и брат его названый, уговаривал: подожди, подыщи попутчиков. Но он не мог ждать. Гибель отца и Фатимы отвратила его душу от людей, чье ремесло война. Воины хвастались, кто и сколько убил врагов, а он видел перед собой отца, падающего на чужую землю с раздробленной головой, Фатиму, уносимую клокочущим потоком, и ему хотелось броситься на хвастунов с кулаками. Еще больше он ненавидел своего бывшего хозяина Махмуда Хорезми, Данишменд-хаджиба и других прислужников, вместе с ними и себя, глупого, пустоголового…
С Судуем простился в ковыльной кыпчакской степи. С неба валил тяжелый мокрый снег. Сырой ветер шевелил гривы коней, полы халатов. Друзья почти не разговаривали. Дороги их жизни расходились, и оба понимали – навсегда.
Судуй попробовал шутить, но шутки не вышло, он огорченно махнул рукой.
– Пусть небо хранит тебя, анда. Пусть у тебя будут дети и много скота.
– Спаси тебя господь, друже. Поклонись от меня отцу, матери. Будь счастлив ты и твои дети.
Захарий тронул коней, поехал, заворотив назад голову. Судуй махнул рукой, и ветер хлестал его по лицу мокрым снегом. Вскоре он стал неразличим за мутно-белой завесью.
«Где сейчас Судуй? Что с ним?» – подумал Захарий, поворачиваясь на бок. Сопела и хрумкала, срывая траву, лошадь, недалеко на белом камне сидел коршун, чистил клювом перья. Хорошо пригревало солнышко, и думы Захария стали тяжелеть, веки смежились. Спал он, кажется, недолго.
Разбудил его какой-то шорох. Открыл глаза и увидел перед собой ноги в старых, с вытертыми в голенищах сапогах. Рванулся, протягивая руку к копью. Его придавили к земле, связали, сняли пояс с ножом и саблей, обшарили седельные сумы и одежду. Однако до мешочка с золотом Фатимы не добрались, и Захарий понял: эти люди не грабители караванов, не удальцы, промышляющие на дорогах. Уж те знают, что и где искать.
Его поставили на ноги. Старик с ловчим соколом на руке подъехал к нему, склонился с седла, спросил по-тюркски:
– Откуда ты и кто такой?
Захарий как будто ничего не понял. Ему надо было оглядеться, уразуметь, что это за люди, что им можно сказать, о чем лучше умолчать. Их было пятеро. По виду все не воины. Старику много лет, а остальным, напротив, мало – отроки. И доспехов нет ни на одном, ни сабли, ни мечей тоже ни у кого нет, только луки со стрелами. Скорей всего охотники. Но почему они его схватили, ни о чем не спросив? Разве добрые люди так делают?
Разглядывая его оружие, они гадали, кто он.
– По лицу урус, – сказал старик. – Но они такую одежду не носят.
– А если он из неведомых врагов?
– Все может быть, – согласился старик. – Поведем его к Котян-хану. Он дознается.
Они привязали Захария к седлу, поехали. Захарий висел головой вниз, видел только мелькающие ноги своего коня и высокую траву. Он надеялся, что путь далек, где-то они остановятся отдыхать, может быть, даже ночевать. Он попросит развязать руки… Дальше будет видно. Судя по всему, старик не раз встречался с русскими. Стало быть, это земля половецкая. До дому рукой подать. Обидно будет, если его опять продадут в рабство.
Однако половцы нигде не останавливались, гнали коней до вечера.
Захарий уловил ноздрями запах дыма, вскоре послышались голоса людей, блеяние овец, ржание коней. Его сняли с седла у шатра из выбеленной солнцем и ветром ткани. Кругом рядами стояли крытые кибитки. Под огромным котлом горел огонь, пахло вареной бараниной. Захарий сглотнул слюну и, подталкиваемый стариком, ступил под полог шатра.
– Соглядатая поймали, хан, – сказал старик, кланяясь пожилому человеку с подковой вислых усов под хрящеватым носом. – По-нашему не говорит. И одежды такой я не видел.
– Одежду при нужде не выбирают, надевают какая есть. – Неожиданно хан спросил Захария по-русски:
– Как попал сюда?
Услышав родную речь, Захарий вздрогнул. Это не укрылось от внимательного глаза Котян-хана.
– Боишься? Разве не знаешь, что моя дочь – жена Мстислава Удатного, князя Галицкого? Говори: зачем ты здесь? Почему у тебя чужое оружие, чужая одежда? Кем послан?
Захарий оторопело молчал. К этому он был не готов. Он так давно не слышал русской речи! Говорил хан не совсем чисто, смягчая многие звуки, но в выборе слов не затруднялся…
– Не понимает! – огорчился старик. – По-нашему спрашивал – молчит.
По-урусутски спрашиваешь – молчит. Хан, он из этих, чужедальних врагов. Я сразу понял.
– Не враг я вам! – сказал по-тюркски Захарий. – Что я вам сделал?
– Ай-вай! – Старик от неожиданности попятился.
Круто изогнутые брови Котян-хана взлетели на лоб, в глазах вспыхнули холодные огоньки.
– Так ты из тех тюрков, которые отдали врагам свою землю, а теперь ведут их на наши?!
– Какой я тюрок! Киянин я, – по-русски заговорил Захарий.
Котян-хан уже не удивлялся, но взгляд его стал еще более жестким.
– Не знаю, кто ты, однако вижу твое непрямодушие. Честному человеку от нас таить нечего! Или ты сейчас же во всем сознаешься, или будешь убит.
– Ну и убивайте! – в отчаянии выкрикнул Захарий, озлобился:
– Почему я тут и почему был там, у вас спросить надо! Не вы ли вместе с князем Рюриком Ростиславичем жгли посады киевские, полонили нас и продавали в чужие земли? Из-за вас горе мое и мытарства мои!
– Ты был в Хорезме? – спросил Котян-хан. – Кто такие Чэпэ и Супутай, знаешь?
– Джэбэ и Субэдэй-багатур? Знаю…
Понемногу Захарий рассказал обо всем, что видел, – о гибели хорезмийских городов, о могуществе монгольского хана и силе, литой цельности его войска. Лицо Котян-хана мрачнело все больше.
– Ты подтвердил самые худые мои опасения, – сказал он. – Поедешь вместе со мной на Русь. Все расскажешь своим князьям.
Он велел возвратить Захарию оружие, пригласил на ужин.
Утром налегке, в сопровождении двух десятков воинов поскакали в Киев.
По дороге то и дело обгоняли кочевые толпы. По степи катились тысячи крытых кибиток, брели неисчислимые стада и табуны.
От Котян-хана Захарий узнал, что тумены Джэбэ и Субэдэй-багатура перевалили через горы Кавказа, напали на аланов. Половецкий хан Юрий Кончакович («сын того Кончака, который помогал Рюрику Ростиславичу захватить Киев и тебя», – с усмешкой вставил хан) пошел на помощь аланам.
Совместными усилиями они остановили врагов. Но монголы прислали к Юрию Кончаковичу послов и сказали; «Вы кочевники, и мы кочевники. Пристойно ли нам драться друг с другом? Идите с миром на свои пастбища, отступитесь от аланов. За это дадим вам много шелков и иных тканей, серебра и золота». И верно, дали. Войско половецкое, разделив добро, разбрелось по своим кочевьям. Монголы разбили аланов и сразу же напали на половцев. Били и гнали разрозненные племена как хотели. Захватили много больше того, что дали прежде. Теперь половцы бегут на запад – кто за Дунай, кто за Днепр.
Он, Котян-хан, повелел подвластным ему людям идти под защиту русских.
– Много зла и досады было вашим землям от наших набегов. Но и сами мы натерпелись немало. Все было. Время вражды никого не осчастливило. Котян-хан нахмурился, вздохнул. – Не все понимают это у нас. Один князь идет на другого – зовет меня. Другой идет на третьего – зовет Юрия Кончаковича или Данилу Кобяковича. Управят свои дела – на нас кинутся…
К Днепру подъехали в потемках, расположились ночевать у перевоза.
Захарию не спалось. По песку он спустился к теплой воде. Вдали, за рекой, светились гроздья огней. Неужели это Киев? На реке поскрипывали уключины, слышались голоса людей, всплескивалась рыба. Взошла луна, и огни на том берегу стали совсем тусклыми, но Днепр заблестел серебром. По серебру от одного к другому берегу наискось бежала трепещущая золотая дорожка.
Хан прислал за ним человека – звал ужинать. На берегу горели огни. И было их не меньше, чем в городе. К перевозу с Дикого Поля собралось много половцев, ожидали череда на переправу. Многие из них приходили сюда совсем недавно иначе – потрясая, оружием, распустив знамена с навершьем из двух рогов. Но в душе Захария не было злорадства. Слишком много видел он зла в последнее время и желал этим людям найти на другом берегу приют и покой.
Утром он снова побежал к Днепру. Над рекой плыл невесомый и прозрачный туман, омывая взгорье на том берегу. Среди зелени белели дома, дворцы, стены монастырей. Взошло солнце, лучи ударили в золотые кресты и купола церквей, брызнули во все стороны горячие искры. Празднично, торжественно-радостно сиял город. Мягкие облака висели над ним…
Крутогрудые ладьи приближались к берегу. Весла секли воду, дружно взлетали вверх, роняя огненные капли. Пристав к берегу, перевозчики в длинных холщовых рубахах стали прилаживать сходни, лениво переругиваясь. Захарий вслушивался в голоса, заглядывал в лица. Его, в чужой одежде, дочерна обожженного степным солнцем, за своего не признали, знаками показали, чтобы не лез, не мешал делом заниматься.
– Дикой… Должно, от страха.
А ему хотелось обнять каждого и каждому сказать: «Родные! Славные! Свои я!» Но вместо слов из горла вырвалось какое-то бульканье, и слезы застилали глаза. «Что-то уж больно слезлив я стал, не к добру это…»