412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ирина Сиротинская » Мой друг Варлам Шаламов » Текст книги (страница 2)
Мой друг Варлам Шаламов
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 03:41

Текст книги "Мой друг Варлам Шаламов"


Автор книги: Ирина Сиротинская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 7 страниц)

Певец

– То, что я больше всего хотел в детстве – не сбылось, – сказал Варлам Тихонович, – я хотел быть певцом.

Слуха у него не было. И музыку он не любил, не понимал, а вот певцом быть хотел. И такая свежая горечь была в его словах, что я перестала смеяться. Да, он воображал сцену, декорации, овации… Это был живой и громкий успех – то, чего не было в его жизни. Не посмертная слава («на что она мне?»), не где-то существующие читатели и почитатели, а здесь, сейчас – партер, ярусы, обвал оваций.

Он сочинял в юности экзотические песни. «У тебя холодные колени…» («Ориноко»), синеблузные марши, даже исполнял мне их неожиданно высоким и неверным голосом, но – с увлечением. Это было очень смешно и немножко грустно.

Бимини

Вообще мы часто играли: рисовали друг друга, писали шуточные стихи, чертили подробные планы страны Бимини с бухтами, причалами, дворцами и яхтами. И я рассказывала о необыкновенных нравах этой страны: когда там расстаются, например, то без слов – только пошлют друг другу цветок. «Два корабля и три дельфина» – это с карты страны Бимини. В его стихах осталась она, «как тайнопись, которой маги заворожили свой секрет…»


 
Но в мире преувеличенья,
В обличьи сказок и легенд,
Она сама была леченьем…
 

(«Она ко мне приходит в гости», 1973 г.)

В самом деле, это было целительно. Десять лет я опекала Варлама Тихоновича, и он в эти годы не болел. Узнала я недавно, что мать Тереза говорит – возьми за руку человека. А ведь чисто интуитивно так поступала я. Приду – он зол, издерган, взвинчен. Я просто молча беру его за руку. И он затихает, затихает. И словно проступает другое лицо, другие глаза – мягкие, глубокие, добрые.

Сейчас я думаю: после того ада, который он прошел, как много душевных сил в нем оставалось, что хватало их на мои игры – чудеса и паруса, дельфинов и викингов.

«C Тютчевым в день рождения»

Многие стихи рождались на моих глазах. Расскажу еще об одном стихотворении.


 
Грозы с тяжелым градом,
Градом тяжелых слез.
Лучше, когда ты рядом,
Лучше, когда – всерьез.
 
 
Нынче прошу прощенья
В послегрозовый свет.
Все твои запрещенья
Я не нарушу, нет.
 
 
С Тютчевым в день рожденья,
С Тютчевым и с тобой,
С тенью своею, тенью
Нынче вступаю в бой.
 
 
Дикое ослепленье
Солнечной правоты
Мненье или сомненье
Все это тоже ты.
 

(1968 г.)

Событийная основа стихотворения, как всегда, реальна: в 1968 году мы праздновали день его рождения, как всегда, – по старому стилю, 18 июня: глубокие тарелки с конфетами и яблоками, свежие огурцы, курица – из кулинарии, моя фотография у Вологодского кремля – на столе. И гадание по Тютчеву. Бывало – по Блоку. Но почему-то никогда – по Пастернаку. В июле я уезжала в отпуск с детьми, и ему строго-настрого наказала не жариться на солнце в Серебряном бору: был год активного солнца, а он любил плавать и загорать в Серебряном бору.

Вот об этих моих запрещениях он и написал. Было тогда светлое, счастливое время его жизни, тени Колымы отступили на время. Это лето 1968 года, июнь 1968 года он назвал лучшим месяцем своей жизни. Из письма:

Москва. 12 июля 1968 г.

«…Июнь шестьдесят восьмого года – лучший месяц моей жизни… Если бы я был футурологом, чьи обязанности совсем недавно выполняли кудесники… я желал бы себе будущего в вечном только что прошедшем июне. Я предсказал бы себе этот июнь, пожелал бы себе только этого июня…»

Солнечная правота – это правота света, правота счастья.

Лучшие люди его жизни

Немного я могу перечислить имен, которые он всегда, всегда упоминал с глубоким уважением. Александр Георгиевич Андреев – первое из этих имен, политкаторжанин, эсер, с которым он встретился в 1937 году в Бутырской тюрьме. И героя «Колымских рассказов» в его честь он называет Андреевым. Свет славы и подвига народовольцев был на этом имени, свет великой жертвы – всей жизни за идею, за свободу, за свое дело.

Георгий Георгиевич Демидов, физик, с которым Шаламов познакомился в Центральной больнице для заключенных на Колыме. Недавно меня разыскала дочь Демидова, Валентина Георгиевна, и дала мне прочитать рассказы отца. Конечно, это человек, Шаламову близкий по духу, – твердый, смелый, талантливый, неукротимый.

Это качество – нравственную твердость, верность себе – Варлам Тихонович ценил превыше всего.

Андрей Максимович Пантюхов – врач, заключенный, который спас Варлама Тихоновича, направив его на курсы фельдшеров в 1946 году. Доброта. Действенная доброта – вторая главная добродетель по шкале ценности Варлама Тихоновича.

Конечно, были просто люди близкие, с которыми Варлам Тихонович годами поддерживал отношения, ценил их дружбу, часто о них мне рассказывал. Многие из них также побывали в заключении. С некоторыми я познакомилась.

Моисей Наумович Авербах, часто помогавший Варламу Тихоновичу в житейских делах, Леонид Филиппович Волков-Ланнит, знакомый с В.Т. еще по 20-м годам, литератор, Галина Александровна Воронская (Галочка Воронская, как всегда называл ее Варлам Тихонович, дочь А.К. Воронского), ее муж Иван Степанович Исаев (он провожал Варлама Тихоновича в дом инвалидов), Аркадий Захарович Добровольский, сценарист, знакомый В.Т. по Колыме, умерший, как и он, в доме инвалидов, Борис Николаевич Лесняк и его жена Нина Владимировна Савоева, врач, на Колыме много сделавшие для спасения В.Т., Валентин Валентинович Португалов, поэт, также «колымчанин», Столярова Наталья Ивановна, дочь Натальи Сергеевны Климовой, народоволки, героини рассказа Шаламова «Золотая медаль», Гродзненский Яков Давыдович, Шрейдер Юлий Анатольевич и некоторые другие. Очень тепло говорил всегда Шаламов о сестре своей первой жены – Марии Игнатьевне Гудзь.

Особого рассказа требуют отношения Варлама Тихоновича с Б.Л. Пастернаком и Н.Я. Мандельштам.

Ю.О. Домбровский

Варлам Тихонович еще в 1966 году дал мне «Хранителя древностей» и сказал: «Лучшая книга о тридцать седьмом годе». Я прочитала и удивилась какой-то колдовской завораживающей силе этой книги. Все еще вроде обыкновенно – слова, события, но вдруг становится страшно. Что-то страшное, холодное, мерзкое, как удав, вползает в жизнь.

Я захотела увидеть этого человека. И познакомилась с ним вскоре, пришла к нему в гости на Б. Сухаревский, где Ю.О. тогда жил. И застала кипу черновиков «Факультета ненужных вещей», приготовленных к выносу на помойку. Конечно, я пришла в ужас, тут же забрала их в ЦГАЛИ. Юрий Осипович с готовностью обшарил свое очень скромное жилище в поисках других рукописей и писем и передал мне кроме рукописей «Факультета», роман «Обезьяна приходит за своим черепом», «Театральные рассказы», повесть «Королевский рескрипт», письма и фотографии. Не нашел он писем Б. Пастернака и М. Шагинян очень интересных, по его словам, хотя перетряхнул все книги («куда-то засунул, а может быть, унесли»).

Говорили мы с Юрием Осиповичем тогда долго. Он рассказывал захватывающие детективные истории, где фигурировали отпечатки пальцев покойника, блатари и следователи. Но самое замечательное и для меня интересное он сказал о Шаламове: «Тацитовская лапидарность и мощь».

Впоследствии Федот Федотович Сучков передал мне слова Юрия Осиповича: «В лагерной прозе Шаламов первый, я – второй, Солженицын – третий». Конечно, литература – не спорт, у каждого свое, не сравнимое с другим, место в ней. Но слово мастера о мастере – большая ценность по гамбургскому счету.

Театр на Таганке

Мы познакомились с Варламом Тихоновичем как раз тогда, когда я переживала увлечение театром Любимова. Прошло много лет, но и сейчас я не помню более яркого театрального впечатления своего, чем спектакль «Добрый человек из Сезуана».


 
Плохой конец заранее отброшен,
Он должен,
должен,
должен быть хорошим!
 

Звенящий голос Славиной.

Варлам Тихонович скептически отнесся к моему увлечению. На его фотографии, подаренной мне тогда, в 1966 году, надпись: «Ирине Павловне с искренней симпатией и советом забыть театр на Таганке».

– Это все было, – говорил он мне, – Мейерхольд. Только забыто сейчас.

Но, подчиняясь моему желанию, он стал ходить в этот театр. И с каждым разом – все охотнее. «Павшие и живые», «Пугачев». После «Жизни Галилея» с Высоцким он сказал: «Давай напишем пьесу для этого театра». От соавторства я, конечно, отказалась, а к пьесам его интерес возобновился. Он стал делать наброски к пьесе «Вечерние беседы». Сюжет ее незатейлив: в тюремной камере встречаются все русские писатели, нобелевские лауреаты: Бунин, Пастернак, Шолохов, Солженицын. Их гоняют на пилку дров, они выносят парашу. А вечерами они беседуют…

Варлам Тихонович увлекся театром. Ходили мы и на «Дни нашей жизни» в Театр Пушкина, и на «Интервенцию» в Театр сатиры. Это были пьесы, запомнившиеся Варламу Тихоновичу еще в молодости. Но сейчас спектакли его разочаровали, наверное, тогда он их воспринимал ярче, непосредственнее, в долгие бестеатральные годы он сам их обогатил и украсил в воспоминаниях.

Не любил он МХАТ, все это жизнеподобие на сцене – сверчки, чаепития и т. п. Театр есть театр. Театром он должен быть. И четвертой стены у него нет. О Мейерхольде, Вахтангове, Таирове говорил всегда с увлечением. Величайшей актрисой считал Алису Коонен.

Жаль, что он не дождался ни постановки своей пьесы «Анна Ивановна» на сцене, ни экранизации своей прозы. У него было, как мне кажется, сценическое чутье.

«Как на выставке Матисса»

Так начиналось стихотворение «Кто-то сердце крепко…» (1969 г.). «Волны Стикса» появились в нем по настоянию редактора, которому показалось неэтичным испытывать сердечную недостаточность на выставке выдающегося французского художника.

Тогда мы вместе были на открытии выставки, было много народу. Духота, и Варламу Тихоновичу стало плохо: вижу, он бледен, и пот выступил на лбу. Но упорно и твердо говорит: «Все хорошо. Хорошо». С трудом его увела в другой зал, усадила, и он отдышался, пришел в себя. А потом написал стихотворение об этом.

Мы часто бывали на выставках – Матисс, Роден, Петров-Водкин, Пиросманишвили, Фальк, Пикассо, Ван Гог, Врубель… Просто ходили в Третьяковку, в Пушкинский музей.

Он не любил живописи передвижников. Считал ее дурной литературщиной. У живописи свой язык – краски. Вот ими и должна выражать себя душа художника.

Помню на выставке Петрова-Водкина мы спорили перед его «На линии огня», где люди с перекошенными лицами устремились вперед – убивать себе подобных, а убитый, приложив руку к сердцу, словно не падает, а отрешенно взлетает, и лицо у него – единственно человеческое среди всех.

У этой картины я сказала Варламу Тихоновичу, что и сюжет в картине важен, и он выражает мысль и душу художника. Варлам Тихонович яростно стал возражать мне, что, будь на этой картине только зеленая и красная краски – без сюжета, она волновала бы так же.

Также спорили мы и на выставке Родена у скульптурного портрета Бальзака. Варлам Тихонович утверждал, что портретное сходство с оригиналом совсем не нужно. Важно передать душу, ощущение художника от натуры. Я же говорила, что лицо и передает нашу душу. Что через тысячи лет нас волнуют черты реальных людей в фаюмских портретах больше, чем вневременной лик сфинкса. Сейчас, вспоминая лицо Варлама Тихоновича, я радуюсь, что некоторое сходство имеет и скульптурный портрет Ф. Сучкова, и живописный Б. Биргера, и кажется, что именно этим сходством уловлена и какая-то частица души.

Самым любимым художником Варлама Тихоновича был, пожалуй, Ван Гог, а любимым полотном – «Прогулка заключенных». Думаю, что тут действовали не только краски, но и сюжет. И то и другое – и «что», и «как».

Литература

Варлам Тихонович с резким неприятием относился к толстовской традиции в русской литературе. Он считал, что Толстой увел русскую прозу с пути Пушкина, Гоголя.

В русской прозе превыше всех считал он Гоголя и Достоевского.

В поэзии ближе всего была ему линия философской лирики Баратынского – Тютчева – Пастернака. В его любви к Пастернаку было что-то умственное, если можно так сказать. Варлам Тихонович часто читал что-нибудь из «Сестры моей жизни» и говорил: «Какой взгляд! Я уж не знаю, как это можно, целые новые пласты втащил он в поэзию».

Это было профессиональным восхищением поэта. Но как-то глубоко душевно он любил Блока. Когда он читал Блока, то никогда не говорил о поэтических находках, а словно ощущал что-то свое, душевное свое в Блоке.

Иногда мне казалось – какие-то воспоминания молодости, эхо какое-то себя еще доколымского. Я об этом не выспрашивала – это столь тонкие ощущения, что их не надо высказывать вслух, переводить в слова. Только видела, как молодело, освещалось его лицо.


 
…И тотчас же в ответ
что-то грянули струны…
 

или:


 
Рожденные в года глухие
Пути не помнят своего…
 

Тютчев все чаще лежал на его столе в 70-е годы.


 
О как на склоне наших дней
Нежней мы любим и суеверней…
 

и:


 
Блажен, кто посетил сей мир
В его минуты роковые,
Его призвали всеблагие
Как собеседника на пир…
 

Были любимые стихи и других поэтов, которые он часто читал: «Черный человек» Есенина, «Роландов Рог» Цветаевой, Ходасевича:


 
Играю в карты, пью вино,
С людьми живу и лба не хмурю,
Ведь знаю – сердце все равно
Летит в излюбленную бурю…
Лети, кораблик мой, лети,
Кренясь и не ища спасенья,
Его и нет на том пути,
Куда уносит вдохновенье…
 

Я любила Гумилева. Это В.Т. раздражало. Вся эта Африка, экзотика – это дурной вкус. Хотя «Заблудившийся трамвай» он читал. Я же любила и «Эзбекие», и «Капитанов», и все «Жемчуга». Конечно, весь «Огненный столп». И часто читала Гумилёва.


 
Белокрылых ведут капитаны,
Открыватели новых земель…
 

И однажды он переписал в Ленинке весь цикл «К синей звезде» и принес мне. Это был лучший подарок. Эта тетрадь и сейчас у меня. Я и сейчас люблю Гумилева.


 
Память, ты рукою великанши
Жизнь ведешь, как под узцы коня…
 

Гумилев гораздо многомернее и глубже расхожего представления о нем. Никто так это не понимал, как Ахматова, которая в своих записных книжках написала: «Гумилев поэт, еще не прочитанный, и человек, еще не осознанный».

Мы даже «говорили» друг с другом стихами. Мы оба не любили объясняться.

Где-то в первые годы он показал мне Мандельштама:


 
Твоим узким плечам под бичами краснеть,
Под бичами краснеть, на морозе гореть.
Твоим детским рукам утюги поднимать,
Утюги поднимать да веревки вязать… —
 

и отвернулся почти со слезами. Это – его всегдашнее острое сочувствие женской доле. Я, правда, не ощущала ее как страдание и считала нормой и счастьем отдать себя детям, любимым. Тогда – это свойство отдавать, расточать себя казалось мне неисчерпаемым. Потом я убедилась, что физические и, главное, моральные, душевные силы имеют предел.

Настало время, и где-то в семидесятом году я показала ему тоже «со значением» Блока:


 
Суров ты был, друзей ты не искал
И не искал единоверцев,
Ты острый нож безжалостно вонзал
В открытое для счастья сердце…
 

А году в семьдесят пятом он сунул мне вдруг среди разговора томик Цветаевой и ткнул в строки:


 
Ты меня не любишь больше,
Истина в пяти словах.
 

Я прочитала, и мы продолжали говорить о каких-то пустяках.

Паблисити

Сколько громов и молний отсверкало в «Четвертой Вологде» по поводу пресловутого «паблисити», свойственного отцу Варлама Тихоновича! Какой панегирик тряпкам!

Все так. И все не так.

Очень были забавны и трогательны неожиданные проявления этого «паблисити» в самом Варламе Тихоновиче.

«Мой плащ, – серьезно и внушительно говорит он мне, – самый модный». Слово «модный» он произносит с каким-то щегольским прононсом. После паузы, строго:

– Черный плащ.

Речь шла о черной болонье, тогда, действительно, массовой одежде. Этот разговор возникал не раз, явно В.Т. гордился столь модной вещью.

Однажды я пришла к нему году в 70-м, наверное, а он как-то особенно празднично сияя, меня встречает в… ярко полосатых брюках, было тогда такое увлечение у мальчишек, но даже мои сыновья его избегли. В.Т. наставительно, несколько тщеславно, говорит мне:

– Я покупаю всегда самое модное. Самое модное.

Но видит, что на меня его модная покупка не производит впечатления. Он сразу сникает: «Тебе не нравится?» Я бормочу, что, мол, ничего – мне жаль его огорчать. Но брюки все-таки были забыты.

Однажды с волнением Варлам Тихонович рассказал:

– Прихожу в парикмахерскую, говорю, как меня подстричь. А парикмахер отвечает: смотрите, это будет стоить два рубля. Я не понимаю, по-моему, у меня вполне обеспеченный вид. Вполне обеспеченный.

Я его успокоила: конечно, вполне обеспеченный.

Одевался он всегда так: клетчатая рубашка, чешский или польский грубошерстный пиджак в крупную темную клетку или типа букле. Темные брюки, купленные отдельно. Отечественные ботинки. Летом – голубые рубашки навыпуск с короткими рукавами. Зимой – плащевка на меховой подкладке (это тогда стоило дешево), кроличья ушанка.

Помню, с каким удовольствием он вил гнездо, когда переехал в свою просторную комнату на второй этаж дома № 10 по Хорошевскому шоссе с первого этажа, где жил в крохотной комнатке квартиры Ольги Сергеевны Неклюдовой, своей второй жены. Как обсуждал со мной и покупал скатерть на стол, шторы на окна, мебель – в комиссионке, раскладывал просторнее книги… А когда назначили на слом дом № 10, такими же заботами сопровождалось в 1972 году вселение в очень ему нравившуюся светлую просторную комнату в доме № 6 по Васильевской улице.

Обстановка ее была такова: квадратная комната, окно и балконная дверь, напротив – дверь в коридор, направо и налево от входа по стене – открытые книжные полки, просто крашеные доски, слева стояли полки с «Библиотекой поэта», вообще с поэзией. Далее по левой стене – высокие застекленные полки с архивом, поставленные друг на друга, шкаф для одежды, обеденный стол – почти впритык к балконной двери и шкафчик для посуды, продуктов – над ним. Перед окном – однотумбовый письменный стол. Далее по правой стене, в неглубокой нише – деревянная кровать, далее – опять открытые книжные полки. Свой угол, свой дом Варлам Тихонович очень любил. Крохотная территория независимости. А независимость – это главное в жизни, так он всегда говорил.

За это ценил и деньги – за независимость, которую они дают. «Если слава придет ко мне без денег, я выгоню ее за дверь». Но правда и другое:


 
И дружество и вражество,
Пока стихи со мной,
И нищенство и княжество
Ценю ценой одной.
 
Красная шапочка

Где-то году в 1968-м я пришла к Варламу Тихоновичу, и он сразу, с порога – как открытие, как вывод – очень серьезно и взволнованно, сказал: «Ты – Красная шапочка. В моей жизни были волки, были охотники, а ты – Красная шапочка».

Он очень серьезно относился к мифам, к сказкам, считая, что в них запечатлены какие-то вечные модели отношений между людьми. И эта «Красная шапочка» звучала как найденная формула наших отношений.

Но я всегда торопилась – дети, работа, дом, я только мельком спросила небрежно: «Почему Красная шапочка?» Не вникнув, а кто же он в моей сказке. Бабушка? А кто волк? А кто охотник? Не раз он называл меня Красной шапочкой. Может быть, за легкомыслие, с которым я пускалась в жизнь – лес, не думая о волках?

Что-то в этой сказке мне близко, хотя красной шапочки я никогда не носила.

Да будет мне всегда легка Неосторожная рука, Звенящая в звонок стиха…

Неосторожная рука… Теперь припоминаю, что Варлам Тихонович часто пенял мне на мою неосторожность. «Я удивляюсь, ты такая ловкая, быстрая – и такая неосторожная». То я влезала дома на две табуретки и с грохотом рушилась, то обдирала коленки, сбегая опрометью с эскалатора. Все торопилась. То резала палец, открывая банку. И так же легко, неосторожно расправлялась и с серьезными проблемами. Однажды я пришла, а Варлам Тихонович с гордостью торжественно показал мне порезанный палец (он открывал банку): «Как у тебя. Я подумал, что ты бы сделала так же».

«Никогда не воскреснет шоссе…»

Варлам Тихонович не любил перемен в своей жизни. Труден ему был и переезд на Васильевскую с Хорошевского шоссе. Там был кусок жизни – с 1956 года, там, во дворе, похоронена Муха.

И сейчас, когда я еду мимо места, где был дом № 10, я вспоминаю Муху, которая осталась здесь.

Небольшие, на четыре квартиры дома. Варлам Тихонович говорил, что ему кажется – это просто выгородка на берегу шумной реки – шоссе. Мимо окон всегда с гулом мчались грузовики, но это не мешало Варламу Тихоновичу.

На новом месте он, правда, быстро прижился. Вспоминаю, как мы весело убирали комнату после ремонта, как двигали мебель способом, которому научил меня В.Т. – садиться на пол и, упираясь ногами, двигать мебель спиной. Вселение в новую комнату сопровождалось и инцидентом: оказалось, что Фрунзенский исполком вселил В.Т. на площадь другого района. Ордер не регистрировали в исполкоме. В.Т. не прописывали недели две, я ходила по инстанциям. В.Т. был просто в истерике – он потеряет прописку в Москве, его выселят. В конце концов я пошла в исполком и сказала, что не уйду отсюда, пока дело не решится – я не могу сказать В.Т., что прописка еще откладывается. И бесславно расплакалась, просто убитая всеми проволочками. Дело решилось тут же. Ордер приняли.

Но бедняга – каким он чувствовал себя бесправным. Это ощущение бесправия вошло в кровь его. Сделать с человеком могут все: взять и вышвырнуть из Москвы. И тщетно я уверяла его, что дело только во взаимных амбициях исполкомов – он не верил в это.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю