412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ирина Лукьянова » Стеклянный шарик » Текст книги (страница 5)
Стеклянный шарик
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 16:15

Текст книги "Стеклянный шарик"


Автор книги: Ирина Лукьянова


Жанр:

   

Детская проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 7 страниц)

Сумку потеряла

Сосед с четвертого этажа дядя Гена по прозвищу Чебургена остановил ее на лестнице:

– Папа дома?

– Нет, он на работе, – механически ответила Ася, собираясь идти дальше. В капроновой сумке у нее колотились друг о друга молочные бутылки.

– Постой, деточка, не торопись, – произнес дядя Гена, подходя ближе. Стало заметно, что у него пьяно плавают глаза, а изо рта пахнет перегаром.

– Ты не торопись, деточка, – проникновенно, со слезой сказал Чебургена. – Я тебя не обижу.

Асино сердце рухнуло в желудок. Она рефлекторно подняла сумку с бутылками и обеими руками прижала ее к груди, когда Чебургена прижал ее к стене и приблизил к ней пьяные глаза.

– Ты хорошая девочка, – убежденно сказал он.

Ася съежилась. Ее всегда корежило, когда к ней слишком близко подходили, да еще с руками. Она замирала, как кролик перед удавом, а страх завязывал узлом желудок и обжигающими ледяными волнами бил в затылок. Однажды в пятом классе ее так запер в классе, где она осталась мыть пол, толстый восьмиклассник по прозвищу Мося, он был Моисеев. Мося усадил к себе на колени и шарил по ней руками, не пуская встать, он был очень сильный, хотя его все дразнили. Слова «чмо» тогда еще не было, но он был школьное чмо. Терпеть от него унижение могло только наичмошнейшее чмо, и это была Ася.

Асю чуть не рвало от стыда и ужаса, но деваться от Моси было некуда, он только улыбался, как придурок, а голос у Аси отсох с перепугу. Особенно стыдно было, что это жирный Мося с прыщами на лбу, и что совсем непонятно, чего он хочет. Он долго мял ее, потом вздохнул с присвистом и отпустил, и она, уничтоженная стыдом, обдернула скомканную юбку, застегнула сбитый на сторону черный фартук, заперла за Мосей дверь и продолжила мыть пол трясущимися руками – безысходно и подневольно.

Самое страшное – если бы они об этом узнали, но они не узнали. Каждый раз, как она видела в школе Мосю, кипящая волна ледяного страха била ее по затылку и она шарахалась в сторону, но в конце этого же года, после восьмого, Мося ушел в ПТУ, и жить стало можно, хотя ощущение липкой измятости так и не проходило, заставляя намывать руки, настирывать фартук и застегиваться на все крепко пришитые пуговицы.

Страх зашевелился в животе и пополз по позвоночнику, парализуя. По-хорошему следовало поддать Чебургене известно куда, как многократно обсуждалось шепотом в пионерских лагерях. Поддать и быстро сматываться. Но это же был сосед, с детства знакомый и в Асиной классификации безопасный: он всю жизнь занимался тем, что чинил старый «москвич» и возил на дачу толстую жену, добрую и безопасную тетю Ларису, к которой мама всегда посылала Асю, когда в процессе готовки вдруг оказывалось, что не хватает полстакана муки или сахар кончился.

Тетя Лариса приходила поболтать к маме, а дядя Гена обсуждал с папой какие-то автомобильные дела и приносил нужные железки для папиных «жигулей». У тети Ларисы и дяди Гены был взрослый сын Витька, который носил кожаную куртку и курил на лестнице. За курение на лестнице его ругали все соседки.

Ася не понимала. Происходило что-то невозможное. Дядя Гена стал опасен по высшей категории опасности. Он приблизился и прижался к ее рту мокрыми губами, щекоча тараканьими усами, слюняво, удушающе, обдавая тошнотворными запахами и всасывая ее губу в себя, в дырку от переднего зуба. Ася с вытаращенными глазами вжималась в стену, отступала в нее, вот бы раствориться в ней, как Танюшка в «Малахитовой шкатулке», подумала вдруг. И прижимала к груди сумку с бутылками, которая казалась последним препятствием между Чебургеной и ею.

– Сумочку-то поставь, – сказал Чебургена раскисшим голосом и всхлипнул. – Сумочку поставь, девочка.

Он стал забирать у нее сумку, бутылки зазвякали, задребезжали, Ася разжала руки – сумка упала ему на ногу, звон, грохот, – пока он растерянно стоял, тупо глядя вниз, – поднырнула, выскочила, вылетела на улицу, на волю, и бегом от подъезда. Ворвалась в лопухи у дороги, за кустами, спряталась, дрожа всем телом, сорвала листики помоложе, помягче, почище, – долго терла губы и сплевывала, жевала лопух и сплевывала, пока не позеленела половина лица и рот не наполнился вкусом лопуха.

До вечера не решалась вернуться домой – сидела у Лизки Лаптевой, но не стала ей рассказывать про свой позор, только у подъезда тщательно потерла лицо рукавом, а потом в ванной умылась как следует и старательно вымыла рот с мылом. Губы распухли, на верхней был синяк.

У Лизки она села против света и тщательно прятала лицо, но Лизка и не присматривалась, увлеченная своим бесконечным монологом – на сей раз, кажется, о Джоне Ленноне и Йоко Оно: «что он в ней нашел, в этой страшной старухе?»

– Проводи меня, – попросила она Лизку в семь вечера, когда Чебургена, по ее подсчетам, должен был уже исчезнуть из подъезда: прошло четыре часа.

Чебургена, в самом деле, видно, спать ушел. Ася распрощалась с Лизкой и вошла домой. Как в учебнике английского, папа читал газету, мама варила на кухне суп, а Мишка делал уроки.

– Привет, – сказала Ася, тихонько просачиваясь мимо папы в свою комнату.

– Здорово, Асёныш, – кивнул папа из-за газеты.

– Ась, ты? – крикнула из кухни мама. – Молока купила?

– Нет, мам, – крикнула Ася. – Я бутылки разбила, денег не было.

– Ворона ты, ворона, – беззлобно прокричала привычная мама и бормотнула уже под нос, – Ну хоть бы что этим детям можно было доверить.

– Приперлась? – проворчал Мишка, оглядываясь на скрип двери. – Не могла подольше погулять, так хорошо без тебя было.

– Ничего, потерпишь, – парировала Ася.

– Была охота терпеть.

– Ой, заткнись, а?

– Сама заткнись.

– Надоел, – сказала Ася, выдернула из шкафа первую попавшуюся книгу и ушла в ванную, она же туалет.

Там она бросила книгу на стиральную машину и посмотрела в зеркало на свою распухшую губу с синяком. Рот исказился, глаза сощурились, Ася скривилась и исторгла прямо в зеркало шипящее беззвучное рыдание. Включила воду, чтобы не было слышно. Сунула в рот угол зеленого махрового полотенца, закусила его зубами и, наконец, зарыдала со всей накопленной за день силой.

Через десять минут в дверь забарабанил папа:

– Русалка, не уплыла еще? Давай вылезай!

Ася умылась, повесила заплаканное полотенце на место и вышла из ванной со старательно просушенными глазами, постановив считать себя впредь нецелованной, сцену на лестнице полагать не бывшей и ничего никому не говорить.

– Ась, а сумка где? – крикнула мама с кухни.

– Потеряла, – бездумно ответила Ася.

– На вас не напасешься. Ужинать будешь?

– А в комнате можно у себя?

– Нечего куски по комнатам таскать.

– Мишке дак можно, а мне нет?

– Когда это мне можно?

– Как вы мне надоели, дети, вы можете хоть один вечер не скандалить?

– Я так и знал, что мы тебе надоели.

– Не цепляйся к словам. Иди ужинай.

Ася пошла в комнату, надела пижамную куртку, надвинула капюшон на лицо.

– Что это ты вырядилась? – тут же прицепился Мишка.

– Чтоб тебя не видеть, – огрызнулась она, низко склоняясь над котлетой с макаронами.

– Ой дети… ой дети… – вздохнула мама.

– Ой мама… – передразнил ее Мишка.

– Ой мама… – подумала Ася, но промолчала.

Литература и жизнь

Литература

Дух свободы, к перестройке вся страна стремится, городничий в грязной Мойке хочет утопиться.

А сердце рвется к выстрелу, а горло бредит бритвою.

И я бы мог. И пять повешенных на рисунке.

Никто не видит – не знает – что я уже год (приблизительно) ищу глазами – крюк.

Я не хочу жить.

Ты себя послушай, у тебя голос как пила. В цирке клоун на пиле играет, вот ты так говоришь. Помолчала бы уж.

С Николаевой спесь надо посбить.

Кто ж тебя такую замуж возьмет, позорище.

Девочка, ты долго еще тут будешь ходить, надоела, ничего у тебя нет, хватит симулировать.

Кто ты такая тут свое мнение иметь, встать! Стоять весь урок!

Дура, дура, дура, зачем я это все говорила.

Раньше я вставала на уши, я кидалась в драку, всех убью, одна останусь, умру прям здесь, но заставлю с собой считаться.

Не заставлю. И, по большому счету, это совершенно неважно – ни мне, ни кому другому.

Мне неинтересно жить.

Я себе отвратительна.

– Принципы социалистического реализма. Лаптева.

– Православие, самодержавие, народность.

– Ты, Лиза, дошутишься у меня. Смешочки, Троицкий! Сейчас тебя спрошу принципы социалистического реализма – так небось не ответишь.

– Ну Елена Федоровна, там эти принципы…

– Ты о чем думаешь, Троицкий? За тебя кто экзамен будет сдавать – Елена Федоровна? Николаева!

– Правдивое, исторически конкретное изображение действительности в ее революционном развитии.

Возьмите и будьте прокляты.

Надо было сказать «мне неинтересен ваш социалистический реализм». Но мне неинтересно об этом говорить.

Звонок.

– Николаева, что ты ко мне все время лезешь?

– Окстись, Астапов, у меня ручка под стол упала!

– Под свой стол не могла уронить?

– Скажи ей сам, куда ей падать!

Я должна сделать ему больно – во что бы то ни стало, иначе не вынесу.

– Я еще не такой двинутый, я с ручками не разговариваю.

– Ты не двинутый, ты озабоченный. А если у меня учебник упадет, ты решишь, что это покушение на изнасилование?

– Иди в ж***, Николаева.

– Мне нравится твой вокабуляр: он богаче с каждым днем.

И торжественно вышла.

И за дверью закусила губу, ущипнула себя за руку, стукнула кулаком по лбу – о тело, если бы ты само могло, а?

Всех ненавижу.

Или погибнуть, умереть, уснуть? И знать, что этим обрываешь цепь сердечных мук. И тысячи лишений, присущих телу.

И если сердце, разрываясь, без лекаря снимает швы, знай, что от сердца голова есть – и есть топор – от головы.

Не жить, не чувствовать – удел завидный, отрадней спать, отрадней камнем быть.

Телефон

Маму жалко, но ей и так от меня, по большому счету, никакой радости.

– Ася, что в школе?

– По литературе пять, по физике четыре…

– Почему четыре?

– Да какая разница?

– Ну как это какая разница? Мы же с тобой учили?

– Мам, ну кому это все надо?

– А по алгебре что за контрольную?

– Три с минусом.

– Ася! Сколько можно!

– Да мне по фиг, что она мне ставит.

– Ася! Что с тобой происходит?

– Какая тебе разница?

– Ась, может, тебе репетитора взять? У тебя же тройка в году будет!

– Как вы все меня достали.

– Ася, не хами.

– Ооооооооо! – трубка брошена.

Измучась всем, я умереть хочу.

Брякнуть вниз о мостовую одичалой головой.

Прощальное

Бельевая веревка, брат на секции, родители на работе, люстра на потолке.

Тетрадный листок, прощальные стихи. Ася полагает, что последнее прости должно быть исполнено в стихах.

Я не в силах ничто изменить в этой жизни

И поэтому я ухожу.

Грамматически правильно было бы «ничего», но и так сойдет. Мама, ну почему про алгебру?

Жизни – дрызни, было, жизни – брызни и не по смыслу. Жизни – тризне, не было.

Пусть родные не плачут на моей горькой тризне.

Ужас какой, еще не хватало. Зачеркнула густо.

Жизни-отчизне, угу.

Жизни-укоризне, это лучше.

Пусть родные не смотрят на меня с укоризной. Решено. Я назад не гляжу. Я не в силах ничто изменить в этой жизни и поэтому я ухожу.

Нормально, только на обрывке контрольной. Переписала. Перечитала.

Пусть родные не смотрят на меня с укоризной. Решено. Я на зад не гляжу.

Ася перечитывает текст еще раз. И хрюкает. Потом пищит тоненько – ииииииии. Потом смеется, кашляет, смеется. Ржет, гогочет, рыдает, визжит, катается по полу и сотрясается от хохота.

Соседка за стеной недовольно стучит по розетке.

Просмеявшись, Ася идет сморкаться и умываться. Рвет листочек, бросает в помойное ведро. Всхлипывает, хихикает, насыпает себе в пиалу кедровых орешков и ложится читать Джеральда Даррела.

Классный час

– Ну, все собрались или нет? Что-то вы долго едите. Или куда они пошли? Небось курят на запасном крыльце.

– Елена Федоровна, а можно мне уйти? У меня музыкалка в три.

– Классный час раз в неделю бывает, я что, за каждым бегать буду и рассказывать? У одной музыкалка, у другого еще какая-нибудь… завлекалка… Посиди, Лаптева, никуда музыкалка твоя не убежит.

– Елена Федоровна, ну у меня экзамен скоро!

– А в школе у тебя нескоро экзамены?

– Елена Федоровна, давайте начинать, у меня тоже сегодня тренировка!

– Все бегаешь, Василькова? Ты бы лучше алгеброй так занималась, как ты бегаешь. Ноги уже как у лошади скаковой, а мозгов с грецкий орех. А ты что радуешься-то, Троицкий, я не пойму? У Васильковой с грецкий орех, но у тебя-то вообще с горошину. Кому еще смешно? Плясунову? Смотри, Плясунов, как бы плакать не пришлось.

– Ну хватит нас задерживать!

– Я вас задерживаю? Вы сами себя задерживаете. Так, Чумачук, на часы посмотри! Пятнадцать минут все дожидаемся господина Чумачука!

– Так а чего вы меня…

– Поговори еще. Кто там с тобой? Ну да, вся гоп-компания. Дневники на стол. Ну-ка, Чумачук, дыхни. Фуууу… Ты что, чесноком заедал? Николаева, просыпаемся! Спать дома будешь. Николаева!

 
Я мечтою ловил уходящие тени,
уходящие тени погасавшего дня.
Я на башню всходил, и дрожали ступени…
 

– Я долго еще собирать вас буду? Как соберетесь, так и начнем, хватит дурацких вопросов.

 
И дрожали ступени под ногой у меня.
 

– Вот у меня четыре докладных от директора, и везде Сенчин, Сенчин, Троицкий, Мукачев, Чумачук. Курили на запасном крыльце, матерились, писали похабные слова, избили третьеклассника…

– Мы его не били…

– Здесь сказано – били.

– А чо он козёл…

 
И чем выше я шел, тем ясней рисовались,
Тем ясней рисовались очертанья вдали,
И какие-то звуки вдали раздавались…
 

– Говорить будешь, когда я тебе слово дам!

 
Вкруг меня раздавались от Небес и Земли.
 

– Распустились совсем. Вы чего ждете – вызова в инспекцию по делам несовершеннолетних? Так вы его дождетесь. Распивали спиртные напитки! Комсомольцы! А все сидят и молчат, как будто так надо.

– Елена Федоровна, да там полбутылки пива было, чо они ваще…

– Чо, чо, чокало по чо! Не учитесь – ладно, что с болванов взять. Ушли бы после восьмого, скатертью дорога, чего в девятый-то поперлись? Какой вам институт – двух слов связать не можете. Так еще и ведете себя как последние придурки. Позор и для школы, и для меня как для классного руководителя, ты мне еще хоть слово скажи, Мукачев, ты из школы со справкой выйдешь. Еще раз до конца года хоть кто-то хвост свой поганый подымет – полетите у меня из комсомола, и из школы вылетите в два счета, с неудом по поведению, с такой характеристикой, что вас полы мыть не возьмут в вендиспансере! Молчите сейчас, да? Молчишь, Николаева? А ты комсорг, между прочим, это в твоей организации разброд и шатания.

 
Я узнал, как ловить уходящие тени,
Уходящие тени потускневшего дня.
 

– Николаева, я кого спрашиваю?

 
И все выше я шел, и дрожали ступени
 

– Хватит паясничать, я сказала!

 
И все выше я шел, и дрожали ступени
И дрожали ступени под ногой у меня.
 

Поиск алгоритма

Подсел и обнял, а она и не возражала: как в укрытии, в норе, тепло и надежно, век бы не вылезала.

Другой вопрос – что это не кто-нибудь обнял, это Левченко, а она еще не решила вообще, как относиться к Левченко. Левченко был опасен.

Она не могла себе объяснить, чем опасен – просто лампочка мигала над головой красным: опасность! Опасность! Опасность! – а лампочке она привыкла доверять.

Но подсел и обнял по-медвежьи, и это было так хорошо, что она растерялась и прижалась, и сидела тихо-тихо, замирая от блаженства.

А про Ивана она и не думала совсем, потому что ну ничего не выходило у них с Иваном, отчаянно ничего. Он просто не понимал – что, когда, почему, гнул свое и ее не слышал, и обижался: ты не слышишь меня, ты не понимаешь меня, так и кричали дуэтом на два голоса: ты совсем меня не слушаешь, ты вовсе меня не понимаешь, ты думаешь только о себе. Он вроде и добрый, и умный, и хороший, но просто хоть кол на голове теши, как он ничего не понимал, даже и объяснять нет смысла.

Она и этого себе объяснить не могла: у нее ни принципов, ни убеждений тут никаких не было. Принципы и убеждения у нее были в области «вы не имеете права запрещать мне высказывать свое мнение», тут были, да, и про свободу личности были, и даже что-то там брезжило со свободой экономики и открытым обществом, а тут – ровно никаких принципов, пустое место, табула раза. Было зато смутное чувство, что чего-то тут не так. Был набор фамильных истин, истрепанных долгим наследованием и школьным курсом литературы: умри, но не дай поцелуя без любви! А понимать про любовь она тоже не могла, потому что истины были, метафоры были, а четких определений не было.

Она целовалась с Иваном, замирая от неклассифицируемой слабости и бегающего огня, а в мозгу шла работа – весь мыслительный цех вышел на внеплановый субботник: ездил крюк на рельсе, поднимался, опускался, взвешивал опыт; крутились шестеренки, лился раскаленный металл, застывая в формах воспоминаний; их обмеряли и выстукивали на наличие пустот, проверяли на годность в качестве эталона. Грохотало, скрежетало, вращалось и щелкало; распахивались двери, выкатывали на колесиках контрольные образцы из хранилищ. «Любовь – это лотерея, в котором выигравшему достается смерть». Чушь какая, увозите. «Любовь – солома, сердце – жар, одна минута – и пожар». Спишите на свалку. «Ятаган? Огонь? Поскромнее, куда как громко. Боль, знакомая, как глазам – ладонь, как губам – имя собственного ребенка». А если не боль? И не ребенка? То не любовь? Укатывайте. «Любить – это ночью с простынь, бессонницей рваных, срываться, ревнуя к Копернику», укатывайте, и без Коперника не высыпаюсь. «И все-таки что ж это было, чего так хочется и жаль? Так и не знаю, победила ль, Побеждена ль».

Оставьте контрольный образец. В том, для чего не знаю слова – была ль любовь?

Она не знает, и я не знаю, и никто не знает – была ль любовь? Никаких внятных алгоритмов, ничего не понятно, как тут решать? Как делать выбор? Как разобраться – уже оно или еще нет?

А если он не дороже жизни? А если и жизнь не особенно дорога? А если не хочу за него замуж и кучу детей? Если не хочу ждать с работы и слушать, слушать, слушать, какой был тяжелый, тяжелый, тяжелый день, хочу сама приходить с работы, и чтобы чаю горячего, и ноги на теплый ковер, и кота чесать, и главное, молча.

Говорят, это нельзя не узнать, но вот – не узнаю, значит – не люблю? Значит, встать и уйти – и остаться одной под снегом и ветром? А там февраль и темно. И никто не поцелует, не обнимет, не пожалеет – я не люблю, меня не любят, все честно. И не с кем ржать, не с кем гулять, до свиданья, мальчики?

А если люблю – то моральные обязательства, и знакомиться с его друзьями, и я – его девушка, и визит к родителям, и все серьезно? А если нет – то не люблю? Только пакетом, да?

А если с Иваном ржать хорошо, и выкрикивать глупости, и сочинять стишки? А с Левченко обниматься и молчать? То где любовь? Иван говорит – ты меня любишь? И Левченко говорит – пойдем со мной? А я молчу, я не знаю ответа, я не готова его дать.

Можно не словами, можно жестом – и она сидит, скукожившись, не зная ответа. Или, хуже того, прижимается крепче, потому что тепло и уютно, – а это принимается как ответ.

И хуже того, приходит Иван, приносит нелегкая именно тогда, когда она сидит, прижавшись к Левченко, в кольце его рук, и решает задачу о текущем положении, стратегии и тактике, и шестеренки хрустят, и срывает резьбу, и мозги плавятся и текут, а задача не решается, слишком мало вводных, слишком велика погрешность, огромно отклонение от контрольных величин, да и те заданы произвольно.

Ответ дать нельзя.

Она сидит в параличе, как неживая.

– Ась, ты чего?

– Ничего.

– Ась, я тебя чем-то обидел?

– Нет.

– Ась, иди сюда.

– Не могу.

– Да что с тобой такое?

– Я не знаю.

Идти туда – это ответ «да». Исключено.

– Может, ты уйти от меня хочешь?

Уйти – ответ «нет». Исключено.

– Нет.

– Ась, вот чего ты хочешь, а?

– Не знаю.

– Ты издеваешься, что ли?

– Нет.

– Ты вообще человек или кто?

– Не знаю.

– А что я должен сделать, чтобы ты узнала?

Он мог бы выгнать ее, и появились бы новые вводные. Она пошла бы обиженная и стала размышлять, что потеряла. Он мог быть поцеловать, и тогда она не стала бы упираться и драться (ответ «нет»), но и не впилась бы страстно (ответ «да») – она покорно терпела бы, прислушиваясь к гудению и щелканью датчиков, пока их не зашкалило бы, не сбило бы стрелки прихлынувшей волной, новые вводные, гормональный фон повышается, ответ «да». Он завтра был бы ревизован и отозван, но сегодня был бы дан.

– Ты сама знаешь, чего ты хочешь?

Она хочет вот так сидеть, прижавшись к теплому надежному боку, спрятавшись за него от мира, в уюте и тишине, целую вечность, и чтобы ничего не решать, и чтобы ни о чем не спрашивали. Чтобы любили, укрывали и согревали. Молча.

А они теребят вопросами, тянут в койку, в загс, в кино, к Ленчику на день рождения, тянут к ответу, расстреливают вопросами: ты можешь, ты хочешь, ты будешь, ты готова? Ты будешь меня любить, целовать, терпеть, слушать, ждать? Гнать, дышать, держать, обидеть, слышать, видеть, ненавидеть, зависеть, терпеть, смотреть и вертеть?

Ответ – не знаю.

И тут, как назло, приходит, как уже было сказано, Иван. И он, конечно, видит диван. А на диване, конечно, композиция «Ася в домике имени товарища Левченко». Он, конечно, думает, что это декларация. Что это не просто ответ «нет», а ответ «накося-выкуси», белилами по красному кумачу растяжкой через все помещение.

Нет, Ася тихо сидит в домике и наслаждается покоем. Но товарищ Левченко уже вынимает кумач и белила, отсель грозить он будет шведу, и он наклоняется, конечно, и целует Асю.

И в мыслительном цехе, уже истощенном субботниками и воскресниками, и ленинской вахтой, и стахановским месячником, и пятилеткой в четыре года, – в мыслительном цехе полный уже аврал и свистать всех наверх, прорвало дамбу, сорвало башенный кран. Счетчики зашкаливают, показатели прыгают, гормон скачет, контрольные образцы сорвались с крепежей и колесят по цеху с резвым чугунным грохотом, и качка девять баллов, и красная лампочка орет: опасность! Опасность! И сирена воет, не затыкаясь: Ася, нельзя, Ася, нельзя, Ася, нельзя, Ася, нельзя!

И Ася упирается в Левченко, отодвигает его подальше, и говорит:

– Нет.

– Что нет? – удивляется Левченко. – Тебе нехорошо со мной?

– Хорошо.

– А что тогда?

– Нет.

– Почему?

– Не надо.

И Ася встает и выходит в февральский колючий снег и темноту, в тонкой куртке, гордо замерзать без объятий, чая и дурацких шуток. Поманили, примерещились и рассеялись: ответ «нет».

Не любовь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю