Текст книги "Пленный лев"
Автор книги: Ирма Кудрова
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 5 страниц)
5
С конца сентября семья Цветаевой живет уже в Ванве, третьем (и последнем) парижском предместье, связанном с ее именем. Это недалеко от Клямара, и дом здесь, как и в Мёдоне, старый, что Марине Ивановне всегда очень нравится, хотя уже осенью придется стучать зубами от холода («как челюскинцы и их собаки», сообщает она с юмором своей приятельнице). И все же Цветаева довольна, что уехала от «скучного нового Клямара», довольна, что их дом стоит «на чудной каштановой улице» (Жан Батист Потэн, 65). «У меня чу-удпая большая комната с двумя окнами и в одном из них, огромным каштаном, сейчас желтым, как вечное солнце. Это – моя главная радость...»
Чувство душевной освобожденности с концом лета сразу исчезало, вытесняемое очередными хлопотами и тревогами. Едва начинались городские будни, Цветаева снова попадала в их беспощадное силовое поле. День был разбит на кусочки, тяжкий быт отбирал не просто силы, но главное: время, длинное «долгое» время, столь необходимое для творчества. С прошлой осени, когда сын начал ходить в гимназию, стало еще тяжелее выкраивать минуты для письменного стола. Она помогала Муру готовить уроки, – ему плохо давалась арифметика, как некогда матери; кроме того, Марина Ивановна считала необходимым по три часа в день гулять с сыном в любую погоду.
Но едва выдается просвет свободного времени – она бросается к столу и посреди кипящих кастрюль и чадящих примусов с головой уходит в работу, для которой родилась на свет. Продуктивность ее поразительна, даже если не знать всех этих обстоятельств. Но ее не покидает ощущение неизрасходованной, подавленной силы, хотя, как сама она говорит,
По меньше, чем пол-России
Покрыто рукою сей!
Нескончаемое кухонное мытарство в жалких условиях быта было бы нелегко и для домовитой женщины, в руках которой все спорится, – для Цветаевой же то была каторга, вдесятеро усугубленная постоянным превозможением своей органической непригодности к делам такого рода. Ни один из поэтов, с которыми Цветаеву обычно сравнивают, – Ахматова, Пастернак, Мандельштам – не знал этой ежедневной пытки, затянувшейся на долгие годы. Характерно, что в цветаевских письмах мы никогда не найдем жалобы на то, что из-за необходимости заработка надо писать, иначе не прожить. Жалобы всегда другие: «устала от несвоего дела, на которое уходит– жизнь»; «страшно хочется писать. Стихи. И вообще. До тоски». «Когда я не пишу, я просто несчастна». «Главное – не успех, а: успеть». Всегда это жалоба на то, что хочется к столу, а надо – на рынок. Или гулять с Муром. Или стирать. Никогда – жалоб на недостаток тем или творческой энергии. Если и хочется передышки, то только от быта, от той «достоверной посудной и мыльной лужи, которая есть моя жизнь с 1917 года» (письмо Ю. Иваску, 1934 год). В другом письме к Вере Бyниной того же года: «На мне весь дом: три переполненных хламом комнаты, кухня и две каморки. На мне – едельная (Мурино слово) кухня, потому что придя – захотят есть. На мне весь Мур: проводы и приводы, прогулки, штопка, мывка. И, главное: я никогда никуда не могу уйти после такого ужасного рабочего дня – никогда никуда, либо сговариваться с С. Я. за неделю, что вот в субботу, например, уйду... Мне нужен человек в дом, помощник и заместитель, никакая уборщица делу не поможет, мне нужно, чтобы вечером, уходя, я знала, что Мур будет вымыт и уложен вовремя. Одного оставлять невозможно: газ, грязь, неуют пустого жилья, – и ему только девять лет...»
В октябре подходит время очередного «терма», ежеквартальной квартирной платы. Само звучание слова вызывало у Цветаевой мрачные фантазии («какое жуткое слово «терм», какое дантовское слово: если бы я была римским поэтом, я бы написала о нем стихи...»). Хозяева категорически отказывались принимать деньги в рассрочку, вносить надо было всю сумму сразу. Но денег в доме нет, и Цветаева обращается в редакцию газеты «Последние новости» с просьбой об авансе за очерк «Китаец». Он отдан на чтение три месяца назад и должен, как ее не раз уверили, вот-вот появиться на страницах газеты.
В редакции «Последних новостей», где была еженедельная четверговая «литературная страница», Марину Ивановну любили те, от кого совершенно не зависела судьба ее рукописей. Зато явно недолюбливал главный редактор – П. Н. Милюков, высказавшийся однажды (с некоторым, впрочем, недоумением), что если уж он, преподававший в двух университетах, новой цветаевской поэзии не понимает, то, может быть, это плохая поэзия? Или не поэзия вовсе?.. И в тридцатые годы Цветаева уже не предлагает в газету стихов. Но и проза ее проходит здесь нелегко. Почти всегда приходится по нескольку месяцев ждать – даже не публикации, а определенного ответа: принята ли рукопись. Между тем «подвал» в «Последних новостях» оплачивался хорошо, каждый раз то была для Цветаевой незаменимая подмога ко дням разорительных квартирных платежей. И вот теперь она дважды приезжает в редакцию за гонораром – и оба раза остается с пустыми руками. Сначала болен кассир. Потом он выздоравливает, но получает от И. П. Демидова, фактического распорядителя дел в редакции, строжайший запрет на выплату аванса. Наконец, выясняется, что рукопись все еще не прочитана Милюковым. А тем временем всюду, где только удалось, Цветаева уже одолжила для «терма» деньги, уверенно обещая, что вернет не сегодня-завтра...
Письмо к Вере Буниной, повествующее об эпизоде, полно отчаяния. При отчужденных отношениях с самим Буниным Марина Ивановна вынуждена пересилить себя: «Не вступился ли бы за меня Иван Алексеевич, разъяснив Демидову, что я все-таки заслуживаю одного термового фельетона (хорошо бы двух!). Что так делать – грех. Что нельзя, без объяснения причин, от чистейшей подлости обрекать настоящего писателя – на нищенство и попрошайничество (да никто уже и не дает!). Либо, если И. А. так – неудобно, пусть бы запросил Демидова, почему меня никогда не печатают, – что у меня все же есть читатель, что я, наконец, стою чего-то...»
«Никогда не печатают» – это сказано от горечи; время от времени ее в «Последних новостях» печатали. Но скольких других, имена которых навеки ушли в Лету, публиковали на страницах «литературного четверга» не в пример и чаще и щедрее!
Бунин, видимо, вмешался. «Китаец» вскоре был опубликован, деньги выплачены, долги розданы. Но сходные ситуации возникали не раз и не два. За несколько месяцев до инцидента Цветаева прямо на глазах сотрудников той же редакции не смогла удержаться от вдруг хлынувших слез – и только тогда получила в руки собственный гонорар.
Легко представить себе, каково было снова и снова гордой Марине Ивановне переживать унижение, из последних сил укрощая независимый и строптивый прав, чтобы не сорваться и не высказать всего, что накопилось, в лицо своим мучителям. «У меня уже сердце кипит, – писала она в том же письме Буниной, – и боюсь, что кончится пощечиной полной правды – т. е. разрывом».
Так оно и случилось в начале следующего, 1935 года. Не выдержав четырехмесячного перекладывания с недели на неделю статьи о погибшем поэте Николае Гаронском, превосходно понимая, к чему приведет «пощечина полной правды», Цветаева все-таки написала лаконично резкое письмо Демидову, – и ее отношения с редакцией газеты на этом закончились, уже навсегда. Последней публикацией в «Последних новостях» оказалась проза «Сказка матери», искаженная до неузнаваемости. «Сокращено в сорока местах, – сообщала Цветаева Тесковой 18 февраля 35 года, – из которых – в 25-ти – среди фразы. Просто – изъяты эпитеты, придаточные предложения и т. д. Без спросу. Даже – с запретом, ибо я сократить рукопись – отказалась... И вдруг – без меня. Я, читая, плакала...»
С высоты времен кажется поразительной эта хладнокровная редакторская расправа с текстом профессионального писателя, проза которого только что – года не прошло! – получила восхищенный отклик не только в парижских, но и в самых отдаленных уголках русского зарубежья. В сущности, первая половина 1934 года по праву могла бы считаться триумфальной для Марины Цветаевой – публикации шли одна за другой, и какие! В трех номерах подряд «Современных записок» – проза: «Живое о живом», «Дом у Старого Пимена», «Пленный дух»; в журнале «Встречи» проза – «Открытие музея» и «Хлыстовки», плюс поэтические циклы – «Стол» и «Ici-haut»; в очередном сборнике «Числа» – «Два лесных царя». Масштаб цветаевского таланта был, во всяком случае, уже неоспорим... но не для бронезащитной природы главных редакторов. Их равнодушие к цветаевскому творчеству пересиливала временами разве что опаска перед нею самой. Цветаевский независимый нрав, колючий холод, который она ощутимо источала, если ей приходилось вступать в прямой контакт с литературными вельможами, да еще беспощадно острый язычок, не останавливавшийся ни перед какими авторитетами, – все это было уже достаточно хорошо известно в «русском Париже».
Характерен эпизод 1930 года, когда редактор «Чисел» Н. Оцуп задумал отпечатать несколько экземпляров сборника специально для продажи богатым библиоманам.
Цена за экземпляр была назначена внушительная – по тысяче франков каждый; выручку должны были обеспечить вклейки с автографами крупнейших литераторов. С этим-то планом Оцуп и обратился к Цветаевой: не пришлет ли она автограф какого-нибудь стихотворения в пяти экземплярах? Марине Ивановне затея не понравилась: участие самих авторов в солидной выручке, которую должна была получить редакция «Чисел», не предполагалось, – в каком бы бедственном положении они ни находились. «На продажу не дарю, либо уж дарю, либо продаю», – приготовилась она ответить. Но, поразмыслив, передумала. И решила отослать Оцупу стихотворение «Хвала богатым», полное едкой иронии по отношению к владельцам толстых кошельков. Саломее Гальперн она писала: «Убью на переписку целое утро (40 строк по пять раз, – итого 200), хоть бы по франку за строку дали! Но и покушают же «богатые»... Пущу с собственноручной пометой: «‟ХВАЛА БОГАТЫМ” (представленная автором для нумерованного экземпляра «Чисел» – безвозмездно)». Мне нравится! Но м. б. – откажутся. Тогда пропали мои 200 строк и рабочее утро. Где наше не пропадало! Лист будет вклейкой. Кому не понравится – пусть выдерет».
Жаль, что нельзя установить – принял ли Оцуп, и без того более чем прохладно относившийся к Цветаевой, ее колкий подарок? Включил ли «Хвалу богатым» в тысячефранковый сборник?
На юбилейной фотографии сотрудников и авторов «Чисел», сделанной летом 1934 года в честь выхода десятого номера, Цветаевой мы не увидим, хотя в двух номерах из десяти были опубликованы и ее произведения. Вряд ли это случайно...
В «Современных записках», главном журнале русского зарубежья, в отделе поэзии имя Цветаевой не имеет ни малейшего преимущества перед другими. Ее стихи, если и принимаются, то идут в общей подборке, слепым сплошняком, завершая строго алфавитную очередность поэтов: редакция очень заботится о том, чтобы никого не обидеть. «Мы хотим, чтобы на шести страницах было двенадцать поэтов», – пояснял Цветаевой позицию журнала один из пяти его редакторов, В. В. Руднев – именно с ним Марине Ивановне всегда приходится иметь дело. Двенадцать страниц из почти 500 – и ни одной больше, хоть явись Державин или Блок с того света. И потому здесь не принимают не только поэм, даже и поэтических циклов. Только одно стихотворение – и не в каждый, конечно, номер.
За цветаевскую поэзию пытался заступиться поэт Алексей Эйснер. Придя впервые к Марине Ивановне в гости и воочию увидев уровень житейского неблагополучия, он чуть ли не на следующий день помчался в «Современные записки», чтобы задать там гневный вопрос: «Как случилось, что стихи такого замечательного поэта почти не появляются в крупнейшем журнале русского зарубежья? Кого, как не Цветаеву, печатать? Почему в поэтическом отделе публикуют из номера в номер посредственные стихи, а то и просто рифмованные строчки, а одного из лучших поэтов обрекают на нищенство?»
– Вы совершенно правы, – отвечал Алексею Владимировичу Бунаков-Фонда– минский, один из редакторов журнала, – Цветаева действительно несравненный поэт. Но что же делать, если эмигрантским барышням нравятся совсем другие стихи, – попроще?..
«Пишите понятнее, Вас нелегко воспринимать, ориентируйтесь на среднего читателя», – отечески советовал Цветаевой другой редактор. «Я не знаю, что такое средний читатель, – парировала Марина Ивановна, – никогда его не видела, а вот среднего редактора я вижу перед собой...»
Цветаевскую «Оду пешему ходу», уже набранную, ей возвращают: «читатель не поймет...». «Стихов моих, забывая, что я – поэт, нигде не берут, никто не берет – ни строчки. «Нигде» и «никто» называются Последние новости и Современные записки – больше мест нет, – пишет Цветаева Анне Тесковой. – Предлог – непонимание меня, поэта, – читателем, на самом же деле: редактором, а именно: в Последних новостях – Милюковым, в Современных записках – Рудневым, по профессии – врачом, по призванию политиком, по недоразумению – редактором (!) литературного отдела. Все это было бы смешно, когда бы не было так грустно...»
Как всякий стандартный редактор, Руднев постоянно чего-нибудь да боится: что обидится другой поэт, не попавший в подборку, что «новые стихи» трудно понять, что в цветаевской прозе читателю будут скучны, например, подробности о матери Волошина («Живое о живом»), что фигура историка Иловайского недостаточно крупна («Дом у Старого Пимена»), что богобоязненного читателя оскорбит концовка цветаевского «Черта», что на «Пленный дух» обидится Любовь Дмитриевна Блок...
Цветаевой приходится выслушивать советы и соображения Руднева, о чем и о ком ей лучше писать, терпеливо пояснять ему правомерность своих стилевых особенностей. И всякий раз скрупулезно подсчитывать количество печатных знаков. Готовая рукопись почти никогда не совпадает с заранее выделенным редакцией объемом, и надо постоянно сражаться со страстью редактора выбрасывать «лишнее». Естественно, что понятие «лишнего» у Руднева и Цветаевой закономерным образом расходится. И когда рукопись в очередной раз превышает на несколько страничек заданный объем – тяжелых объяснений не избежать. Марина Ивановна предлагает не оплачивать «лишних» страниц, пытается растолковать, что тот или иной эпизод – не прихоть памяти, что он «работает» на характеристику главного образа, что рукопись «уже сокращена, и силой большей, чем редакторская: силой внутренней необходимости, художественного чутья». Литературно воспитать своих редакторов ей, конечно, не удастся, и если Руднев временами все же отступает, то скорее из некоторого страха перед цветаевским напором. Но самой Цветаевой этот напор и сама необходимость постоянно отстаивать и обороняться, – соблюдая трудную меру между вежливостью и твердой настойчивостью, – обходятся не в пример дороже. Всякий раз ей надо перебороть прежде всего себя, ибо единственное, чего ей в этих случаях хочется – это забрать обратно из редакции рукопись. «Я не могу писать так, как нравится Руднову или Милюкову! Они мне сами не нравятся!» – вырывается в одном из цветаевских писем. Но выбора нет: нет других «площадок» для публикаций, нет ренты, нет мецената или просто хорошо зарабатывающего мужа. Есть только неумолимые сроки платежей – за квартиру и за гимназию сына...
Одно из наиболее резких писем к Рудневу относится ко времени, когда шла корректура «Дома у Старого Пимена», то есть к декабрю 1933 года: «...Я слишком долго, страстно и подробно работала над Старым Пименом, чтобы идти на какие бы то пи было сокращения. Проза поэта – другая работа, чем проза прозаика, в ней единица усилий (усердия) не фраза, а слово, и даже часто – слог. Это Вам подтвердят мои черновики, и это Вам подтвердит каждый поэт. И каждый серьезный критик: Ходасевич, например, если Вы ему верите.
Не могу разбивать художественного и живого единства, как не могла бы, из внешних соображений, приписать по окончании, ни одной лишней строки. Пусть лучше лежит до другого, более счастливого случая, либо идет – в посмертное, т. о. в наследство тому же Муру (он будет БОГАТ ВСЕЙ МОЕЙ НИЩЕТОЙ И СВОБОДЕН ВСЕЙ МОЕЙ НЕВОЛЕЙ), – итак, пусть идет в наследство моему богатому наследнику, как добрая половина написанного мною в эмиграции, в лице ее редакторов не понадобившегося, хотя все время и плачется, что нет хорошей прозы и стихов.
За эти годы я объелась и опилась горечью. Печатаюсь я с 1910 г (моя первая книга имеется в Тургеневской библиотеке), а ныне – 1933 г., и меня все еще здесь считают либо начинающим, либо любителем, – каким-то гастролером...
Не в моих нравах говорить о своих правах и преимуществах, как не в моих нравах переводить их на монету; зная своей работы цену – цены никогда не набавляла, всегда брала что дают, – и если я нынче, впервые за всю жизнь, об этих своих правах и преимуществах заявляю, то только потому, что дело идет о существе моей работы и о дальнейших ее возможностях.
Вот мой ответ по существу и раз-навсегда».
«Объелась и опилась горечью...» Она могла бы это повторить и через год, и через три...
Сколько и где именно зарабатывает в середине 30-х годов Сергей Эфрон – сказать с полной достоверностью трудно. Ясно только, что заработок его не слишком-то облегчал жизнь семьи, «кормильцем» его не назовешь. И Цветаевой постоянно приходится, в самом прямом смысле, – попрошайничать. В «русском Париже» регулярно устраиваются в пользу бедствующих писателей то «подписные обеды», то благотворительные балы, даже благотворительные бриджи. Но всегда нужно напоминать о себе, писать прошения и заявления. А между тем отношения с дамами-патронессами, стоявшими на распределительных постах благотворительности, у Марины Ивановны – самые скверные, неприязненные. Накопляющаяся год от году душевная усталость заставляет ее подозревать этих дам в чувствах даже более активных, чем простая неприязнь, – и потому временами случается, что взрыв ее очередного негодования выстреливает вовсе не по адресу...
Она устала.
Послушаем голос Дон-Амипадо – поэта и прозаика, все более решительно уходившего в 30-е годы от веселого юмора в самый горчайший сарказм. Это ему, несколько лет спустя, Цветаева напишет замечательное письмо, чтобы сказать, как радуется его таланту, как высоко его оценивает, – может быть, гораздо больше и серьезное даже, чем сам его обладатель. Итак, вот всего абзац «прозаического» Дон-Аминадо, смеющегося Дон-Аминадо тридцатых годов: «Страшно подумать, из чего состоит наша вечная борьба за существование, трепка нервов и биография. Какие влажные, липкие и полупреступные руки пожимаем мы с утра до вечера, и с каким лицемерным усердием! В какие равнодушные и жестокие глаза глядим без веры и без надежды. И с какой нечеловеческой усталостью возвращаемся мы домой, в это грустное царство недействующих выключателей, продавленных диванов, расстроенных нервов, провалившихся на экзаменах детей и сбежавших алюминиевых чайников, которым тоже ведь надоело это вечное клокотание и кипячение без смысла и цели!» Тому же автору принадлежит афоризм: «Что есть лицо эмигранта? Лицо эмигранта есть посмертная маска, снятая еще при жизни».
В деловых письмах Цветаевой теперь все чаще встречаются резкие, жесткие интонации и хлещущие, как пощечина, формулировки. Впрочем, ведь не только в письмах – и в стихах:
Квиты! Вами я объедена
Мною живописаны.
Вас положат на обеденный,
А меня – на письменный...
...В головах – свечами смертными —
Спаржа толстоногая.
Полосатая, десертная
Скатерть вам – дорогою!..
...А чтоб скатертью не тратиться —
В яму, место низкое:
Вытряхнут вас всех со скатерти:
С крошками, с огрызками.
Каплуном-то вместо голубя —
– Порх – душа – при вскрытии.
А меня положат – голую,
Два крыла прикрытием.
Она устала от унижений, от вынужденных отношений с людьми, с которыми не хочется говорить даже о погоде, устала от вечного осуждающего шепота, шелестящего вокруг нее. Осуждение ближних и уж особенно дальних сопровождает ее всегда и везде – да и как может она нравиться тем, кто твердо, с рождения, знает, как надо и как не надо? Ее осуждают за колючий неуступчивый характер, за «чрезмерную» любовь к сыну, за «слишком личную» тональность прозы, за мужа с его открыто «просоветскими» взглядами. При всей ее независимости она устала от этого постоянно сопровождающего ее жужжания настолько, что в одном из писем этой осени она просит Тескову издали рассудить ее с обвинителями в одном из вспыхнувших конфликтов. А это уже совсем на нее по похоже. Она нуждается в поддержке, опоре, ободрении, – так неодолимо подступает к ней временами последнее отчаяние...