355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ирина Валерина » Всё циклично » Текст книги (страница 1)
Всё циклично
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 18:27

Текст книги "Всё циклично"


Автор книги: Ирина Валерина


Жанры:

   

Поэзия

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц)

Ирина Валерина
Всё циклично

ДЕВЯТЬ МЕСЯЦЕВ ПЛЮС

 
В ночь, когда одичавший ветер срывается с поводка,
дом прячет глаза за ставнями и слушает голос моря.
Волна, разбиваясь в брызги у острых скал, сипит: «Тос-с-кааа...»,
но стон её сразу же тонет во многоголосом хоре.

Луна опускается низко – так низко, что лунные зайцы
скачут, страх позабыв, на галечный тёмный берег.
Раки-отшельники под шумок меняют панцирь на панцирь.
Ветер воет и мечется, воет и мечется – законченный неврастеник.

И – подумать только! – быстрее, чем выведешь «альфа-бета»,
море стучится в дверь: сила его – в приливе, а пальцы – в йоде.
Тороплюсь, вымарываю – пишу, покамест хватает света.
Свеча, оплывая, утрачивает символичность.

Так всё проходи................................................................

чтобы снова начаться чёрт знает где
тягостно как любое деление
если вдуматься а почему не думать
когда впереди пропасть времени
до того как солёные воды образуют течения
вокруг моей полупрозрачной тверди
так вот если вдуматься то можно заметить
что мысли возникая из импульсов пробегая по синапсам
вспыхивая молниями на перекрёстках нервных сплетений
рассыпаясь искрами понимания
не представляют собой ничего интересного
поскольку вторичны изначально
чудо лишь в самом механизме производства мыслей
потому что он даёт хоть призрачный но шанс
на настоящий промысел
так и жизнь круг за кругом прилив за приливом
возникает пробегает вспыхивает рассыпается
ровным счётом ничем не являясь
но оставаясь чудом
таящим в себе невиданный потенциал

...Никто не ждал.
Посчитай про себя до ста.
Успокойся.
Не убило, правда же? Значит, пользу
извлечёшь, как только наскучит выть.
От цинизма, детка, никто не умер.
Боль зудит настойчиво, точно зуммер
комариный.
Пошло.
Имеем в сумме:
две полоски теста, семь дней задержки,
три недели моря, вагон проблем.
Маскируем слёзы прищуром дерзким.
Чешет бес затылок, хранитель – нем.
Пусть молчит, не то заведёт о чуде.
И без этой ваты – не задышать.
Как решишь, так будет.
Да что там будет?!
Тридцать семь.
Похоже, последний шанс.

Руку тяну – а вокруг, несомненно, открытый космос.
Одиночества столько, что пальцы сворачивает в кулак.
Подпираю им лоб, постигая мудрёный осмос:
сюда продавило с лёгкостью, а назад не уйти никак.
Впрочем, химику – опыты, физику – атом, поэту – поэтово.
Я никто, я нигде, я начало отсчёта – но кем?
Время вязкое здесь – вероятно, еще и поэтому
я давлюсь пресной кашей почти позабытых лексем.
Темноводье качает меня, растворяя отличия,
(«засыпай, моя радость, за печкой запели сверчки»).
Вьёт гнездо новый день, подчиняясь инстинктам птичьим, и
я предчувствую скорое...
Пальцы свело в кулаки.

Пальчики…пяточка. Крохотка.
Близко слёзы.
Кто бы сказал, что и дуры из стали плачут?
Маленький,  лапочка...
Господи, пусть бы мальчик.
Что Тебе стоит, отче?
...Опять заёрзал —
крутится.
Тесно, малышкин?
И мне непросто —
но потерпи, не спеши, подрасти ещё:
месяц какой – и завьётся густым плющом
маленький дом, Персефона придёт на остров,
кончится тьма.
Отдыхай, мой хороший.
Скоро.

В город везут. Для чего мне дурацкий город?
Горло моё обвивает петля судьбы —
«быть иль не быть» не вопрос, а постылый быт.
Раз пуповинной веревкой в затяг обвит,
в гордиев узел стянут, как суть брахмана,
вряд ли разумно строить пустые планы.
Свет то багров, то слегка отливает в сливу —
можно считать условно альтернативой,
равно как развлечением – тень от рук.
Сине-зелёный режущий ультразззззвуук
входит в меня, точно дух, потерявший тело.
«Мальчик! Красавчик...А мама кого хотела?»
Я, обрываясь, как брошенный алфавит,
падаю в пропасть.
Море вокруг штормит...

«В родах? Часов пятнадцать…Раскрылась? Шесть»

Госс-сподиии, если Ты…Верю, что…Если есть,
сына не трогай, пожалуйста. Что угодно:
силу, способности, будущие полотна —
пусть никогда этюда не напишу,
только его, п-пожа-а-алуйс-сста...

Белый шум.

К свету лечу?
Нет, изгибаюсь штольней,
плавлюсь в реторте жизни на «да» и «нет».
Как же ты жгуч и яростен, белый свет!
Я на тебе, как огненный яд, настоян.
Руки огромные.
Страх.
Человек-гора.
Губы дрожат, но лучатся глаза всё ярче.
– Здравствуй, любимый…Мой долгожданный мальчик...
Воздух кинжалит.
Больно, но надо.
...Здра...а-а-а-а!!!
 
ЗОЛОТЫЕ МОИ, БЕССМЕРТНЫЕ
 
1.Эльфа ищи по следам его:
по трепету вспугнутых снов,
по ветке, в окно постучавшей,
по еле слышно скрипнувшей половице
крыльца, на котором полночь
сидит, пересчитывает светлячков
и – обращает в звёзды.

Эльфа ищи по эху его:
по серебристому смеху,
тающему в полях,
по шороху в зарослях любистока,
по птичьему вскрику спросонья:
тревожному, неосторожному,
раскрывающему гнездо.

Эльфа ищи по делам его:
по касаниям беглым,
по горячему шёпоту,
по нечаянно сплетённому спеллу —
впрочем, если эльф это сделал,
то случайности исключаются,
и ты уже приобщён
к текучей речи зачарованного междуречья,
где год – это жизнь, а век – вечен.

Выходи в сад – там времена летят,
распускаются почки,
взрываются тугие облатки бутонов,
полусонные пчёлы жужжат в недоумении:
невозмож-ж-ж-ж-жнооо.
Всё возможно, когда приходит эльф, —
и какая разница, что близок ноябрь?

Но если весенний сад внезапно засыплет снегом,
не ищи логики – эльфы невероятны.

2. Они придут поздравить тебя с весной, позовут домой
лукавыми голосами, нежными голосами, звенящими серебром.
Часам пропоют «риимм-роомм-хроомм-броомм», те замрут,
времена смешаются, потекут,
и мир во власти тончайших эльфийских пут
вспомнит о настоящем счастье.

Смотри, вот они, мудры, нехитры, уже раскладывают дары:
кусочки коры, робкие первоцветы, бронзовые монеты
с профилями царей, канувших в Лету камнем, —
покойтесь, цезари всех мастей, amen, —
перышки синей птицы,
арахну – чердачную кружевницу,
оплаканную истово и упокоенную в спичечном коробке,
выстеленном коллекционными конфетными фантиками.
Не ищи ни намека, ни связи, здесь бессильна семантика —
это всего лишь устроенные тобой «секретики»: в три, в пять, в десять.
Жалкие подношения остроухим подземным духам.
Оцени, как тонко они кудесят —
невзрослеющие девочки, вечные мальчики,
гляди, как проворны их полупрозрачные пальчики,
как трепетны стрекозиные крылья.
«Илья, – зовут, – пойдём домой, Илья, возлюбленная наша Илья!».
«Ира», – поправляешь с улыбкой.
Хохочут, запрокидывая головы. Дети.
В дверь деликатно стучится ветер,
не получив ответа, форточкой хлопает раздраженно:
время! время! время! Трепещет эльфийское племя:
– Пойдём, пойдём! Там дом, твоой доом!

Часы откашливаются, рождая глубинный «боооом!»,
секунды жужжат москитным роем, сбиваясь в кучу на циферблате.
Море слёз, щипки, поцелуи, огонь объятий,
в порыве кем-то больно укушенный безымянный – ну хватит, хватит!
Летите к вечным холмам, золотые мои, бессмертные,
дети чистые, жестокосердные,
плетите спеллы, венчайте бабочек, весну танцуйте, не зная горя!
В радости будьте, радостью будьте!
И...
Не могу.
Отчего-то перехватывает горло...
 
СЕМЕЙНОЕ
 
В лице взрослеющей дочери проступают черты и лики
тех, давно ушедших, но пока остающихся на выцветших фото.

Она, сидящая ко мне вполоборота,
сейчас похожа на юную рысь –  глаза её полудики,
насторожены и миндалевидны,
высоки скулы.
Только что была рядом, но опять ускользнула
в свой собственный суверенный лес
жизни идущая наперерез.
Там нехоженых троп не счесть,
по какой она бродит теперь –  Бог весть,
да разве ещё фамильный ясень.

А я остаюсь в сегодняшней ипостаси:
мать взрослеющей дочери – это почти приговор.
Всё труднее жизнь принимать без шор.
Конформистка по сути,
но зачем-то мечтаю о чуде
очередного прорыва за грань.
Подавленные слова оцарапывают гортань,
но я молчу, хоть молчать невмочь.

Наблюдаю дочь,
несущую в себе прежних, давно ушедших,
молчаливых мужчин, терпеливых женщин,
и её губами нежданно-негаданно улыбается мне
длинная цепь поколений с исходными звеньями,
утерянными в немыслимой глубине.

***
Немногое, что истинно – твоё,
но этого немногого довольно,
чтоб свет был светом...

Тонкое литьё ограды парка,
запах влажной хвои,
дорожки, занесённые песком,
и жёлуди, набрякшие томленьем;
кот, дышащий пушистым животом;
скамеечные волглые колени;
прописанные бледно облака,
прозрачный холодок седьмого неба;
и четвертинка мятого листка,
и буквами удержанная небыль;
и «сад камней»,
и бледно-жёлтый мох,
и вечер, наливающийся синью;
и сын, в глазах которого ты – бог,
верней, богиня.

***
У прадеда были дети. Сначала их было много,
но к возрасту патриарха остались лишь дочь и сын.
У прадеда были пчёлы – он был для них добрым богом,
и часто терялись пчёлы в пространствах его седин.

Младенец, без года ангел, мой брат, вызволял их смело
из дебрей колючих прядей взлохмаченной бороды,
и мама – почти девчонка – тревожилась и немела,
не зная ещё касаний прожорливой пустоты.

А прадед смеялся басом и целовал ладошку,
и пах молоком и мёдом день старшего из мужчин,
но время брело к закату, серело ничейной кошкой
и вышло совсем в итоге к полудню сороковин.

Я видела бы всё это, когда родилась бы прежде,
чем прадед мой лёг на лавку и сделал последний вдох,
но, выждав четыре года, поймал меня частой мрежей
в бездонной пучине света уже не пчелиный бог.

Нет брата, а я осталась – не лучший хранитель рода,
во мне много слов и хлама и мало родной земли,
но видела – шёл мой прадед по мостику над Смородой.
...А может, не шёл он вовсе, а пчёлы его несли?..

***
Корми синиц, синицы – суть зимы.
Конечно, сцену делают детали,
но снегири давным-давно пропали,
и некому их вспомнить, горемык.

А я, представь, всё помню, как вчера:
мой третий год, и хрусткий снег, и санки,
и злой мороз, и мама спозаранку
меня везёт, а времена утрат
так далеки, что кажется – не тронут,
пройдут по краю, мимо, стороной...

Сижу, мотаю круглой головой:
платок, две шапки...

Тощие вороны в борьбе за корку;
полутьма и свет —
в ряду фонарном прочерки морзянки,
а рукавички так пропахли манкой,
что хочется не есть её вовек.
И тяготит утерянный совочек —
а без совочка как, скажи, зимой?

Но вспыхнут вдруг, не виданные мной,
в рябинных пальцах алые комочки.
И я в порыве: «Ма-маа! Пасматли!
А это кто?» – и сердце бьётся шало.
И смотрит мама, после, одеяло
поправив: «Вот смешная...Снегири...».

***
И ясень в дедовом дворе,
и муравейник суетливый,
и паданцы под старой сливой,
и август в дождевом ведре,
настоянный на спелых звёздах;
и липовый тягучий воздух;
и колосок незрелой ржи,
засушенный в пространствах книги;
и подкрыльцовые ежи —
несуетливы, темнолики;
и песни, свитые дроздом,
и яблоневый сад,
и дом,
и полумрак пустых сеней,
и страх,
и бег густых теней,
и взгляд взыскательный с икон,
и вздох лампадного огня —

всего лишь миг, минутный сон
того, кто сроду отрешён,
того, кто выдумал меня
на склоне дня...

***
1.Сокровища просты:
баранка,
карамелька,
сеть ниточек «кошачьей колыбельки»,
цветное стёклышко,
пластмассовый голыш,
велюровый лоскут,
речная галька.

Июль, текущий зноем с тёмных крыш,
напоминает пламя зажигалки,
в которой газ закончится вот-вот,
но раз огонь пока ещё живёт,
то воздух и танцует, и струится.

На яблоне в гнезде сидит жар-птица
и к пятнице ждёт новеньких птенцов,
жар-птиц курлычет до стесненья зоба
в манере доспевающих отцов.
Все волки серы, сказочны, беззлобны,
едят с руки и подставляют лбы
под узкую чумазую ладошку,
и жизнь течёт как будто понарошку,
но формирует будущую быль.

2. Давно прошёл далёкий тихий год,
в котором я не знала большей боли,
чем ссадины, полученные от
избытка жизни,
времени
и воли,
в котором так просторны были дни,
и танцевать, как Эльмовы огни,
являлись сильфы на ушко иглы,
рождались саламандры из золы,
и эльфам, обживающим чердак,
и гномам, что освоили подполье,
хватало сил держать голодный мрак
на дальних подступах к благому лукоморью.

Теперь я ближе зрелости, чем те,
такие дорогие и родные,
оставшиеся в полной темноте
страниц альбомных.
Очень молодые —
отец и мама.
Мама ждёт меня,
мечтает о смешливой пухлой дочке,
кудрявой, как соседское ягня —
и только тем уже любимой очень,
ещё не зная, что придёт подменыш,
угрюмица, молчальница, чужак.

Прости мне, мама, всё, что я не так...
А впрочем, если ты в меня не веришь,
то я темна, невидима, вольна,
как берег позабывшая волна.

3. Дары волхва щедры:
потёртый бублик
и с праздника спасённая конфета,
неразличимо чей, но медный тугрик,
четыре неопознанных предмета,
запчасти Лего к чудо-кораблю,
беспарные носки,
дыра в кармане,
сакральный миг встречальных целований
и сотое с утра «тебялюблю».
 
ЗДРАВСТВУЙ, СТАРШИЙ МОЙ МЛАДШИЙ
 
                                                                    Памяти Сергея Адамовича.


Здравствуй, старший мой младший.
Так глупо – никак не привыкну,
что давно стала старше тебя и теперь углубляюсь
в темноту лабиринта, теряя в его поворотах
с каждым годом всё больше.
Всё глуше твой голос, всё тоньше
нить причастности нашей, но ты отзываешься в детях —
пусть не ставший им дядькой, однако глядящий открыто
их глазами на мир.

Дочь моя (архаично звучит, ты б, конечно, смеялся
и сказал бы: «Балда, ну балбеска, ну что тебе стоит
говорить как нормальные люди: «роднуля», «дочура»,
«мой котёнок» хотя бы, ну Ирка, ну что ты за страус,
до сих пор удираешь от жизни по книжной Сахаре?»).
Не умею быть нежной. Учусь. Я почти преуспела.
Знаешь, мать крайне редко рождается вместе с ребёнком.
Я потратила годы, пока осознала, как просто
обнимать, целовать, утешать, дуть на свежую ранку,
но слова до сих пор мне даются усилием воли —
и пишу оттого, что немтырь, ты же помнишь...
Конечно, не помнишь.

Ну так вот, моя девочка выросла, но не влюбилась,
потому что умнее меня и талантливей тоже,
и в создании личного мира она преуспеет,
обойдясь без светил привлечённых и ложных кумиров.
Мы с тобой не такие – но правильней все-таки: были.
Ты инклюз в янтаре моей памяти, ты неизменен,
ну, а я так болезненно кожу меняла, что вряд ли
захочу присмотреться к душе проходящего мимо.
Мы горели, мы были сверхновыми, мы обжигали,
обжигались и сами, мы... Правильней все-таки – были.
Ну, и хватит о нас.
А про сына – уже говорила:
он умеет любить и поэтому он под ударом.

Да, они непохожи, но вместе и рядом – похожи,
так похожи на нас, до полночи читавших Хайнлайна —
одного на двоих – и тянувших растрепанный томик
на две стороны света, под сонную старую лампу.

...А твоих – неслучившихся – я никогда не узнаю.

***
Пройдёшь свой старый двор насквозь, навылет,
в нём никого, по счастью, не узнав.
В колясках мелкий люд слюну пузырит.
До хрипоты о том, кто больше прав:
тот, кто по праву, или – кто по силе,
«пикейные жилеты» дребезжат.
Лет тридцать пять назад они басили...
А мы таскали уличных котят
домой и всякий раз с надеждой ждали,
но приговор был краток и суров.
Эх, вспомнить бы, какие мнились дали,
когда за три квартала убегали
от наших продуваемых дворов!

Но помнится: февраль, мороз, сугробы,
сопенье в шарф, вспотевшая спина
и старший брат, тянувший санки, чтобы
из морока детсадовского сна
перевезти меня в покой домашний,
где нет молочных пенок, нянек, зла...
Просила леденцов сквозь приступ кашля —
актрисой драматической была,
но мой талант, к печали, не ценили,
поэтому не в диво был отказ.
Бесился ветер, колкой снежной пылью
сёк по лицу. На кончик языка
садились перелётные снежинки,
и было, в общем, весело, но вот
из тёмной бездны варежкиной дырки
явил брат палец: «Веришь в волшебство?
Лизни, – сказал, – железку: будет вкусно,
конфеток наготовил дед Мороз».
Родная кровь! – доверилась искусу.
Итог известен. Соль горючих слёз
не растопила прочного сцепленья —
прохожие спасали. Брат бледнел,
губа кровила.
Всякий опыт ценен,
особенно преподанный извне.
Да, было больно, но – куда обидней,
что обманул, подставил, не сберёг.
Мир скалился злокозненной ехидной,
не радовал брусковый сахарок,
а брат шептал: «Малая, ну прости мне...»
и гладил по зарёванной щеке:
отчаянно ревнующий, противный,
любимый мой десятилетний шкет.

С тех пор прошло немало колоколен.

Февраль снежок скуднеющий вихрит.
Пройди свой двор и выдохни «не больно»
и слёзы перезревшие утри,
уже давно ничейная «малая»:
волшебная, жестокая, смешная —
всё это жизнь, а в ней любовь такая —
солёная и горькая внутри.

***
Жизнь проходит мимо, сторожкая, как слепая,
пока я рифмую пустое, хтонически недосыпая,
а пока я проверяю уроки, лечу мигрени, начиняю блинчики нежным фаршем —
словом, с упорством перепелихи смерть увожу от гнезда своего подальше,
жизнь сокращается, съёживается, как пересохшая кожа.
Прости, Серёжа,
что я всегда о себе, в каждом письме к тебе складываю себя из обрывков,
зная, что там нет меня, тебя, деревьев, помнивших нас детьми, и сумасшедшая Ривка
не кричит на гоняющих мяч мальчишек – точно кукушка, выныривая из окна каждый час.
Прошлого нет в нас, а в будущем нет нас.
Всё, по итогу, иллюзия, и только смерть – предмет определенней некуда,
без права на пересдачу, хотя вряд ли кто-либо прошёл в неё без единого «неуда».
Если бы ты мог рассказать, я бы о многом спросила.
Иногда ты ещё зовёшь меня гаснущим голосом: «...има? ...ина? ...ила?»,
но уходишь всё дальше или, вполне возможно, это я безнадежно теряюсь,
нанизывая на паутинную нить смысла слова, холодные как стеклярус.
 
ВСЁ ЦИКЛИЧНО
 
Не отзывайся, пока она ходит вокруг да около,
выманивая тебя на голос подобно сладкоречивой сирене.
Не поддавайся на провокации скользящего шёлком локона —
он многажды перекрашен и давно сам в себя не верит.

Впрочем, нет смысла в увещеваниях, пропадут втуне.
Принимай неизбежное, открывай шлюзы, утопай в нежности.
У неё в роду шальные пульсары и неукротимые лисы-кицунэ,
а также одна куртизанка, владевшая даром изящной словесности.

Будь готов к чудесам – она их выпекает быстрей, чем пончики,
но не вздумай ахать, если чудо не дастся в руки.
Она, конечно, не ангел – так и во ржи растут колокольчики,
зато с ней быстро проходят приступы душной скуки.

Но всё же, пока она только ходит вокруг да около,
уже подобрав ключи, но вволю не наигравшись,
подумай, ощущая всем сердцем скольжение огона —
от таких никогда не уходят.

...Даже расставшись...


***
...И тогда, когда взгляды,
соприкоснувшись, на миг отпрянут,
а после снова сойдутся в маленьком поединке,
и тогда, когда воздух станет густым и пряным,
но ускользающим,
словно чья-то жизнь на дагерротипном снимке.

И тогда, когда губы твои
коснутся дыханьем моих ключиц,
а тяготение тел станет острым и обоюдным,
и ты не поймёшь,
чего хочешь больше —
смять меня или упасть ниц,
объявляя новоявленным чудом.

И тогда, когда мир сомкнётся,
образуя остров,
и пальцы твои войдут в реки моих волос,
и время разделится
на ушедшее «до»
и  неизвестное «после»,
а то и вовсе, с цепи сорвавшись,
пойдёт вразнос:
закончится разом
и тут же начнётся снова —

даже тогда, слышишь,
я
не скажу
ни слова...

***
...а на пляже с приходом ночи оживают слова и тени острый галечный край заточен под твои и мои колени растворяется в ежевике йодный запах ночного моря где луна обронила блики и волне за волною вторя мы теряемся в междометьях рассыпаясь на сто осколков и находим себя на гальке серебрёной по краю колкой...

по-хозяйски разложит время по местам все свои песчинки нас господь не целует в темя бармен нам сочиняет дринки и останется до пустого что-то вроде шести коктейлей в нас так много пережитого столько лет несвоих метелей впрочем это уже не важно мы обратно вернулись к морю где волна размывает башни из песка и песчинки моет...

***
В одну из ночей, задремав под защитой его руки,
ощущаешь внезапно какой-то внутренний рост,
прислушавшись, понимаешь —
это ромашки и прочие сорняки,
проросли сквозь прочнейший панцирь,
пробились-таки,
и время само себя ухватило за хвост.

Ночь, замкнувшись, стала вечностью и кольцом,
звёзды ссыпались льдинками в чей-то пустой хайболл.

Он в тебя обращён, он готов стать твоим близнецом —
вас Творец вырезал из неба одним резцом,
а потом обронил с ладони на произвол.

Но вы всё же нашлись – на счастье ли, на беду,
отыскали друг друга, единой душой срослись.

Твоё имя будет последним, упомянутым им в бреду,
его имя в тебе будет биться с прочими наряду,
когда, оступившись, ты камнем сорвёшься вниз.

Но ромашки растут, распускаются васильки
и, возможно, случится какой-то иной исход.

А пока ты уходишь в полёт под защитой его руки,
и тебе снятся глупости – радуга, мотыльки,
и Господь улыбается, пряча в ладошку рот.
 
ГЛАДЯ ОБРЫВКИ
 
Знала бы, где оно снова догонит, накроет, прихлопнет
так беспощадно, что буду писать на обрывке
мятой квитанции, чёркая, злясь, сатанея
от невозможности боль, возведённую в степень,
сделать доступной и для возведения в слово...

Если бы знала. Да знала, конечно же, если
шла, не колеблясь, навстречу судьбе и на встречу,
первую встречу, холодную встречу надела
шарф ярко-красный – укором понурому небу,
колкий, вцепившийся в шею, как жгут пуповины —
знаком надежды, не вызова, знаком надежды...

После, когда обуютилось всё и они не считали
встречи уже ни по пальцам, ни даже за праздник,
он ей признался, что шарфик кричащий заметил —
чтоб не соврать, но едва ли не метров за двести,
и улыбнулся, причём сам себе удивился —
будто к нему прикоснулся невидимый кто-то,
лёгкой ладонью к двойной непокорной макушке...

Жил на два дома: в одном – узаконены годы,
к дому второму прирос неприкаянным сердцем.
Что поменяешь? И где оторвать не жалея?
Жизнь есть попытка остаться живым, и всего лишь.
Спали, дыша в одинаково медленном ритме,
ночью пуржило, и утром не стало дороги,
и голова её руку давно тяжелила,
но он дышал осторожно в текучие пряди,
думая – спит, а она улыбалась прозрачно...

Если сложить поминутно, то года не выйдет,
если на жизнь разделить, то хватило б на счастье.
Он опоздал – только раз за всё время – на сутки
и не нашёл ни дороги, ни дома, ни света.

Мир иллюзорный с бытийным порою вступает
в хрупкую связь, замыкаясь в кольцо ненадолго.
Кто её выдумал – волосы, дерзость и шарфик?
Кто прикоснулся к его голове осторожно?
Кто здесь реален, а кто был придуман в короткий
час между чаем вечерним и сном без картинок?
Кто мне ответит? Кому я пишу эти письма,
гладя обрывки, как гладят ладони любимых?

***
Осень начнётся резко, как ОРВИ.
Ветром секущим, дождями с холодным нравом
точки расставит.

Историй чужой любви —
в переизбытке, нет сил ни читать, ни править,
только и можется, что, прикрывая рот,
глухо зевать, бормотать «ни в кого не верю».

Осень всё ближе, я слышу, она идёт —
вкрадчиво и осторожно, как ходят звери
тайными тропами кровь добывать и плоть.

Август скукожился.

Хочется в прочный кокон.
Прошлое, что отчуждается, как ломоть,
не объять с наскока.
Но и с уже не тягостной стороны
видится малое – мелкое, человечье.
Письма – не рукопись.
Сух электронный дым.

Тихо приходит вечер.
Можно смотреть на свечи и пить шабли,
кутаться в плед, открывая холодный погреб, —
место изгнания странной чужой любви.
Ничего не дрогнет.
Позже, дойдя до точки, в простой уют
душу продрогшую спрятать и ночь зашторить,
думать о море, томить в медной джезве горечь,
мерно листать страницы любых историй —
всё, что угодно, но не открыть недописанную.
Свою.

***
 Вот идёт человек.
 Не смотри на него, пусть проносит мимо
 семь октильонов своих атомов,
 каждый из которых уже вселенная.
 Не смотри на него: хватит одной секунды,
 чтобы хрустнул лёд защитного панциря,
 и бездна взгляда открыла себя.
 Ты же помнишь, что бывает,
 когда в тебя смотрит бездна?
 А что почувствует он?
 То-то же, повторяй урок неустанно,
 прячь подальше бусинки, пёстрые пёрышки,
 камешки с живыми картинками,
 обострённое чувство справедливости,
 глупую нежность, терпимость и понимание —
 умения, непрактичные совершенно.
 Что там ещё? – приукрашенные перспективы,
 идеализированную картину мира
 и почти иссякший талант любить.
 Всё это абсолютно бессмысленно,
 потому что человек,
 состоящий из семи октильонов вселенных,
 видит в тебе всего лишь аппетитную оболочку,
 по случаю осатаневшей жары
 прикрытую почти по-эдемски.

 Впрочем, какой с него спрос, он случаен,
 как случайна в данной,
 существующей последовательности
 комбинация его атомов, – чем и прощён.
 Разумеется, ты случайна ничуть не меньше
 и значима ничуть не больше его.

 Если вдуматься: эту планету топчут ногами
 семь миллиардов случайностей,
 помноженных на семь октильонов вселенных.
 Как только выносит, бедная, и зачем?

 Вот идёт человек.
 Пронеси мимо, творец неприкаянных, чашу сию,
 и мою не предлагай никому, – горечь во мне, горечь.

 Одиночеству славу пою, честному одиночеству
 случайного человека.
 

    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю