412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ирина Сиротинская » Мой друг Варлам Шаламов » Текст книги (страница 4)
Мой друг Варлам Шаламов
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 03:41

Текст книги "Мой друг Варлам Шаламов"


Автор книги: Ирина Сиротинская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 7 страниц)

1976 ГОД

Жизнь сама подталкивала меня к какому-то решению. Я видела ясно, что и Варламу Тихоновичу нужна, наконец, определенность. Я понимала, что ему нужен друг, который целиком посвятит свою жизнь ему, и надеялась, что после моего ухода такой друг появится.

Последних жалких слов мы, верные себе, не произносили. Отмечали 10-летие нашего знакомства. И было мне очень больно, но как-то неотвратимо я чувствовала, что все кончено. И сказала: «Ну вот, все кончается так». Он сказал: «Это были десять лет жизни и счастья. Ты подарила мне десять лет жизни».

Потом, в письме из конвертика – «Экстренно, после моей смерти» – я прочитала: «Спасибо тебе за эти годы, лучшие годы моей жизни».

Это не значит, конечно, что мы не встречались больше. Я навещала его иногда, были письма, звонки. И свою книгу «Точка кипения» он прислал мне в октябре 1977 года с надписью «Моему верному товарищу и другу с глубоким волнением». Приходя изредка, я встречала у него женщину, которая за определенное вознаграждение (которое ему казалось большим, а ей недостаточным) иногда убирала и готовила для него. Но к 1979 году ему уже нужна была не просто приходящая время от времени помощница, а постоянная сиделка.

1979 ГОД

В апреле 1979 года он срочно вызвал меня, сказал, что собирается в пансионат и попросил взять весь архив, который оставался. «Воруют», – сказал он. Я взяла все. Он спросил: «Как твои дети?» Я промолчала. А он сказал: «Ты думаешь, мне это неинтересно». И заплакал. «Я думал, ты ко мне приходила. Показалось – звонят, я выскочил – никого. Я – к окну, и увидел женщину с двумя детьми. Мне показалось, что это ты зашла по дороге в зоопарк». Я говорю: «Мои дети уже выросли и не ходят в зоопарк. Они уже выше меня». Но он не поверил, для него я так и осталась молодой матерью, и малыши прижимались ко мне с двух сторон, держали меня за руки.

Я обратилась 17 мая 1979 года к тем, кто изъял часть архива В.Т., и они после переговоров 8 октября 1979 года вернули рукописи четырех сборников «Колымских рассказов» (все это было документировано). Лишь много позднее, когда я закончила разборку и описание большого архива В.Т., я поняла, что возращено не все. Но В.Т. уже не было в живых. Похищены были и мои письма к В.Т., к счастью, только письма 70-х годов.

Конечно, похищена незначительная по сравнению с основным фондом часть архива, в основном машинописные экземпляры рукописей. Однако, возможно, что исчезли и варианты с какими-то разночтениями, которые необходимо изучать в процессе текстологической работы. Пропали также и некоторые толстые тетради со стихами, где заключались первоначальные варианты стихов. Запись стихотворения в такую тетрадь Варлам Тихонович считал истинной датой стихотворения. Утрату этих тетрадей Варлам Тихонович считал невосполнимой. И я, конечно, виновата в том, что не обнаружила ее сразу же, не разобрала архив сразу.

Конечно, следовало бы этим людям все возвратить в архив, в фонд Варлама Тихоновича, но теперь, в отличие от 1979 года, они утверждают, что рукописи были подарены…

Премия Свободы

Он диктовал мне стихи, прорвавшиеся к нему сквозь неустойчивую, глухую темноту мира, сквозь косноязычие и скудеющую память:


 
Человеческий шорох и шум
Предваряют мое пробужденье,
Разгоняют скопление дум,
Неизбежных в моем положеньи.
 
 
Это, верно, сверчок на печи
Затрещал, зашуршал, как когда-то.
Как всегда, обойдусь без свечи.
Как всегда, обойдусь без домкрата.
 

Он глух, слеп, тело его с трудом держит равновесие. Язык с трудом повинуется. Даже лежа он чувствует, что мир вокруг гудит и качается.


 
Союз с бессмертием непрочен,
Роль нелегка.
Рука дрожит и шаг неточен,
Дрожит рука.
 

Я входила в этот дом, пропахший беспомощной и беззащитной старостью, под блеклыми взглядами старушек и двух мальчиков в креслах-каталках я поднималась на третий этаж, открывала дверь 244 палаты. Он лежал, сжавшись в маленький комок, чуть подрагивая, с открытыми незрячими глазами, с ежиком седых волос – без одеяла, на мокром матрасе. Простыни, пододеяльники он срывал, комкал и прятал под матрас – чтоб не украли. Полотенце завязывал на шее. Лагерные привычки вернулись к нему. На еду кидался жадно – чтоб никто не опередил.

Здесь ему нравилось. «Здесь очень хорошо. – И очень серьезно, весомо: – Здесь хорошо кормят».

Маленькая отдельная комнатка с широким окном, тишина, отдельный санузел («это очень важно»), тепло, еда – вот этот скудный рай последних его стихов.


 
Не буду я прогуливать собак,
Псу жалко
Носить свое бессмертие в зубах,
Как палку.
В раю я выбрал самый светлый уголок,
Где верба.
Я сердце бросил – он понюхал, уволок,
Мой цербер.
Кусочек сердца – это ведь не кость,
Помягче – и цена ему иная.
Так я вошел, последний райский гость,
Под своды рая.
 

Но и здесь, в этом жалком раю, где обитает его бедное тело, жива душа поэта, ощущающая большой мир, живо и его неутоленное честолюбие. Он жаждет славы, денег – «золотого дождя»…

1 июня 1981 года я пришла его порадовать – французское отделение Пен-клуба одарило его премией Свободы.

Я подхожу к кровати и беру его за руку, он всегда узнает меня по руке, на ощупь.

Он долго и трудно усаживается на стул у тумбочки.

– День, день какой?

– 1 июня, понедельник! – кричу я в бескровное, сухое ухо.

– Час, который час? Але! Час который? Але!

– Пять, пять часов! Премию, премию дали! Премию!

– Премия – деньги! Але! Але! Премия – деньги!

– Во Франции!

Он понимает и теряет к премии интерес.

Я приношу ему том «Колымских рассказов», изданный в Лондоне, – мне дал его для В.Т. Гена Айги. Он медленно ощупывает книгу: «Я понимаю, что издали Там, – говорит он равнодушно, – но ведь должны быть деньги».

Из «золотого дождя» от изданий за рубежом на него не упало и капли, которая облегчила бы его старость. Вот публикация в «Юности» его волнует. Я собрала кое-что из его старых стихов и отдала Натану Злотникову.

– Номер? Номер какой?

Я еще не знаю точно, но кричу наудачу – седьмой. Публикация вышла в восьмом номере. Это была его последняя радость. Он беспокоился, чтобы заказали заранее авторские экземпляры. Это – последний журнал, который он гордо дарил посетителям. А я не взяла, чтоб у него остался еще лишний экземпляр для подарка.

Жизнь его подошла к концу. Страшная жизнь, раздробившая прекрасного, талантливого, страстного человека на кусочки…

Он видел то, чего не видели мы, чего не должны видеть люди, чего не должно быть. И это отравило его навсегда. Тень лагерей настигла его. И кусочки личности, сцементированные волей и мужеством, распались.

И вот – лето 1981 года, последнее лето его жизни, принесшее ему премию Свободы. Он диктует стихотворение, последнее стихотворение обо мне:


 
Яблоком, как библейский змей,
Я маню мою Еву из рая.
Лишь в судьбе моей – место ей,
Я навек ее выбираю.
 
 
Пусть она не забудет меня,
Пусть хранит нашу общую тайну,
В наших днях, словно в срезе пня,
Закодирована не случайно.
 

Я всегда приносила ему любимое – яблоки, вафли, еще любил он пастилу, зефир. Однажды он спросил меня: «А где пастила?» Я говорю: «Нет ее в магазинах». – «Ну, сходи сейчас, купи». – «Ее нет, не продают». Он понурился. И вижу, думает, что мне не хочется идти. Но яблоки, к счастью, были всегда. Яблоки он бережно ощупывал бережно, серьезно укладывал в тумбочку. Они я думаю, и дали толчок стихам. Всегда какая-то мелочь, деталь включала этот поток стихотворения. И последние стихи из новых (он часто диктовал и варианты старых):


 
Я на бреющем полете
Землю облетаю,
Всей тщеты земной заботы
Я теперь не знаю.
 

Зиму он не любил никогда. Все аресты его были зимой – 19 февраля 1929 года и в ночь с 11 на 12 января 1937 года. Зимой он часто простужался, болел.

Последний раз я увидела его, когда пришла поздравить с Новым годом. Он, как всегда, узнал меня по руке и, усевшись, умостившись на стуле, продиктовал воспоминания о Б. Полевом. Бедная «наседка» металась не понимая ни того, что он говорил, ни того, что я писала (стенографировала). Потом продиктовал последний вариант стихотворения «Голуби». Это было все.

15 января 1982 года его непрочный бедный рай разрушили – перевели в другой, психо-неврологический дом инвалидов. Определенную роль в этом переводе сыграл и тот шум, который подняла вокруг него со второй половины 1981 года группа его доброжелателей. Были среди них, конечно, и люди действительно добрые, были и хлопотавшие из корысти, из страсти к сенсации. Ведь именно из них у Варлама Тихоновича обнаружились две посмертные «жены», с толпой свидетелей осаждавшие официальные инстанции.

Бедная, беззащитная его старость стала предметом шоу. И я не умела это прекратить. Только могла отстраниться. А дирекции пансионата это шоу было ни к чему. Время тогда было другое, а «доброжелатели» не щадили Варлама Тихоновича, организуя эту сенсацию с фотовспышками, записями голоса, письмами на Запад, обзваниванием левых деятелей.

17 января 1982 года он умер. Умер на руках чужих людей, и никто не понял его последних слов.

Были похороны – дело суетное. Чужие возбужденные лица – попавших в сенсацию людей. Много спектакля. Я ему все говорила про себя: «Не бойся, я с тобой». У меня было ясное ощущение его присутствия. Покой был на его мертвом лице. Я положила в кармашек его пиджака наш талисман, который он мне подарил давно («чтоб всегда был с тобой») – маленького моржика, вырезанного из моржового клыка.

Прощай, мой друг.

Переписка

К сожалению не все письма В.Т. я сохранила. Когда я уезжала, он писал мне каждый день, считал, что только так и можно переписываться, чтобы тонкие сердечные, душевные связи не рвались и не охладевали за месяц-полтора разлуки.

Встречаясь со мной после такой разлуки, он тревожно вглядывался в мое лицо и потом облегченно говорил: «Ну, слава богу, все, как прежде».

Увы, я всех писем не могла сохранить – негде было. В доме – ни одного ящика, шкафа, куда шаловливые ручонки детишек не влезали бы, а еще – хомячки, морские свинки, птицы, кошки… Дети несли в дом больных кошек, голубей, как-то принесли ястреба, которого били вороны… Негде мне было хранить заветные письма. Я твердой рукой архивиста оставила интересные литературные и истребила более личные, сохранив все-таки два-три (его и свои), которые было очень жаль уничтожать. Писал он хорошо, и мне сообщал, что мои письма «на пять», и это мне не понравилось. Мои письма были непосредственны, и никаких литературных целей не преследовали. Они тоже не сохранились.

Только очень дорогие мне – по живой моей любви к Крыму, – я оставила себе.

В 1976 году, уходя от него, я попросила отдать мне наши письма – как-то больно было, что они могут попасть в чужие руки. Оказалась я предусмотрительной: действительно поздние письма мои попали в руки Л.В. Зайвой,[1]1
  Л.В. Зайвая – женщина, убиравшая у В.Т. после моего ухода в 1977–1979 гг.


[Закрыть]
о чем она мне и сказала, но я не стала вступать в переговоры, уж очень мне казалось недостойным всякое общение с ней.

Наша переписка с В.Т. велась в основном в летнее время, когда я уезжала с семьей в отпуск, да еще когда у меня была возможность получать письма, т. е. мы были в «недиком месте» и пасли детей по очереди с мужем – чтобы они провели у моря два месяца.

Потом мы переключились на байдарочные походы – Валдай, Волга, и уже никаких писем я получить не могла, иногда лишь бросала открыточку, когда мы проплывали село.

Мы познакомились 2 марта 1966 года, а летом я уехала, написала ему три письма о Крыме, а когда вернулась и пришла к нему, он распахнул дверь рывком, и я очутилась неожиданно в его страстных объятиях, даже растерялась несколько.

Так началась наша любовь. Уже в Доме инвалидов он продиктовал мне стихи:


 
Пусть она не забудет меня,
Пусть хранит нашу общую тайну,
В наших днях, словно в срезе пня,
Закодирована не случайно.
 

Я долго колебалась – публиковать ли эти письма, а потом решилась. С одной стороны, слишком интимные письма («тайна») уничтожены, а то, что осталось, это такая существенная сторона и его, и моей жизни.

Я любила В.Т. – он додавал мне то духовное, высокое, чего не было в родственной, нежной любви мужа. Вспоминаю, как муж за несколько дней до смерти (26 октября 1995 г.) сказал мне, обнимая меня у плиты на кухне: «А знаешь, я теперь люблю тебя еще больше, чем в молодости». Так и было. Но ценила я эту преданную любовь недостаточно, слишком привыкнув к семейному амплуа «обожаемой жены и матери». Только лишившись этой ежедневной заботливой, родной, ежедневно обожающей любви, я поняла, как много она для меня значила.

А В.Т. напоминал мне пастернаковское – «Любимая, жуть, когда любит поэт…» Любовь В.Т. была как гроза, как землетрясение, его страсть, его мысль возносили меня на такую высоту!

И все равно – муж, дети, семья – это был родной и привычный мир. А В.Т. – как метеорит пролетел в моей жизни, изменив и осветив ее своим космическим светом.

В.Т. настаивал, чтобы встречались мы еженедельно, но вскоре сказал, что не может видеть меня так редко, а я не могла приезжать чаще. И тогда он раз в неделю стал приезжать к аптеке на ул. Куусинена, в двух остановках от моего дома. И минут 15–30 мы прогуливались по Всехсвятской, ныне Березовой роще.

Там он сказал мне: «Я люблю тебя» – с такой эмоциональной напряженностью, которую я и сейчас ощущаю, как электрический разряд.

Вскоре он меня вознес на пьедестал непомерный – и красавица, и разумница, и вообще лучше и нужнее всех на свете. Ко всему привыкаешь, и я на пьедестале стала чувствовать себя вполне комфортно.

Любовь не ищет равенства, но устанавливает его. И скоро я, смотревшая на него снизу вверх, освоилась с глубиной его личности, напряженной страстностью суждений. А он обсуждал со мной все – читал новые стихи и рассказы, письма, рассказывал о планах на будущее, прочитанных им книгах. Мы и читали по очереди все книжки.

«Ты – к счастью», – он был суеверен. Наше разногласие единственное – его письмо в «ЛГ» 15 февраля 1972 г. Я советовала не писать его, но он сказал, что должен спасти свою книжку «Московские облака». Правда, это разногласие, единственное и последнее, было началом спада наших отношений. Но это было после.

В.Т. жалел, что мы встретились поздно, что я крепко, нерушимо завязана в плотную жизнь большой своей семьи. Он хотел, чтобы я ее оставила, считал, что я растрачиваю на семью свою собственную одаренную натуру, а жертвовать своей судьбой, собой – грех.

Я же считала это обычной судьбой женщины и матери и не могла уйти к нему, оставив мужа, сыновей, родителей. Это ведь тоже была бы жертва своей жизнью.

Вот и сейчас, оглядываясь в прошлое всеми чувствами и мыслями, я понимаю все то же – я не могла пожертвовать своей семьей, избавить В.Т. от страшной, беззащитной старости.

А он говорил: «Ты приносишь мне саму жизнь, пока ты со мной, со мной ничего не случится. Когда мы будем вместе?»

Мы говорили часами и не могли наговориться – то спорили об искусстве и наших предпочтениях: я любила Гумилева, он считал, что его испортило влияние Брюсова и т. п. Он отрицал сюжет в живописи, я говорила, что он есть и в его любимой «Прогулке заключенных» Ван Гога. Говорила, как его «первочитатель», что его рассказы кое-где надо бы почистить – грамматически отточить. Как я теперь понимаю, что шероховатости были нужны для подлинности, первозданности вещи… А тогда он написал мне большое письмо (1971), которое я публиковала под условным названием <«О моей прозе»>.

Это и было эссе, где он втолковывал мне разницу между прозой XIX века и XX. Мне казалось, что надо бы после того, как рассказ вырвался из души, мозга, стал объективным фактом литературы, надо бы его кое-где поправить, отшлифовать. Я была не права. Эти шероховатости прозы придают ей ту достоверность, эмоциональность, которую всякая шлифовка уничтожила бы. Вот он и написал мне большое письмо о своей прозе.


 
Письмо твое к ногам упало,
И вырвано у смерти жало…
 

А на фотографии своей написал: «Ире, хозяйке моей судьбы». Нет, этот высокий сан принять я не могла.

Сначала он говорил: «Я не хочу быть тяжестью для тебя». А потом зависимость от меня возрастала и душевная, и физическая. Помощь была нужна не еженедельная, а ежедневная.

Мне снились сны, что он меня ищет, идет за мной какими-то темными переулками, а я убегаю. Ему тоже снился сон, что его сбила машина, а я отскочила. Но и во сне не усомнился он во мне.

Тяжело было его оставить и немыслимо тяжело взять на себя

его житейские проблемы, непосильно. Читаю письма конца 70-х, его попытки вернуть меня, в тетрадках его читаю стихи, мне посвященные и нашим свиданиям у аптеки. И слова: «хранил след твоей руки…» Да, даже в интернат он захватил «медведиков» – мной подаренных, забавное семейство из керамики, но, кажется, это были белки.

Действительно, он хранил лепестки пионов, которые я ему дарила, мои тапочки, волосы, оставшиеся на расческе. «Я все, все помню…»

Я не думала, что он любил меня так глубоко, я думала – поэзия заменит утрату, да еще если будет домработница – все будет хорошо.

Я-то была всем – и Беатриче, и поломойкой, и душевным другом, и целительницей… В Италии встречали меня поклонники В.Т. – «О Беатриче, Беатриче!..» В.Т. там называют Данте XX века.

Русская женщина, увы, не то что неземной образ, она все – сумки, уборки, душевное понимание, разговоры, дети, любовь, лечение и т. п. и т. п.

Начиная с 1968 года он заводит речь о замужестве. Сначала хотел, чтоб я просто ушла к нему, но я решительно не хотела оставить детей, а он говорил, что «трое – это ад». А уж пятеро!.. Потом был согласен и на троих детей, но это было невозможно – трое шумных ребятишек в комнате поэта. К тому же они любили своего отца, а он их без меры.

И вот передо мной уцелевшие от аутодафе его и мои письма.

Первыми записками, сохранившимися у меня, были посвящение мне «Левого берега» и дарственная на тетради «Колымских рассказов». Я высоко оценивала его прозу, ее именно художественные достоинства, и В.Т. сказал, что хочет, чтобы лично я, а не ЦГАЛИ, была хранительницей его архива. Я сказала, что это невозможно; в моем доме совсем нет условий для хранения рукописей. Рукописи просто негде разместить, к тому же их могут сгрызть хомяки, морские свинки, и я решительно настояла, чтобы он согласился передать их в ЦГАЛИ – температурно-влажностный режим, недоступность для пыли и т. д.

Он спросил, какой сборник мне больше нравится, и я ответила – «Левый берег». Он и написал посвящение, которое публикуется теперь при изданиях его рассказов: «Ире – мое бесконечное воспоминание, заторможенное в книжке «Левый берег».

Это все – начало 1966 г., весна, лето. В июне я уехала в Крым, под Алушту, с детьми и мужем, В.Т. не мог писать мне, но я ему написала три письма, за которые и получила «высший балл».

И.П. Сиротинская – В. Т. Шаламову

Алушта, 31.05.66

Дорогой Варлам Тихонович!

Как Ваше здоровье? Навестила ли Вас Туся?[2]2
  Зеленина Наталья Юрьевна (1929–2002) – подруга И.П. Сиротинской.


[Закрыть]

Впрочем, все равно Вы не сможете мне ответить: завтра мы откочевываем на новое место.

Сейчас мы находимся недалеко от Алушты, а двинемся по направлению к Ялте. Господи, какая скука на курортах! Я не дождусь, когда мы доберемся до необитаемых мест.

Только раз, когда запрыгали у горизонта дельфины, я обрадовалась, словно увидела милых и знакомых существ. Вообще у меня такое чувство, что я когда-то была дельфином, и мне только надо выбрать скалу повыше и нырнуть поглубже, и я выплыву чудесным дельфином.

Я даже сочинила песню. Я всегда сочиняю для себя песни. Просто, когда одна, я становлюсь на камень и начинаю тихонько петь – сама приходит мелодия и слова. Конечно, для других, вероятно, мои песни не годятся, но мне они нравятся, вернее не они, а то, что стоит мне припомнить какую-нибудь песню, как ко мне возвращается тоже настроение или чувство, которое было когда-то. Впрочем, обычно я помню одну-две последних песни, а остальные забываю.

А сейчас стоит мне повернуться лицом к морю, как я слышу….. свою песню о том, что я – дельфин. И хорошо быть дельфином. И хорошо плавать в море. А когда-то давно я была человеком и ходила среди людей. Были у меня добрые и верные друзья. Но ведь они не были раньше дельфинами и не понимали дельфиньего языка, в котором нет слов, а только звуки. Хорошо, что я опять вернулась в море. И рядом со мною плывут дельфины, которые понимают мои неуловимые мысли, хотя я не говорю слов.

Ой, мне даже стыдно, что я это написала. Но Вы ведь понимаете язык дельфинов? Должно быть, все это нелепо, ну и пусть.

Эти мои нелепые «песни», должно быть, виноваты в том, что я не очень люблю поэзию. Мои чувства выражаются, как у дикаря, импровизацией, а не как следует цивилизованному человеку, – чужими прекрасными стихами.

И вообще немного книг, которые стали внутри меня, многие прошли только снаружи. И внутри – только «Пармская обитель», несколько стихов Гейне и Блока и еще кое-что, что стало моей биографией, моей собственной жизнью.

И еще – всегда-всегда, я помню моего викинга. Всегда-всегда. Всего доброго! Не болейте, пусть Вам хорошо работается.

Ирина.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю