355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ирина Паперно » «Если бы можно было рассказать себя...»: дневники Л.Н. Толстого » Текст книги (страница 1)
«Если бы можно было рассказать себя...»: дневники Л.Н. Толстого
  • Текст добавлен: 2 мая 2017, 21:30

Текст книги "«Если бы можно было рассказать себя...»: дневники Л.Н. Толстого"


Автор книги: Ирина Паперно



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц)

ИРИНА ПАПЕРНО
«Если бы можно было рассказать себя…»: дневники Л.Н. Толстого

(авторизованный пер. с англ. Б. Маслова)

Опубликовано в журнале: «НЛО» 2003, № 61

“Бог один знает, сколько разнообразных, занимательных впечатлений и мыслей, которые возбуждают эти впечатления… проходит в один день. Ежели бы можно было рассказать их так, чтобы сам бы легко читал себя и другие могли читать меня, как и я сам, вышла бы очень поучительная и занимательная книга” (1: 279) [1]. Так мечтал молодой Толстой; подобно Руссо, он стремился превратить себя в открытую книгу [2]. Хотя он и подозревал, что “не достало бы чернил на свете написать ее и типографщиков напечатать” (1: 279), это не помешало ему взяться за дело. Задуманный им в 1851 году полный отчет об одном прожитом дне – “История вчерашнего дня” – остался неоконченным, но на протяжении почти всей жизни, изо дня в день, Толстой писал “историю себя”: он вел дневник [3]. Тома дневников Толстого отражают продолжавшуюся всю его жизнь борьбу с ограничениями возможности самоописания и самопознания, налагаемыми повествовательной формой.

Принято считать, что Толстому удалось передать в своих романах те виды человеческого опыта, которые до того не поддавались описанию, – внутреннюю речь, подсознательные процессы, сны. В дневниках эта борьба велась в области повседневного и касалась самого автора. В старости она особенно обострилась, и открытия Толстого-писателя не принесли облегчения Толстому-человеку. На протяжении всей жизни Толстой то и дело испытывал отчаяние, которое впервые охватило его в юности, когда он попытался, “черт[я] по бумаге буквы”, запечатлеть свои ощущения и мысли в дневнике (46: 65).

Причиной отчаяния были не только трудности риторического порядка. В структуре повествовательного текста XIX века заложена философская концепция, отводящая поступательному движению времени главную роль в оформлении человеческой жизни, иными словами, метафизика конечности. Для Толстого эта концепция была неприемлемой. Он не хотел смириться и с тем, что личность ограничена пределами того, что может быть высказано. В этом смысле дневники Толстого представляют собой исследования в области философии повседневной жизни.

ДНЕВНИКИ МОЛОДОГО ТОЛСТОГО

Толстой начал вести дневник в марте 1847 года, в возрасте восемнадцати лет. Это было клиническое исследование, проводившееся в лабораторных условиях, в изоляции, а именно – в больничной палате, где он лечился от венерического заболевания. Попав в больницу, юноша, огражденный от внешних влияний, намеревался “взойти сам в себя” (46: 3). В самонаблюдении он руководствовался практической целью, полагая, что с помощью дневника он сможет взять под контроль свою рассеянную жизнь. (В это время Толстому грозило исключение из Казанского университета за неуспеваемость.) Им руководил также и исследовательский интерес – поиски причин поступков во взаимодействии внешних обстоятельств и внутреннего состояния, а также в соотнесенности телесного и духовного. Цели были ясны, чего нельзя было сказать о способе их достижения. Первая трудность: о чем писать? Молодой Толстой заполняет страницы своего дневника пересказом прочитанного – Наказа Екатерины – обязательного задания и темы годовой работы по русской истории. Эта утопическая концепция социального порядка, регулирующая общество будущего, и в особенности ее философское обоснование (счастливы человек, в котором воля управляет страстями, и государство, законы которого служат орудием подобного контроля), привлекали Толстого. Однако на изложении Наказа, сделанном во второй день, первая попытка вести дневник и заканчивается.

Наряду с дневником в 1847 году Толстой вел “Журнал ежедневных занятий”. Основной его функцией были планирование и учет проведенного времени. Каждая страница журнала была разделена вертикальной чертой на две графы. В одной из них, озаглавленной “Будущее”, Толстой перечислял все то, что он намеревался сделать на следующий день; параллельная графа, озаглавленная “Прошлое”, содержала сделанные днем позже отметки о выполнении плана (самой частой из таких отметок было “не совсем”). Настоящего не было. Кроме того, Толстой заполнял тетради сводами правил (“Правила для развития воли”, “Правила в жизни”, “Правила”, “Правила вообще”) (46: 262–276). Можно сказать, что в этих текстах Толстой создавал не историю, а утопию личности — свой собственный “Наказ”.

Другая тетрадь “Журнал для слабостей”, или “Франклиновский журнал”, содержала список моральных слабостей, упорядоченных по графам (как, например, “лень”, “лживость”, “нерешительность”, “тщеславие”), в которых, следуя методу Бенджамина Франклина, Толстой отмечал выказанную в тот или иной день слабость крестиком [4]. Он вел также и бухгалтерскую книгу – отчет о финансовых тратах. В целом, как можно судить по этим документам, состояние нравственного и денежного хозяйства молодого Толстого оставляло желать лучшего. Но больше всего Толстого беспокоила растрата иного капитала – времени [5].

С 1850 по 1857 год Толстой регулярно вел дневник. Начиная с 1850 года временной каркас “Журнала ежедневных занятий” и моральная отчетность “Франклиновского журнала” совмещались в рамках одного повествования. Каждая дневниковая запись отсылала к записи, сделанной накануне, которая завершалась подробным расписанием на следующий день (под завтрашней датой). Следующим вечером Толстой обозревал совершенное в течение дня и соотносил потраченное время с составленным накануне планом. Он также обозревал свои поступки, оценивая их по шкале нравственных ценностей. Запись заканчивалась планом действий и расписанием на следующий день. Приведенная ниже запись типична для 1850-х годов:

24 [марта 1851 г.]. Встал немного поздно и читал, но писать не успел. Приехал Пуаре, стал фехтовать, его не отправил (лень и трусость). Пришел Иванов, с ним слишком долго разговаривал (трусость). Колошин (Сергей) пришел пить водку, его не спровадил (трусость). У Озерова спорил о глупости (привычка спорить) и не говорил о том, что нужно, трусость. У Беклемишева не был (слабость энергии). На гимнастике не прошел по переплету (трусость), и не сделал одной штуки от того, что больно (нежничество). У Горчакова солгал (ложь). В Новотроицком трактире (мало fiertО). Дома не занимался Английск[им] яз[ыком] (недост[аток] твердости). У Волконских был неестественен и рассеян, и засиделся до часу (рассеянность, желан[ие] выказать и слабость характера).

25. С 10 до 11 дневник вчерашн[его] дня и читать. С 11 до 12 гимнастика. С 12 до 1 Английский язык. Беклемишев и Беер с 1 до 2. С 2 до 4 верхом. С 4 до 6 обед. С 6 до 8 читать. С 8 до 10 писать. Переводить что-нибудь с иностр[анного] языка на Русский для развития памяти и слога. Написать нынешний день со всеми впечатлениями и мыслями, к[оторые] он породит.

25. Встал поздно от лени. Дневник писал и делал гимнастику, торопясь. Английск[им] яз[ыком] не занимался отлени. С Бегичевым и с Иславиным был тщеславен. У Беклемишева струсил и мало fiertО. На Тверском бульваре хотел выказать. До калымажского двора не дошел пешком, нежничество. Ездил с желанием выказ[ать]. Для того же заезжал к Озерову. Не воротился на калымажный, необдуманность. У Горчаковых скрывал и не называл вещи по имени, обман себя. К Львову пошел от недостатка энергии и привычки ничего не делать. Дома засиделся отрассеянности и без внимания читал Вертера, торопливость (46: 55).

Этот дневник представляет собой разом план на будущее и рассказ о прошедшем дне и носит как описательный, так и предписывающий характер. Вечером каждого дня Толстой прочитывал настоящее с точки зрения неоправдавшихся ожиданий прошлого и предвосхищал такое будущее, которое должно было воплотить его ожидания. На следующий день он вновь отмечал, в чем сегодняшний день разошелся с “вчерашним завтра” [6]. В стремлении достичь того, чтобы действительность отвечала его моральному идеалу, он стремился свести воедино прошлое и будущее.

Главная трудность, с которой сталкивается Толстой в попытке создать упорядоченный рассказ о прожитом времени (а таким образом и нравственный порядок), – это отражение настоящего. Сегодняшний день сначала задается в дневнике как день завтрашний, помещенный в контекст дня вчерашнего (в плане на следующий день используются неопределенные глагольные формы: читать, писать, переводить, написать). Вечером того дня, когда Толстой садится за дневник, сегодня это уже прошлое (используется прошедшее время: встал, писал, не занимался). Запись завершается картиной очередного завтрашнего дня, причем план на завтра датируется завтрашним же числом, а неопределенные глагольные формы сообщают этому повествованию вневременность. В отличие от “Журнала ежедневных занятий”, дневники 1850-х годов выделяют для настоящего некоторое место, но это настоящее лишено автономности: настоящее – это лишь область пересечения прошлого и будущего. Как кажется, повествовательная форма, применяемая в дневнике, в принципе не позволяет описывать настоящее.

В одной из принадлежавших юному Толстому тетрадей находим следующую запись, которую редакторы Полного собрания сочинений сочли упражнением по французскому языку: “Le passО est ce qui fut, le futur est ce qui sera, et le prОsent est ce qui n’est pas. C’est pour cela que la vie de l’homme ne consiste que dans le futur et le passО et c’est pour la mРme raison que le bonheur que nous voulons possОder n’est qu’une chimПre de mРme que le prОsent” [“Прошедшее – это то, что было, будущее – то, что будет, а настоящее – то, что не существует. – Поэтому жизнь человеческая состоит лишь в будущем и прошедшем, и счастие, которым мы хотим обладать, есть только призрак, как и настоящее”] (1: 217).

Этот вопрос беспокоил, конечно, не одного Толстого: у него была долгая предыстория. Впервые свое недоумение – что такое время? – выразил Августин в одиннадцатой книге “Исповеди”: будущего еще нет, прошлого уже нет, а настоящее преходяще. Обладает ли в таком случае время реальным существованием? Что есть настоящее? Что есть день? Даже единый день не целиком находится в настоящем, рассуждал Августин, некоторые часы дня находятся в будущем, другие в прошлом. Час? Но и час составлен из “убегающих минут”. По словам Августина, “настоящее не занимает пространства”. Его решением было поместить прошлое и будущее в пределы человеческой души (или разума) как воспоминание и как ожидание. Прошлое и будущее – образы, запечатленные в сознании как следы, – лежат в области настоящего, которое, таким образом, приобретает подобие существования [7]. На протяжении столетий философы повторяли и видоизменяли эти доводы. В середине XIX века, после Канта и Шопенгауэра, вопрос о существовании и несуществовании времени в его отношении к человеческому сознанию был уже темой юношеских сочинений. C конца XVIII века время как объект познания индивидуума cтало также предметом предпринимаемых писателями экспериментов в области повествования, и Толстому предстояло сыграть немаловажную роль в этих попытках “ловить время за хвост”. В юные годы в своем личном дневнике он разрабатывал первые “домашние” методы по управлению течением времени при помощи повествования. Зафиксированное в дневниковой записи, прошлое останется с ним; запланированное в письменном виде, будущее уже существует. Создавая “будущее прошедшее” и “настоящее будущее”, Толстой отчасти успокаивал страх бесследно проходящей жизни. Но в одном пункте его усилия не привели к желаемому результату: ему не удавалось ухватить настоящее.

ИСТОРИЯ ВЧЕРАШНЕГО ДНЯ

В марте 1851 года молодой Толстой взялся за дело, которое он давно уже обдумывал: написать полный отчет об одном прожитом дне – “Историю вчерашнего дня”. Его выбор пришелся на 25 марта. Главным образом, он думал о внутреннем: “Давно хотелось мне рассказать задушевную сторону жизни одного дня” (46: 279). Это был эксперимент: что будет, если рассказать все, что проходит в человеке в один день?

Как оказалось, за двадцать четыре часа работы, растянувшейся на три недели, Толстой продвинулся не дальше утра. Объем текста достиг печатного листа (“История…” занимает около двадцати шести страниц типографского текста). На этом Толстой остановился. К этому моменту он, по-видимому, понимал, что предпринятое им дело обречено на провал не только по причине исчерпаемости материальных ресурсов (“не достало бы чернил на свете… и типографщиков”), но также из-за ограничений, заложенных в самом процессе повествования.

“История…” начинается в самом начале дня: “Встал я вчера поздно, в 10 часов без четверти”. За этим следует объяснение причины, соотносящее это событие с событием, произошедшим накануне: “…а все от того, что лег позже 12”. Здесь рассказ прерывается заключенным в скобки замечанием, включающим это второе событие в общую систему правил: “(Я дал себе давно правило не ложиться позже 12 и все-таки в неделю раза 3 это со мною случается)”. Повествование продолжается уточнением обстоятельств, приведших к этому поступку: “Я играл в карты” (1: 279). Отчет о событиях прерывается очередным отступлением – размышлениями повествователя о том, почему люди играют в карты. Через полторы страницы Толстой возвращается к описанию карточной игры. Повествование продвигается с трудом, толчками – не столько как рассказ о событиях и поступках, сколько как исследование умственной деятельности героя-повествователя – тех размышлений, которые сопровождали как его действия, так и акт повествования о них. На последней странице неоконченной “Истории…” мы находим героя в постели – он так и остался на пороге вчерашнего дня.

Так что же такое время? В “Истории…” Толстого день (на первый взгляд естественная единица измерения времени) начинается утром, стремительно движется к вечеру накануне и затем не спеша возвращается к начальной точке, утру. Время течет назад, проделывая круг. В конечном итоге Толстой написал не историю вчерашнего дня, а историю позавчерашнего дня.

Эта же схема окажется в действии в 1856 году, когда Толстой начнет работу над историческим романом, которая впоследствии переросла в создание “Войны и мира”. Как потом Толстой сообщал в одном из предисловий к “Войне и миру”, его первоначальным замыслом было написать роман о декабристах, время действия которого происходило бы в настоящем (то есть в 1856 году), когда постаревший декабрист возвращается в Москву из сибирской ссылки. Но прежде, чем приступить к делу, Толстой почувствовал необходимость прервать ход повествования: “невольно от настоящего перешел к 1825 году” (то есть к восстанию декабристов). Затем, чтобы понять своего героя в 1825 году, он обратился к сформировавшим его событиям Отечественной войны 1812 года: “…я другой раз бросил начатое и стал писать со времени 1812 года” (13: 54). “Но и в третий раз я оставил начатое” – с тем, чтобы наконец остановиться на 1805 годе (начало наполеоновской эпохи в России) [8]. В этом случае повествование снова двигалось не вперед, а назад. И в “Истории вчерашнего дня” – этом фрагменте истории личности, и в историческом романе “Война и мир” Толстой обратил начальный момент повествования в конечный пункт развития предшествующих событий, связанных причинно-следственными связями. Такова неизбежная логика исторического нарратива.

В “Истории вчерашнего дня” эффект преломления времени проявляется не только в сдвиге описываемого дня в сторону предшествующего. В самом описании время отнюдь не идет вперед, а расщепляется, чтобы вместить совокупность одновременных действий. Вот закончилась игра в карты. Повествователь, стоя возле стола, за которым велась игра, продолжает беседу (по большей части безмолвную) с хозяйкой. Пора прощаться, но прощание дается молодому человеку тяжело – как и рассказ о прощании:

Я посмотрел на часы и встал. <…> Хотелось ли ей кончить этот милый для меня разговор, или посмотреть, как я откажусь, и знать, откажусь ли я, или просто еще играть, [но] она посмотрела на цифры, написанные на столе, провела мелком по столу, нарисов[ала] какую-то, не определенную ни математи[кой], ни живописью фигуру, посмотрела на мужа, потом между им и мной. “Давайте еще играть 3 роберта”. Я так был погружен в рассматривание не этих движений, но всего, что называется charme, который описать нельзя, что мое воображение было очень далеко и [неразборчиво] не поспело, чтобы облечь слова мои в форму удачную; я просто сказал “нет, не могу”. Не успел я сказать этого, как уже стал раскаиваться, т. е. не весь я, а одна какая-то частица меня. – Нет ни одного поступка, который не осудила бы какая нибудь частица души; зато найдется такая, которая скажет и в пользу: что за беда, что ты ляжешь после 12, а знаешь ли ты, что будет у тебя другой такой удачный вечер? – Должно быть, эта частица говорила очень красноречиво и убедительно (хотя я не умею передать), потому что я испугался и стал искать доводов. – Во-первых, удовольствия большого нет, сказал я [себе]: тебе она вовсе не нравится и ты в неловком положении; потом, ты уже сказал, что не можешь, и ты потерял во мнении…

– Comme il est aimable, ce jeune homme.

Эта фраза, кот[орая] последовала сейчас за моей, прервала мои размышления. Я стал извиняться, что не могу, но так [как] для этого не нужно думать, я продолжал рассужд[ать] сам с собой: Как я люблю, что она называет меня в 3-м лице. По-немецки это грубость, но я любил бы и по-немецки. Отчего она не находит мне приличного названия? Замет[но], как ей неловко меня звать по имени, по фамилии, и по титулу. Неужели это от того, что я……. – “Останься ужинать”, сказал муж. – Так как я был занят рассуждением о формулах 3-го лица, я не заметил, как тело мое, извинившись очень прилично, что не может оставаться, положило опять шляпу и село преспокойно на кресло. Видно было, что умственная сторона моя не участвовала в этой нелепости (1: 282–283).

Этот рассказ, хотя и переданный в прошедшем времени, по памяти, близок к непосредственной записи переживаемого – он стремится быть чем-то вроде стенографического отчета о человеческом сознании в момент самовосприятия. Как внешний наблюдатель, Толстой может только догадываться о том, что происходит в сознании его героя. Однако как историк самого себя, описывающий задушевную сторону жизни одного дня, он сталкивается с другой трудностью – передачей множественности внутреннего мира: расхождением между речью, мыслью и движениями тела, амбивалентностью желаний и той диалектической драмой, которая стоит за мотивами поступков. Еще одно осложнение – это расслоение “я” на героя и повествователя, действующих в разное время. К тому же повествователь занят не только рассказом о событиях своей жизни, но и рассуждениями о самом процессе повествования, а также и об общих проблемах историографии собственной личности. (Он то и дело сетует на то, что не все можно выразить словами.)

Все это влечет за собой значительные последствия для передачи течения времени и связи событий. В повествовании одно событие неизбежно следует за другим. Кант (которого Толстой на тот момент не читал) сожалел об этом в “Критике чистого разума”: восприятие многообразия явлений всегда последовательно – репрезентации, или представления, отдельных частей воспринимаемого следуют друг за другом. Из этого не следует, однако, что само представляемое явление также последовательно: это означает лишь то, что воспроизвести восприятие возможно не иначе, как в определенной последовательности. По словам Канта, именно таким образом у нас впервые является повод составить себе понятие о причине: последовательность создает впечатление причинности [9]. Молодой Толстой предпринял попытку охватить в повествовании те явления, которые происходят как бы одновременно. Как заметил Виктор Шкловский, в “Истории вчерашнего дня” “время раздвинуто, расширено, как бы удлинено” [10]. В результате повествовательная ткань не выдержала, рассказ оборвался. Оказалось, что повествователь, описывающий себя самого изнутри, знает больше, чем он может рассказать. Можно ли вообще рассказать “задушевную сторону жизни одного дня”?

У Толстого, конечно, были предшественники – его повествовательная стратегия была во многом заимствована у Лоренса Стерна, который, наряду с Руссо, был в числе его первых учителей [11]. Исходя из философии Локка, Стерн сделал объектом повествования сознание героя-повествователя. Локк, в отличие от Августина, кажется, надеялся, что само время может быть “схвачено”. В своем “Опыте о человеческом разуме” Локк вывел понятие о времени (или длительности) и личности (длительности своего “я”) из восприятия последовательности идей, постоянно сменяющих друг друга в сознании [12]. Стерн, как бы следуя этой концепции, показал в тексте поток ассоциаций, рождающийся в повествующем сознании [13]. Однако “реалистическая” передача сознания у Стерна выявила изъян в аргументации Локка: повествовательный текст не смог передать все многообразие человеческого восприятия, а рассказ перестал быть повествованием в привычном смысле этого слова.

Повторяя повествовательные опыты Стерна, молодой Толстой получил первые уроки эпистемологии. Этими уроками стали картезианский переход к точке зрения ощущающего индивидуума, дуализм внешнего и внутреннего миров, а также зависимость чувства собственного “я” (самоидентичности) от способности человека охватить сознанием свое прошлое. Более того, в процессе эксперимента, предпринятого в “Истории вчерашнего дня”, Толстой столкнулся с ограничениями, наложенными на наше представление о времени самим человеческим восприятием. На протяжении всей жизни (даже после того, как в 1869 году он прочтет и поймет Канта) Толстой будет бороться с этими ограничениями.

В своих ранних дневниках и “Истории вчерашнего дня” Толстой обнаружил для себя, что истории сегодняшнего дня не существует. Настоящее отсутствует даже в такой записи, которая почти одновременна ощущению. История всегда говорит о вчерашнем дне. Более того, в своих занятиях историей личности – историей самого себя – он столкнулся с необходимостью вести учет не только последовательности событий, но и иной области – внутренней жизни. Внимание к внутренней жизни увеличило коэффициент преломления времени: за каждым событием и действием, увиденным с внутренней точки зрения, скрывается совокупность одновременно проистекающих процессов. Это привело молодого Толстого к следующему открытию.

Вернемся к сцене у карточного стола. Толстой указывает, что замечание хозяйки “Comme il est aimable, ce jeune homme” последовало, прерывая ход его мысли, непосредственно за словами “нет, не могу”. Возникает вопрос: когда (или, в пространственных терминах, где) имели место эти размышления? Настоящий момент как будто имеет продолжение за сценой. Со времен Августина бытовало мнение, что настоящее время не имеет продолжительности, или длины. Однако молодой Толстой обнаружил, что оно имеет глубину: жизнь обладает потаенными недрами за пределами времени и пространства.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю