Текст книги "Монолог без конца"
Автор книги: Ирина Ракша
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 5 страниц)
К вечеру к Марии Сергеевне зашёл на огонёк и на чай с вареньем её сосед. И даже поснимал нас, сидящих за столом, своим фотоаппаратом «Смена». Очень я этими фотками дорожу.
* * *
Когда Юрочка возвращался домой с работы или приезжал со съёмок из далёкой командировки и открывал своим ключом дверь, то всегда громко восклицал, буквально кричал мне, ждущей его: «Иро-ок!.. А вот и я-а-а!». И по тому, как звучало это «Ирок», по интонации его красивого голоса я уже сразу знала, с какой вестью пришел мой дорогой муж. Радость принёс, новость какую-то или печаль. И при этом – как и что у него теперь на душе. Думаю, когда я покину землю, уйду на тот свет и стану взглядом искать его среди прочих душ, мой Юра из какого-нибудь угла, с какой-нибудь ступеньки, с какой-нибудь полки сразу меня позовёт, окликнет, как прежде: «Иро-ок! А вот и я!». И я тотчас возрадуюсь, возликую. И отгадаю сразу по его интонации (а голос у Юры действительно очень выразительный и глубокий), какое у него сейчас настроение, чего мне ждать. И я уверена – от встречи со мной его настроение, он сразу воспрянет, засветится. Вот о чём я мечтаю. Если, конечно, всего этого заслужу у Бога.
* * *
Вот ещё одну деталь вспомнила… Я прожила долгую жизнь, но помню и такое. В течение многих, особенно послевоенных лет у нас в стране продуктов не было. Потом не было денег. Потом не было ни продуктов, ни денег. По карточкам жили. Стояли в очередях. Но главное – жили, конечно, не плохо, великой идеей жили. Надеждой, любовью и верой в светлое будущее. И называлась оно «коммунизм». И вот именно в те годы мы постоянно носили с собой в сумках или в карманах пальто этакие самодельно плетённые из хлопчатых ниток, или конопляных шпагатов, или шнурков сетки. Так называемые сетки-АВОСЬКИ. Похожие на плетёные сети, на верши для ловли рыбы. Вдруг (или «авось», то есть может быть) что-то съестное встретится по пути. Что-то на рынке купится, на толкучке, в продмаге. Что-то заплывёт в сетку на улицах города. Обычно эти сетки-авоськи продавались на рынках бабульками с рук. Нелегально. И бывали они даже красивыми, порой разноцветными. Смотря у какой мастерицы какие нитки нашлись для плетения. «Плели ту авоську из ниток суровых. ⁄ Вместительна вширь и в длину. И прочна. ⁄ Её постирать – и как новая снова. ⁄ И снова хозяйке послужит она». Эти авоськи, будучи смятыми в комок, помещались буквально в одной ладони, в одном кулаке. Обычно каждый, выходя из дома, клал её на всякий случай в карман. Вдруг по пути в каком-то продмаге что-то «выкинут» на прилавок, в продажу. Без карточек. Что-то съестное, может, пшено, ядрицу или на развес ячневую крупу. Или, на счастье, песок сахарный, или полный хлеба кирпич, или кочан капусты. Вот тут-то сетка-авоська и вынималась. «Дорого яичко ко Христову дню». «Хранили продукты зимой за окошком. ⁄ Был сетке по силам немаленький груз. ⁄ Носили в ней яблоки, лук и картошку, ⁄ Бутылки и банки, и даже арбуз». Однако потом с годами, когда в стране всё рос и рос «научно-технический прогресс», наука придумала и стала выпускать его величество нетленный полиэтилен. Вдобавок к пластмассе. Такую прозрачную плёнку. Из которой «лепили» пакеты. Но поначалу их было мало. Всем желающим не хватало. Дефицит. (Тогда это слово всё объясняло.) И эти пакеты из плёнки очень ценились. Обычно старый пакет не выбрасывали, а бережно мыли, и даже с мылом, потом сушили на кухне или во дворе на верёвке с прищепками, как стираное бельё, и снова пускали в ход. Но время шло. В стране всё помаленьку менялось. Менялась ситуация и с пакетами. Потом появились продукты, появились и деньги. И нитяные наши авоськи (а были они в каждой семье по всей стране) постепенно исчезли. Их уверенно заменил нетленный пластик. А зря. Преступно даже. Ведь наши «родные» авоськи десятилетиями спасали планету от засилья мусора. От смерти. Спасали земли её и воды, моря и даже целые океаны от мусорной гибели. Страшной гибели от удушья химией, от вымирания всего живого. И наши вязаные сетки-авоськи нынче остались лишь у старух, где-нибудь в кухонных ящиках, среди хлама. А жаль. Удобная была вещь. О ней поэты тех лет даже стишки слагали, частушки: «Я не какая-то там Тоська! ⁄ И на фиг мне твоя авоська?». А писатель Зиновий Паперный придумал сетке бессмертное, весёлое, но несколько неприличное название. И я, хорошо знавшая Зяму Паперного, осмелюсь всё-таки написать это слово: «Авоська-нехераська». То есть безнадёжно пустая, без продуктов, которых опять не удалось «достать». И у меня где-то ведь дома лежит такая вязаная «нехераська» в ящике со старьём. Очень прочная, потому что связана из льняных серых суровых ниток. То ли была эта сетка мамина, то ли бабушкина – уж и не помню. Но я храню её как трогательную и печальную память о нашей многотрудной и всё же счастливой судьбе – судьбе целых трёх поколений. Прожитой достойно, по-христиански. С верой, надеждой и, конечно, с любовью. Как там сказал Сирано у драматурга Ростана? «Бывает в жизни всё. ⁄ Бывает даже смерть. ⁄ Но надо жить. ⁄ И надо сметь».
V
Я всё же думаю – вторая половина XX века была для меня удачной, полноценной. Подводя итоги, вижу в сухом остатке – сделано многое. Особенно рада выходу из печати Юрочкиного альбома графики «Художник и Муза». В него я включила более трёхсот великолепных его рисунков, ранее никогда не бывших в печати. (Брала из переписки нашей, из случайных почеркушек на книгах и прочее, прочее.) И столько же редких статей поместила, стихов и «собственноручных» автографов выдающихся людей эпохи, обращённых только к нам двоим, к художнику и его Музе. Юре и Ире Ракшам. Это, например, Астафьев и Трифонов, Светлов и Леонов, Ошанин и Стаднюк, Казаков и Нагибин, Жванецкий и Левитанский, Михалков и Окуджава, Рыбаков и Швейцер, Шепитько и Куросава… Есть даже внук Сталина – Евгений Джугашвили… И ещё включила до сотни разных пожеланий и добрых слов. В стихах и прозе. В общем, получилось уникальнейшее издание (хоть пиши диссертацию). Хотя я выстраивала его дизайн и монтировала с помощницей на экране компьютера буквально постранично, не разгибаясь, часами напролёт, днями-ночами и даже сутками. За два месяца такого жуткого напряжения навсегда «посадила» себе глаза. Как говорил мой Юра, «твои голубущие глазки лазоревые». И, в общем, полуослепла. Такова неумолимо-дорогая цена этого чудо-издания. К сожалению, за всё и всегда надо платить. И порой неадекватную цену…
* * *
Продавать я никогда ничего не умела. Даже в молодости новые свои «дефицитные» туфельки, которые оказывались малы. Подарить было легче. И я дарила, дарила, дарила… (Кстати, дарить гораздо приятнее, чем получать подарок…) И книги я тоже продавать никогда не умела. Ну не могу – и всё тут. Попросту неспособна. На это ведь тоже нужен талант. Особый талант. И потому сейчас у меня под кроватью лежат пачки этого непроданного, по сути, драгоценного альбома «Художник и Муза». Раньше в СССР за судьбу любой печатной продукции отвечало издательство, потом – государство. Но в девяностые мы вляпались в капитализм. Дерьмократы и нувориши, что в Кремле окружали Ельцина, всё растащили, украли даже недра земли, а прочее исковеркали. Всё встало дыбом, с ног на голову. И теперь предлагать и носить по книжным магазинам эти тяжёлые пачки с моим редким альбомом я не в силах уже. А помощников у меня нет. И лежат себе, полёживают экземпляры альбома «Художник и Муза» в моей спальне. Дожидаются, когда кончится это всеобщее небрежение русской культурой. А если оно не кончится?..
Что же касается умения продавать, то вот вспомнила один эпизод про нашего семейного друга, прекрасного прозаика Юрия Казакова.
В последний период своей жизни он издал (кажется, в издательстве «Совпис») серенькую такую, в крепкой, ладной обложке книгу «Северный дневник». Про самодеятельного художника-самородка Тыка-Вылку, чукчу по национальности. И получил Юра от советского издательства, не считая гонорара, конечно, сто авторских экземпляров (таков был закон). А надо признаться, Казаков был довольно скуп. Если не сказать – жаден. Очень и очень. Насколько талантлив – настолько и скуп. (О его скаредности среди писателей просто анекдоты ходили.) Потому и жена его (Тамара, кажется) бросила его и сбежала, то есть вернулись с их сыном к маме в Минск. Что, однако, не помешало Казакову написать прекрасный рассказ о любимом сыночке «Во сне ты горько плакал». Так вот, этот «Северный дневник» Казаков подарил нам с мужем, приехав в очередной раз к нам обедать. И сердечно, красивым почерком подписал. Приехал из своих Сокольников на нашу Преображенку. А это рядом, всего три остановки трамвая, через Яузу, через Яузский мост. Мы порадовались, отобедали фирменным моим борщом и Юриными фирменными блинчиками. А спустя пару дней я, заехав по делам в ЦДЛ на Большую Никитскую (в те времена эта улица именовалась «ул. Герцена»), встретила Казакова в расписном зале кафе. Он был сильно навеселе. А попросту пьян. В ту пору он частенько закладывал за воротник. Так вот, в расписном зале он – такой грузный, могучий и лысый, как страусово яйцо – ходил со старым портфелем, набитым его новой книжкой про Тыка-Вылку. Ходил от столика к столику и предлагал всем нашим обедающим (а «не наших» там не бывало, посторонних в ЦДЛ вообще не пускали) купить у него его «Северный дневник». Даже с автографом. Причём по твёрдой цене, что стояла на корешке. То есть по одному рублю сорок три копейки. Тем самым он набирал деньги себе не только на ужин, но и (главным образом) на выпивку. Ну и распродал-таки весь портфель, весь даренный издательством запас. Всё-всё умудрился продать. Такой вот ещё был у него талант коммерсанта… А увидев меня, обрадованно кинулся навстречу и, всё позабыв, тоже стал предлагать купить книжку про чукчу и тоже по твёрдой цене. Я не смогла отказаться – стыдно. И вот теперь, спустя полвека, на моей книжной полке стоят дома два его «Северных дневника». С совершенно разными подписями, разными почерками (ровненьким и пьяно-корявым) и с близкими датами… Нет, Казаков Юра не был беден, он был даже богат (хотя писал мало). Даже дачу себе купил в Абрамцево. Там и любимая мама его жила, привезённая из Сокольников. Звали её красиво – Устинья. Строгая была, деловая старуха с усами, в белом платочке, как староверка. Мы с моим Юрой у него на даче бывали. Однажды даже по его приглашению на Новый год туда ездили. По снегам на своей «копейке», со своей едой и ящиком пива. Очень смешная вышла история. Только история уже совсем другая. Потом её надо бы написать. И ещё я вспоминаю наши постоянные споры по поводу охоты, которую Казаков любил, вернее, играл в неё. А мы с мужем – горячо презирали как недостойное дело для порядочного, Божьего человека.
А проза у Казакова замечательная, прямо бунинская, за что его даже критики – завистники и идиоты вроде В. Бушина – осуждали, распинали даже… Больше тонкую прозу его осуждать было не за что. Только радуйся, что кто-то может так дивно писать, что такое чудо родилось на свет.
* * *
Во второй половине 2007 года я выпустила кроме альбома «Художник и Муза» настенный перекидной календарь (печатала в Австрии) с двенадцатью (ибо в году двенадцать месяцев) лучшими Юриными картинами. Как он говорил, «программными», которые в Третьяковке. И ещё напечатала четыре варианта разных иных его календарей и календариков. Какое четыре?! Если иметь в виду и маленькие, вроде игральной карты, то все шесть… В общем, удачный получился год. Если б только не дочкино неудачное замужество, которое душу мучило и буквально слезами выжигало мои глаза. И сердце. Ведь поверить нельзя – зять буквально возил мою Аню на машине в мой Союз писателей, к моему руководству на Никитскую улицу, писать на меня донос. (Я не стала его прописывать на моей площади.) И Аня донос писала. А я потом этот донос читала… Как-то приехала в Союз, как обычно, раз в месяц на заседание нашего бюро прозы. Заскочила к приятелю Володе Гусеву поздороваться, в его председательский кабинет. «Привет…» – «Привет». Поговорили о том о сём. А он вдруг спрашивает: «Ну как там у тебя, Ир, с дочкой дела-то? Разобрались?». Стою оторопело – я о семейных делах никому никогда не рассказывала. «Ну как же! – говорит он. – Она ж сюда приезжала с мужем. Вот на, почитай, что она тут про тебя написала». И, наклонясь к ящику, порывшись там в какой-то папке, протягивает мне листок. Читаю, чуть не теряя сознание. Там, конечно, ни слова о требовании прописки на моей площади моему провинциальному зятю-лимитчику. Вернее, сыну лимитчицы из-под Самары. Ни слова о том, что я давно оплачиваю их квартплату, их благоденствие на стометровой площади моей кооперативной студии в центре Москвы. Зато там ровным дочкиным почерком писано… какая у неё скверная мать и, мол, она, недостойная, выгоняет её, бедную дочку, с малыми детками и её бедным мужем прямо на улицу… Помогите, мол, подействуйте на свою коллегу-писательницу… А Гусев, поглядывая на меня, говорит, усмехаясь: «Она мне тут прямо спектакль устроила. Со слезами. – Он пожимает плечами. – Ну, пришлось напомнить, мол, мы организация творческая и семейными делами не занимаемся. Мол, тридцать седьмой год давно прошёл. – И добавляет: – А молодой муж её сидел там, в коридоре. На диванчике. Ждал терпеливо». Я молча возвращаю листок. «Я хранил, чтоб тебе показать». Он скучно рвёт его пополам и ещё раз пополам. Бросает в мусорную корзину у ног. Конечно, видит мою окаменелую бледность. «Да брось ты, Ирк! Не бери в голову. Сейчас молодые все такие… Испортил их квартирный вопрос. – И бодренько добавляет, чтоб утешить меня: – Я тут по радио один твой рассказ услышал. Ульянов читал. Здорово. Впечатляет».
* * *
Зимой 2007/08 г. проводила я и выставки Юрочкиных работ. Ещё сняла документальный фильм о Юре, что было довольно сложно. В объединении «Параджанов-фильм». Назвала его «Я завещаю тебе». Режиссёр был хороший, опытный, давний вгиковец Борис Соломонович Шейнин. Старичок. Он когда-то хорошую ленту сделал о Пикассо. Я им довольна. Сегодня не то что раньше. Быстрее всё. Другое время, другая техника.
* * *
Я сама сценарий писала (режиссёрский – тоже). Сама ведущей была, сама руководила молоденьким оператором, сама за рулём всех возила на съёмки. К себе на дачу, на Истру, где чудную нашли натуру. Это ведь чеховско-левитановские места. Потом вместе монтировали. Слава Богу, Борис Соломонович хотя бы мне не мешал. Зато вовремя и регулярно заваривал нам с оператором и чай, и кофе и ходил в ближайший ларёк покупать булочки.
Фильм этот о моём Юре, о его жизни и смерти. Второе название – «Моё Поле Куликово». Когда фильм закончили, я подарила Борису Соломоновичу небольшой Юрин эскиз. Голубые горы Бештау – Пятигорье. Он там, в Пятигорске, ещё до революции встретил свою будущую жену Ирину. Эскиз подписала, оформила под стекло и в дорогую достойную раму. Он и дочка его, киношница Маша Сименцова, и её муж, сценарист Юра Аветиков (тоже вгиковец), были в восторге. На стену повесили у себя в квартире на Тверской…
А жил Боря в доме у Моссовета с видом на памятник Юрию Долгорукому. Недавно его дочь Маша позвонила и говорит: «Здравствуй, Ирина. Знаешь, отца не стало». Долго мы с ней, держа трубки, молчали. Горько. Так горько, что не было слов. Однако прожил дорогой мне друг Борис более девяноста лет… Хотя всегда, всегда жизни мало.
Интересно, где висит теперь и на кого смотрит тот Юрин эскиз, прекрасный пейзаж? Юрино голубое и нежно-зелёное Пятигорье – земная кавказская благодать, которую уже покинули почти все участники данного фрагмента воспоминаний.
* * *
В том 2008 году получила я государственную награду – орден «Дружба». От Путина. «За достижения в области искусства и литературы», как написано в паспорте… И личная путинская подпись.
А ещё – я по квоте операцию сделала в Боткинской больнице на суставе ноги у бедра. Так что теперь ноги у меня «железные». И в аэропортах при проверке через магнит надо будет справочку предъявлять. «Баба-яга – костяная нога». Но зато при ходьбе хотя бы нет дикой боли.
Потом я ждала выхода из типографии этого чудо-альбома с массой автографов лучших творцов второй половины XX века, посвятивших свои слова только друзьям, Ракшам – Ире и Юре. За что им земной поклон.
Ну а в общем, думаю, если подвести черту, то сделано за последнее время немало. Особенно если учесть, что никто мне, как всегда, не помогал. Ни деньгами, ни словом, ни делом. Никаких ни друзей, ни детей, ни внуков рядом «и не стояло». Да я и не просила, и не звала. Корячилась, как всегда, сама… И многое успела-таки. С Божьей, конечно, помощью. Слава Тебе, Господи, за всё. Только Тебе, Господи, слава. И за всё.
* * *
В связи с наступлением старости, с приходом болезней человек инстинктивно ставит перед собой и в жизни творческой, и в быту совершенно иные задачи, чем прежде. За всем этим мне, писателю, очень интересно и даже необходимо наблюдать… Всё время возникает что-то новенькое. Я стала внимательней следить за этим интересным явлением. Следить за собой. И действительно это любопытно. Уже, например, считаешь удачей быстро пройти из кухни или из кабинета в прихожую, чтоб успеть снять звенящую телефонную трубку. И если успела на три звонка, то – ура…
Или уже не очень торопишься, когда что-то кипит на плите. И нужно срочно выключить газ или снимать чайник. Да и вообще, что касается движений тела – возникают совершенно другие задачи и ощущения.
Например, не покидает сознание дилемма – идти ли куда-то лишний раз в гости либо по делам или не стоит? Может быть, отложить? Например, в поликлинику… или спуститься на лифте к почтовому ящику…
Или же отложить на потом, или совместить с чем-то ещё. То есть являются мысли, которых раньше быть не могло и в помине. Когда ноги двигались машинально, легко и быстро. В общем, с годами наступает иная жизнь. Просто жуть…
Помню, как моя бабушка, живя у меня, в последние годы двигалась по квартире тихо, по стенке и всё медленнее и медленнее. А я удивлялась – почему так происходит… А она, голубка моя, порою твердила банальное: «Ох, старость – не радость». А в своей кожаной сумочке, серой, с щёлкающими шариками замка, берегла связку старинных ключей на колечке от своей антикварной мебели, которая была в их с дедушкой прежней квартире на Яузе. Мебель была добротная, дорогая, изящная. И ключи-ключики были разные. От резных дубовых дверец и дверок, ящиков и ящичков. От буфета, где хранились сладости, от тумбочек с документами, от антикварного письменного стола деда-профессора, от чудо-сундука, на котором я малышкой спала. От всего того, чего давно уже не было, не существовало.
Но я понимала – это были не просто ключи. Не просто разные, красиво-фигурные, блестящие и привычно-родные от многолетнего касания пальцами. Это были ключи от Жизни. От всей её прежней жизни. Ключи от Судьбы. И она, моя дорогая бабушка, в свои старческие годы неосознанно их берегла. Прикрепляла английской булавкой внутри сумочки, к подкладке. Порой проверяла – всё ли на месте. И их звук, их позвякивание её успокаивали. Ей, возможно, казалось: пока ключи на месте – всё в порядке, и прежняя жизнь, и тени тех, кто был рядом с ней, тоже в порядке, и как бы всё ещё продолжается…
А теперь вот я храню на кольце эту связку. Эти старинные, звонкие, на редкость красивые ключи моих предков. Храню эту память. Как эстафету из давнего столетнего прошлого в нынешнее, в котором остались лишь тени былого. А кто, интересно, примет эти Ключи от меня?
* * *
Сегодня 20 января 2009 года. Зашёл Олег Арцеулов, кинооператор и кинорежиссёр (внук Айвазовского, да-да, нашего великого художника-мариниста. И в то же время сын прославленного героя-лётчика… На киностудии документальных фильмов (ЦСДФ) он снимал вместе с сыном, оператором Костей, мой первый документальный фильм о Юрочке). И вскоре Олег сказал мне, что в журнале вышла хорошая статья о нашем фильме. Я порадовалась. Посидели, попили кофе… (К слову сказать, этот наш фильм часто крутили по ТВ. Кажется, по «Культуре».)
Озвучивать наш фильм Олег пригласил прекрасного музыканта из Минска Олега Янченко, композитора и органиста, лауреата различных премий и конкурсов. С Олегом мы подружились, и он, гармоничный и ладный мужчина, всегда в шерстяном белом свитере крупной вязки, кареглазый и лысый (что вовсе его не портило), порой приезжал по делам из Минска в Москву. И тогда заходил ко мне в гости. А главное – на коричневом немецком «Циммермане», на любимом моём, всегда хорошо настроенном пианино, мог без конца играть – нет, не Шопена и Листа, а свои собственные дивные импровизации. Эти его импровизы, эта его сию минуту рождённая музыка, льющаяся из души и сердца, из-под пальцев Маэстро, звучала всегда прекрасно. Она рассыпалась по квартире аккордами, как виноградные гроздья. Можно было слушать её без конца. И я слушала. И мои гости, когда бывали, тоже сидели заворожённые. Я жалела лишь об одном – что Олег живёт в Минске и не может почаще радовать нас своим тал антом… На мой взгляд, даже само имя его звучит музыкально – Олег Ян-чен-ко.
Мне хочется подарить это имя всем. Чтобы знали и помнили. Представляю его за органом, вновь и вновь. В консерватории. Королём сразу нескольких клавиатур, хозяином Музыки. Трагично, что Олег рано умер. А небесная его музыка в моём фильме о художнике Юре Ракше – осталась. Украсила фильм и продолжает жить. «Не бывает напрасным прекрасное». И потому талант Олега – тоже бессмертен. А его божественные импровизации продолжают звучать, окружая нашу планету.
* * *
Замечаю. Последнее время я стала мало обращать внимание на свои туалеты, на одежду. Выходя из дома, могу взять с полки в прихожей две перчатки разного цвета. Раньше испугалась бы такого, вернулась. А теперь думаю с безразличием: а-а-а, неважно, обойдётся. Они же обе тёмные, ну и ладно. Да и внучка говорит, что теперь такое идиотское разноцветие нормально, что подобное даже модно… Давно не была в парикмахерской, у маникюрши. Это тоже нехорошо. Вот так, шаг за шагом, я и старею, сдаю позиции.
Вот бабушка моя такого поведения не одобрила бы, даже не потерпела бы. Она скончалась в девяносто четыре года в больнице, а пока жила у меня – и за прической следила, и за руками. Всегда с маникюром. И без дела сидеть не могла. Или иголка в руках должна быть, или книга. Вот таков был мой корень, родовой Никольский – крепкий, долгий, благословенный. По материнской линии я знаю четыре предыдущих колена, поколения. Знаю их судьбы, их жизнь. И в войнах, и в мирное время. Храню фото, пожелтевшие, бледные, выцветшие. Прошлого и позапрошлого веков. Род свой чту. Кровь свою знаю ещё с пушкинских времён. Никольские, дорогие мои Никольские. Фамилия-то какая красавица – идёт от Николы Угодника… А уж я-то не то. Совсем не то. Не говоря уже о потомках. Видать, всё на мне и кончится. Род весь. А жаль. Очень жаль. Вот Анечка моя подвела. Скончалась недавно. Аневризма случилась.
Когда-то в юности, в двадцать лет, дочь моя смертельно ошиблась в выборе мужа, а значит, и всей своей и моей судьбы. И поплатилась за это… Рано, конечно, ушла. Рано. В расцвете сил, таланта и красоты… Как верный солдатик на посту, упала прямо у мольберта, заканчивая очередную картину, выронив палитру и кисти. Врачи не смогли спасти. Да и Юрочка, её папа, практически так же у мольберта скончался, дописывая руки княгини Евдокии, будущей монахини Евфросинии (меня Юра выбрал позировать на эту высокую роль) на своём триптихе «Поле Куликово». Правая часть этого грандиозного полотна называется «Проводы ополчения». По сюжету, княгиня и жёны воинов у белокаменных стен Москвы провожают ополчение, уходящее под предводительством князя Димитрия (названного после победы Донским) на бой. Шагают ряды ратников – на Куликово поле. Провожают их с плачем, в горе, но и с надеждой. Провожают на смерть и бессмертие. «А княгиня не может плакать, – говорил художник своему духовнику, приходившему к нам в мастерскую архимандриту отцу Иннокентию (Просвернину). – Глаза у неё сухи. Она уже выплакала своё. Она должна быть мужественна. На неё люди смотрят». Я слушала и понимала. Это Юра о нас, обо мне. В этот год он умирал от лейкоза, от рака крови. Уже знал обо всём. И потому спешил работать. Очень спешил. Из последних таявших сил. И скончался с кистью в руке. Но УСПЕЛ. Дописал. Победил. И ныне триптих давно уже в Третьяковке.
* * *
Когда должны прийти гости или надо ехать в Союз писателей на заседание бюро прозы либо куда-то в редакцию, я, конечно, стараюсь выглядеть, как всегда, комильфо. Только вот времени на сборы теперь приходится тратить всё больше и больше. А скоро, наверно, вообще выезжать перестану. Теперь всё чаще людей принимаю дома. В гостиной, за журнальным столом. Там нарядно, конечно, поскольку всюду Юрочкины картины по стенам. Они всех словно бы обнимают мощной своей энергетикой, своим теплом и любовью. А на столе, как теперь говорят, – «поляна».
Вернее, «полянка» – фрукты, какие нашлись в холодильнике, конфеты и сок. Теперь я горячий чай или кофе из кухни в гостиную не таскаю. Боюсь пролить, ошпариться. С ногами не очень лажу. Так что гостей пою только соком. И всем так советую.
* * *
Вижу всё хуже и хуже. У меня глаукома. Раньше я и слова такого не слышала. Не слышала слов «лейкоз», «аневризма», «глаукома». Всё это было всегда так далеко, как за горизонтом. И было уж никак не со мной. Но вот всё это упало, свалилось именно мне на голову. Заставило познать, испытать и это самое жуткое. И попытаться бороться, сопротивляться… Сейчас, например, смотрю на мир, так сказать, в полтора глаза. Хотя внешне это и незаметно. Однако думаю, что кому-то бывает и хуже. И надо готовиться к слепоте. Вот когда грянет ужас-то! Однако всё, всё по грехам нашим. Страшно, аж жуть. Но тут же думаю: ничего, надо и об этом думать. И готовиться. Правда, я «девушка» отчаянная, хоть уже и побитая молью. Этим летом и с одним глазом я ездила за рулём на Истру, на свою дачу, в свою любимую бревенчатую избу. Правда, ехала очень спокойненько и только в правом ряду. Теперь уж давно не гоняю, как раньше бывало. Отгоняла уже. На «жигулях» до Коктебеля доезжала с одной ночёвкой. Под Харьковом в кемпинге.
Иногда дома экспериментирую. Закрываю глаз зрячий и пытаюсь ходить по квартире в кромешной, тьме. Так сказать, репетирую своё будущее. Натыкаюсь, конечно, на всё. И противно, и жутко становится… Но задаюсь тут же вопросом. А как же слепые-то люди живут? И раньше, и теперь. Они ведь просто герои. В нашей Думе есть один депутат. Слепой полностью. И умница. Не комплексует. Даже по ТВ выступает… Но всё в руках Божьих. Может, и мне Господь, пожалев пишущую работягу, плюнет в глаза, как плюнул библейскому слепцу, который тотчас прозрел. Просить надо, просить. И молиться, почаще молиться. Ведь в Писании сказано: «Стучите, и отверзется вам».
* * *
Может, я отвратительная расистка или даже шовинистка? Не знаю, не знаю. Но практически всегда отключаю экран ТВ, если вижу, что затевается какой-нибудь американский фильм, да к тому же с актёрами-неграми. Не могу смотреть на них, становится неинтересно. Сразу переключаю канал. Не хочу время тратить на чуждое. А ведь в детстве, помню, так плакала, просто рыдала над книгой «Хижина дяди Тома». Над судьбой бедных негров-рабов в Америке. А теперь и негры не те, и тем более не та Америка. И проблемы совсем другие. Да и я уже не та.
За жизнь весь мир объездила, исколесила, кроме этих Американских Штатов. А предложи мне сейчас туда бесплатно слетать – сразу бы отказалась. Без сожаления.
Наверно, это плохо, Господь ведь сказал – все равны. Для Него нет ни эллина, ни иудея. Равны-то равны, но просто стало как-то неинтересно. Душа отторгает чужое. Так много проблем в жизни собственной Родины (и ныне, и в прошлом), что на западных иноземцев уже не хватает ни времени, ни энергии, ни душевных сил. Разобраться бы со своим.
* * *
Когда я сегодня слышу в СМИ о том, что творится в мире, точней, на планете: о неминуемых и уже наступивших кризисах, катастрофах, войнах и революциях, об изменении климата и магнитных полей, об остывании Гольфстрима и сдвигах глубин океанов, о новом наклоне земной оси, – я начинаю особенно остро, даже до нервной дрожи осознавать всё людское ничтожество, людскую жалкость и малость, беспомощность перед лицом Космоса, лицом Бога, перед Концом Света. И всё, что со школьных лет поселилось в сознании: человек – Герой, Хозяин природы и Победитель вселенной, – ныне рассыпалось в прах…
Мы просто крупицы на теле Земли. А уж конкретно мы-то, писатели, и те, кто занимается литературой, искусством, мы все вместе с проблемами нашими – просто НИЧТО, мельче песка, микробы в сравнении с глобальными проблемами. С космосом, например, и угрозой падения метеорита. Или с вопросами революций и войн, которые буквально сию минуту идут на планете… И вот когда начинаешь об этом думать, особенно когда пишешь какой-то свой текст, и мучительно ищешь единственно нужное слово, какой-то эпитет, нюанс, и, найдя его, радуешься – и вдруг в тот же момент в СМИ слышишь о войне, теракте или очередной катастрофе… И вдруг остро осознаёшь, хоть плачь, насколько наш мир смертен, а труд твой – ничтожен. И никогда никому не будет нужен. Поскольку уже никого не будет вокруг. А может не быть и самой планеты Земля…
И вспоминаешь слова Тургенева: «Как не впасть в отчаяние при виде всего того, что совершается дома…». И ужасаешься – Боже, ну зачем Ты покинул меня? Зачем я что-то пишу, работаю? И вообще, для чего поливать цветы, мыть пол, строить дома? Для чего всё это? Если где-то одно нажатие чёрной кнопки чьей-то безумной рукой – и всё исчезает. Ты даже осознать не успеешь, что это за огневая вспышка поднялась за окном… Но тут же за этой мыслью приходит другая. Горячий протест!.. Нет и нет! Быть такого не может! Быть не должно. Сказал же Господь… Ясно ведь повелел: «Неси свой крест и веруй». И делай то, что положено. Делай упорно, прямо, не отступая… И да будет Воля Господня…
Но тут же, ответно, опять другое летит. Всё это так, всё так. Но ведь некогда в японском городе Хиросиме кто-то, наверно, думал вот так же. И вдруг атомный гриб поднялся над ним, над городом… И снова становится жутко от собственного бессилия. От осознания конечности мироздания, которое вдруг поглотит тебя. И снова твоя рукопись на столе кажется смешной до нелепости. И цветок на подоконнике, и деревья в лесу, и вообще всё-всё на планете. Конечно, и страшно. Страшно. Но потом. Потом что-то всё же тебя успокаивает. Ты всё-таки не один в муравейнике. И уйдёшь не один. А за компанию с теми, кто и мудрей, и ценнее тебя…