Текст книги "Жизнь и творчество Александра Грина"
Автор книги: Ирина Васюченко
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 7 страниц)
ВОСКРЕШАЮЩАЯ РОЗА
Невозможно, смотря на эту картину из быта драконов, сомневаться в их существовании.
«Искатель приключений»
До сих пор помню острую, недоверчиво-радостную настороженность, с какой впервые прочла в книге К.Паустовского об Александре Грине. Самым интригующим там были цитаты. Рекомендуя Грина как великолепного стилиста, Паустовский приводил несколько описаний, наугад выхваченных из его текста. Они не походили ни на что ранее читанное. В этих длинных, звучных фразах, полных музыкального трепета, в изысканной роскоши метафор жила такая прелестная нескромная свобода, словно автору и дела нет до Базарова с его железным запретом: «Друг Аркадий, не говори красиво!»
Подмосковной школьнице неоткуда было знать, что законы базаровской эстетики, ставшие нормой соцреализма, не писаны серебряному веку российской словесности, из которого вышел и которому остался верен Грин. В пору моего отрочества Музе не полагалось являться на люди иначе, чем в скромном будничном наряде, когда предстояло вести рассказ о жизни обычных людей, или в парадном мундире, когда наступало время вдохновенно воспеть геройские свершения народа под мудрым руководством партии.
Сказать, к примеру: «Зима умерла. Весна столкнула ее голой, розовой и дерзкой ногой в сырые овраги», – это походило на крамолу. Или, представьте, одна из гриновских героинь спрашивает другую: «Знаете ли вы, что можно прощать дереву, камню, погоде, землетрясению, что можно прощать толпе, жизни?» Тут крамола уже двойная: эстетическая («Кр-расиво!» – любили восклицать, издевательски рыча, советские критики) и идеологическая, поскольку нас-то учили, что прощать вообще нельзя: это дело слабаков. В популярном фантастическом романе тех лет один орел даже на Венеру отправлялся «мстить и покорять, беспощадно и навсегда». Его близкие погибли на этой неуютной планете, и он рвался туда, чтобы добыть юшку из венерианских камней, в бараний рог скрутить погоду, рассчитаться с земле… то бишь венеротрясениями. Такие чувства в военизированном обществе считались воистину мужественными, романтичными. Тут грань между политикой и эстетикой была размыта до полной неразличимости.
Со временем отношение к гриновскому стилю менялось, критика все же стала отдавать ему должное, поначалу словно бы со смущенной ужимкой, все-таки стесняясь этих дерзких красот. Они ведь не только не по-советски утонченны, но и не по-северному ярки. И, что всего примечательней, экзотичность образности Грина не исключает того, что он сам в рассказе «Фанданго» называет «вещностью изображения». Возьмись он повествовать о быте драконов, он бы тоже заставил читателя поверить в их реальность. Наверное, он мог бы по поводу любого из своих произведений сказать, как говорит персонаж «Жизни! Гнора»: «История эта для нашего времени звучит эхом забытых легенд, хотя так же жизненна и правдива, как вой голодного или шишка на лбу».
Как ни парадоксально, сказанное вовсе не означает, что Грин творил в самозабвенном экстазе, без жесткого профессионального самоконтроля. В его прозе есть и полет вдохновения, и тот «хищный глазомер простого столяра», о котором Цветаева говорит как о непременном свойстве поэзии. У Грина почти все превосходно выстроено. Без этого были бы невозможны ни замеченная В.Ковским «почти математическая симметрия архитектоники» гриновских романов, ни своеобычное изящество его маленьких вещей, будь то рассказ-анекдот «Бродяга и начальник тюрьмы» или полусказочная притча «Дуэль».
Кстати, о дуэли. Здесь не место детально разбирать гриновскую манеру интерпретировать традиционные коллизии приключенческой прозы. Но один пример все-таки приведу. Смертельный поединок двух героев – из числа таких коллизий. Грин пользуется ею, и не раз. Теперь смотрите, что вытворяет с нею его воображение.
Начнем о противников. В «Дуэли» это молодая светская дама и старый ученый. В «Гениальном игроке» двое картежников, один из которых изобрел способ всегда выигрывать. В рассказе «Белый шар» это кредитор и должник, в «Дороге никуда» – аристократ и трактирщик.
Никто не приглашает секундантов, не стреляет, отсчитав десять шагов от барьера, не скрещивает шпаг. Все это многократно описано другими, Грину же в дуэли интересен не спортивный момент, а исключительность психологической ситуации, ее предельная напряженность. И еще воля Рока, ибо для этого незримого, но влиятельного персонажа гриновской прозы дуэль – подходящий повод вмешаться.
Аристократ не стреляется с трактирщиком, найдя бесчестный способ засадить противника за решетку: так повернута тема дуэли в «Дороге никуда». В «Белом шаре» все решает крепость нервов и шаровая молния, случайно залетевшая в окно. Персонажи «Гениального игрока» доверяют свою судьбу картам, причем проигрывает и гибнет тот, кто не ведал поражений. В «Дуэли»…
«– Вот, – сказал Феринг, – наше оружие. Я бросаю монету. Если упадет она орлом вверх – вы выпьете красный флакон; решка – зеленый. В зеленом флаконе сильнейший яд, убивающий мгновенно. В красном заключен эликсир бессмертия. Кому-нибудь из нас предстоит вечное небытие или вечная жизнь. Этот эликсир изобрел я. Решайтесь!»
Евгения Дикс, которая готова была рискнуть головой, чтобы отомстить виновнику гибели мужа, отступает. Бессмертие устрашило ее. Дуэль не состоялась. Зато старая авантюрная коллизия, по прихоти художника столкнувшись с древней, как проклятие Агасфера, мыслью об ужасе бессмертия, создает эффект неожиданности, волнуя и запоминаясь.
О художнической изобретательности Грина собратья по перу рассказывали всевозможные истории. Вот одна из них. Группа питерских литераторов вздумала устроить состязание: кто найдет не затасканное поколениями стихотворцев определение розы. Мастера слова изощрялись, кто как мог. Грин молчал. Потом проронил: «Воскрешающая роза». И все поняли, что поэтический турнир завершен. Еще бы: воскрешающая…
Вы верите, читатель, что красота спасет мир? Я сомневаюсь. Вот если мир не спасет красоту, ему уж точно крышка. Но воскресить душу человека красота может. Это, про розу, было не просто здорово сказано. Там еще содержалась правдивая информация.
МЕТКИЙ СТРЕЛОК, или ЗАЧЕМ ДРУДУ КУРИТЬ ТАБАК
О чем же хочет слушать сын своей страны? Слушай, я расскажу тебе о перестройке здания морского училища.
– Не хочу, – сказал Ингер.
– 0 расширений избирательных прав низших сословий…
– Тоже.
– О законе против цыган…
– Еще бы!
– О налоге на роскошь..
Ингер обиженно замолчал.
– Ну, – посмеиваясь, продолжал Бангок, – что-нибудь о народном быте?
«Дьявол Оранжевых вод»
Грин не признавал искусства, занятого разрешением социальных проблем. Неприятие было вызывающим. Даже настолько, что ради его демонстрации он вводил в свои произведения эпизоды, в этом смысле тенденциозные, то есть с точки зрения чистого искусства как раз необязательные. Зачем, например, понадобилось в контексте «Блистающего мира», чтобы герой романа был курильщиком?
Ради одного единственного абзаца. Вот он: «Друд взял книгу. – „Искусство, как форма общественного движения“, – громко прочел он и выдрал из сочинения пук страниц, приговаривая: – Книги этого рода хороши для всего, кроме своей прямой цели»
Подобная запальчивость выглядела бы наивной, если бы не надвигались времена, когда искусство подверглось чудовищной идеологической агрессии. Грин раньше многих оценил размеры катастрофы. У этого поборника искусства для искусства было поразительное соцнальное чутье. Читая его, натыкаешься на прозрения порой такого масштаба, что их так и тянет торжественно назвать пророчествами. Но они всегда возникают между делом: Грин берется за перо совсем не ради них.
Об этом можно бы написать отдельную книжку (представляю, с каким сарказмом отнесся бы к ней Грин), но ограничусь кратким перечислением острейших мировых и отечественных проблем двадцатого столетия, понятых писателем так глубоко и тонко, как и сегодня мало кто понимает их. Попробуйте, например, прочесть такие рассказы как «Лунный свет» и «Серый автомобиль» с точки зрения вопросов экологии, психологии, культуры в эпоху НТР. Писатель не произносит этих набивших оскомину засушенных слов (к тому же аббревиатура НТР вошла в обиход позже), он говорит на языке поэзии и пускает в дело увлекательные беллетристические приемы. Но существо проблем благодаря этому выступает только отчетливей.
А вспомните, как верно воспроизводится состояние эмоциональной и интеллектуальной перегрузки современного сознания в «Возвращенном аде», как монолог доктора Брантома из «Блистающего мира» похож на рассуждения нынешних парапсихологов, какие знакомые читательские ассоциации возникают, когда Бангок грозится поведать слушателю «о психологии рыжей и пегой лошади, историю уздечки, власть чернозема и деспотизм суглинка, о предродовых болях, ткацком станке и вареном картофеле». Хоть и в карикатурном виде, здесь можно узнать одно из мощных направлений отечественной прозы второй половины двадцатого столетия, а Грин-то писал этот рассказ ве позже 1913 года.
О том, какие выразительные и зловещие человеческие типы подчас являлись из-под его пера, уже шла речь. Но кошмарнее всего, что это были еще и типы исторически перспективные. Тот же Блюм в «Трагедии плоскогорья Суан», когда писался рассказ, еще «был ничем», но лет двадцать спустя в российской действительности ему предстояло «стать всем». Как же! Ведь бредовая мысль об уничтожении тех, кто имеет в жизни «зацепку», иногие годы претворялась в действие на уровне государственной политики. Такие люди оказались неудобны победившему режиму. Даже самые смирные из них или, что тоже бывало, преданные новой власти становились неуправляемыми, когда стальная рука партии хватала и душила то, что было им дорого.
Крестьянин не хотел отдавать землю. Ученый – пренебречь истиной в угоду идеологии. Художник – творить «под мудрым руководством». Сын – отречься от опальных родителей… Все это были обреченные. Им не было числа. Карьера капитана (майора, полковника, генерала) Блюма была обеспечена. Поротый в детстве Чугунов из «Жизнеописаний великих людей» тоже дождался своего часа. Товарищу Чугунову наверняка поручили управлять делами культуры. В его отношении к ней была та специфическая смесь невежества, наглости и раздражения, что весьма ценилась как «здоровое пролетарское чутье».
Но ни тот, ни другой, пожалуй, не преуспели бы так, не будь на свете третьего – статистика Ершова из рассказа «Фанданго». Обозленного бедолаги, что устраивает публичную истерику профессору Бам-Грану и его спутникам, явившимся в Петроград с тем, что сегодня назвали бы гуманитарной помощью.
Странные это были гости и странные подарки. Кроме съестного, «испанцы» навезли жителям голодающего города заморских шелков и ароматических свеч, причудливых раковин, мандолин и гитар. Огромное вышитое покрывало сказочной прелести переполнило чашу ершовского терпения. Несчастный стал кричать. Он вопил про то, что было истинной правдой: о тяготах быта, о грязи и нищете, короче, все, что и теперь услышишь в любой очереди. «Масла мало, мяса нет, – вой! – надрывается Ершов. – А вы мне говорите, что я должен получить раковину из океана и глазеть на испанские вышивки! Я в ваш океан плюю! Я вашим шелком законопачу оконные рамы! Я гитару продам, сапоги куплю! Я вас, заморские птицы, на вертел насажу и, не ощипав, испеку! Я… эх! Вас нет, так как я не позволю!»
И совершается безотрадное чудо. По слову этого жалкого человека, увы, выразившего чувства большинства присутствующих, диковинные посетители вместе со своими отвергнутыми дарами растворяются в воздухе. Но прежде Бам-Гран произносит… пророчество? проклятие? – судите сами:
«– Безумный! – сказал он. – Везумный! Так будет тебе то, чем взорвано твое сердце: дрова и картофель, масло и мясо, белье и жена, но более – ничего! Дело сделано. Оскорбленье нанесено, и мы уходим, уходим, кабалерро Ершов, в страну, где вы не будете никогда!»
…Когда Гриневский служил в армии, он озадачивал начальство не только своей неприспособленностью к воинской дисциплине, но и умением стрелять без промаха. Он обучился этому еще подростком, увлекшись охотой, и та вольная наука пошла ему впрок больше, чем исправным служакам их усердие. И как смолоду был плохим солдатом, но отменным стрелком, так в литературе он стал писателем, не желавшим шагать в ногу с веком, зато видевшим свой век насквозь. Грин наблюдал начало столетия, мы с вами присутствуем при его конце. Больше семидесяти лет прошло с тех пор, как писался рассказ «Фанданго». В наших очередях скандалят внуки и правнуки злополучного кабалерро Ершова. Его доблестные сыны, взорвав чудесные старинные здания и храмы, по своему вкусу застроили наши города: обратите внимание на архитектуру. Его юные потомки расписали своими автографами подъезды и заборы: полюбуйтесь, как мило. А грязь наших улиц? А грубость нравов? А тоскливая злоба на лицах прохожих? А киноафиши, где у всех человеческих изображений, до которых легко дотянуться, вырваны глаза?..
Их пустыми глазницами на нас смотрит мир, презревший красоту. Устроенный людьми, полагавшими, что без этого излишества можно обойтись. Оказалось, действительно можно. Причем именно так, как это сделали у нас. Другого способа нет. И если вы спросите, что же теперь делать, я не буду знать, что ответить. Вот разве только… «В каждом сидит Ершов, хотя бы и цыкнутый», – замечает гриновский герой. Попробуйте «цыкнуть» вашегlо собственного Ершова. Это не так легко. Но по крайней мере это зависит от вас.
ПОЧЕТНЫЕ ГРАЖДАНЕ АРВЕНТУРА
О вы, люди, умершие люди с детской чернотой глаз, омраченных жизнью! Вам улыбаются и вас приветствуют все, кто дышит воздухом беспокойным и сладким невозможной страны.
«Блистающий мир»
Как писатель, наделенный даром сильного и неожиданного воздействия на читательскую душу, Грин имеет и поклонников, и противников. Встречаются и те, кого на нынешнем жаргоне можно назвать его фанатами. Вспоминаю молодого художника, встреченного когда-то в студенческом застолье. Когда заговорили о литературе, он, сверкнув глазами, бросил с вызовом: «Для меня существует один писатель – Александр Грин. Других не читаю. И впредь не собираюсь.» Этот юноша понимал обожаемого автора хуже некуда. Сам Грин «других» не просто признавал: многих из них он поселил в своей заветной стране, дав им не «статус беженцев», а все права коренных жителей. Загляните в примечания к собранию его сочинений. Вы там найдете не только стеньги и бом-брамсели, но также множество имен писателей, музыкантов, актеров разных стран, ученых и военачальников, знаменитых авантюристов и живописцев.
Тави в библиотеке Торна находит томик Гейне («Блистающий мир»). Яхта, на которой Гнор и Энниок путешествуют к острову Аш, зовется «Орфей», и тому, кто помнит миф, ясен намек, таящийся в этом названии. Орфей спускался в ад во имя любви, и судно под этим названием несет героя рассказа навстречу его аду – также из-за любви. В рассказе «Бархатная портьера» случайно услышанные строки Шекспира взбаламучивают сознание матроса Чаттера. Герой «Капитана Дюка» читает Библию. В «Преступлении Отпавшего Листа» действует Ранум Нузаргет, йог-изгнанник… Примеров можно привести сколько угодно еще, но и без того ясно: мир, где есть Библия и учение йогов, миф об Орфее и стихи Гейне, не чужд всем сокровищам духа, какие есть на Земле.
Собственно, об этом уже шла речь. Но отсюда следует и другое: связь Грина с мировой художественной традицией. Он испытал множество влияний, которых и не думал отрицать, причем с особенной благодарностью поминал Эдгара По, Мериме, Майн Рида, Стивенсона… Как на грех, все иностранцы! Это обстоятельство стало главным козырем в руках недоброжелателей Грина, а его защитников вынудило с трудом, по крохам собирать доказательства его русскости.
Увы, их трофеи не впечатляли. Если и правда, что, к примеру, Гуктас из «Возвращенного ада» не что иное как карикатура на октябриста Гучкова, это самое неинтересное, что можно сообщить об этом рассказе. Столь же бесполезно выискивать отечественные корни в именах гриновских персонажей. Найти-то можно (и находили), да что из того? Английских все равно больше. Французских тоже предостаточно. Есть и немецкие, испанские, итальянские, наконец, есть попросту придуманные, ничьи. Все равно они нужны автору не для какого бы то ни было национального колорита, а ради создания атмосферы небывалой страны.
Это ощущение небывалости могли бы нарушить упоминания об отечественных авторах, слишком знакомых и близких. Поэтому Друд не читает Сологуба, Гарвей не беседует с Биче о романах Толстого, Моргиана не ищет среди героев Достоевского единомышленников, что оправдали бы ее злодейство. А это было бы возможно: гриновская проза связана с русской литературой узами родства куда более глубокого, чем то, что способны доказать мелкие совпадения вроде Гуктаса-Гучкова.
Чтобы в полной мере обнаружить эти связи, потребовалась бы большая специальная работа, я же ограничусь несколькими примерами, убедительными для каждого внимательного читателя. Ну, присмотритесь: разве герой-повествователь в рассказе «Серый автомобиль» не родной брат гоголевского Поприщина из «Записок сумасшедшего»? Та же страсть бедняка к богатой красавице и мания величия, постепенно овладевающая мозгом рассказчика, жуткая смесь уязвленного самолюбия с дьявольской гордыней, вещих озарений с бредом. И тот же горестный конец человека, чей рассудок не вынес насилия безжалостной действительности. Конечно, у Грина другой язык, приметы иной эпохи, а главное, характер его героя, по первому впечатлению, совсем не схож с поприщинским. Но тем важнее, что драма, переживаемая ими, одна. Грин обращается к Гоголю, как к собеседнику, увидевшему эту вечную драму в иной декорации, с другими актерами.
Понятнее станет и рассказ «Земля и вода», если взглянуть на него под углом зрения пушкинской традиции. Сопоставление напрашивается: «Медный всадник». По если в «Сером автомобиле» автор не спорит с классиком, а словно обменивается с ним печальным всепонимающим взглядом через голову своего героя, то в «Земле и воде» есть элемент спора. Пушкинскую поэму можно (хотя не надо бы) понимать как прославление державной власти, невзначай растоптавшей судьбу Евгения. В школе нас учили, что «маленького человека», конечно, жаль, но главное, что «побежденная стихия» должна смириться, а град Петров будет стоять «неколебимо, как Россия». Это было грубо упрощенное, но все же возможное толкование, которое удавалось подкрепить соответственно подобранными цитатами. Грин же с молодой залальчивостью отрицает самую возможность подобного хода мысли.
Во-первых, стихия в его рассказе не побеждена. И явно непобедима. «Снилось мне в черном небе огненное лицо Бога, окруженное молниями», – говорит рассказчик, и эти слова приводят на память строки другого русского поэта, «Последний катаклизм» Федора Тютчева:
Когда пробьет последний час природы,
Состав частей разрушится земных:
Все зримое опять покроют воды,
И Божий лик изобразится в них!
Сведя воедино пушкинскую и тютчевскую темы, Грин разрешает конфликт по-своему. Когда чудом уцелевшие, до полусмерти измочаленные герои находят друг друга среди трупов и развалин погибшего города, повествователь вспоминает, о чем они говорили перед началом бедствия. О некоей Мартыновой, безответной любовью к которой мучился его друг.
«– Теперь ты забыл ее? – крикнул я в ухо Вуичу.
Он смутно понял, скорее угадал мой вопрос.
– Нет, – ответил он, вздрагивая от холода, – это больше, чем город».
Положим, Пушкина Грин бы этим не удивил, и конечно, сам это понимал. Ведь Евгений сказал бы то же: что ему державный град, когда милая мертва? Но здесь его глухое, бессильное «Ужо тебе!» развертывается в метафору трагической стойкости души, хранящей свое единственное сокровище – любовь – хоть перед лицом гневного божества, хоть под копытами каменного истукана.
Между тем манера Грина настолько оригинальна, что эта непохожесть отводит глаза читателю, мешая осознать его связь с традицией. Кажется, никто так и не заметил, что рассказ «Убийство в Кунст-Фише» строится на ситуации, повторяющей «Каменного гостя». Атмосфера, настроение гриновской прозы настолько отличаются, что самоочевидное сюжетное сходство с маленькой трагедией великого поэта становится почти неуловимым.
Рассказ «с секретам», как хитрая шкатулка, которую можно осмотреть, так и не обнаружив двойного дна. Не вступая открыто в состязание с Пушкиным, автор берется обыграть тот же сюжет так, чтобы его никто не узнал. Ддя художника подобный литературный маскарад в своем роде игра, но не шутка. Особенно если партнер в этой игре не кто-нибудь – Пушкин.
Так называемый «иностранец русской литературы», Грин по опыту жизни и творчества принадлежал России, по вкусам и пристрастиям был гражданином мира, немалую часть которого составляет та же Россия, а по складу таланта – волшебником, которому и целый мир тесноват. Создав свой, он сделал его и заповедным, и открытым. Ко всему, что трогает его душу, автор-демиург гостеприимен, как чародей Бам-Гран из «Фанданго», широким жестом представляющий пришельцу из заледенелого Петрограда «Зурбаган в мае, в цвету апельсиновых деревьев, хороший Зурбаган шутников, подобных мне!»
В отечественной словесности Грин имел не только предшественников. Наследников тоже. В частности, многое почерпнул у него Набоков, о котором не стану говорить, так как не очень люблю этого близкого к гениальности писателя, а объяснять, почему, здесь не место. Но если не лень, вы сами можете сличить гриновскую манеру письма, скажем, со стилем романа Набокова «Приглашенье на казнь». Это интересно: бесконечно разные авторы порой так близки стилистически, словно…, право же, словно мистер Джекил и мистер Хайд из страшной повести Стивенсона вздумали заняться писательством. (У Грина есть рассказ, тоже, конечно, страшный, о человеке, в котором жили две души – «Ночью и днем»* Но это к слову).
Особого разговора заслуживает разительное сходство Бам-Грана с Воландом, как и рассказа «Фанданго» с некоторыми сценами булгаковского романа. Об этом сходстве упоминала М.Чудакова (вообще должна предупредить вас, читатель, что далеко не все, о чем здесь говорится, я придумала первой). Грозные и галантные, великодушные и опасные, два демона-шутника в царстве духа владеют разными областями. Воланд дарует Мастеру и Маргарите «покой», тихий приют, где истерзанным сердцам уготован вечный отдых. Бам-Гран показывает Кауру мир, пронизанный горячим солнцем, полный страсти и веселья, – не навек, а на тридцать минут. Воландов подарок пугает бесконечностью, в глубинах которой блаженство отдохновения не обернется ли мукой ада? Милость Бам-Грана мучает мимолетностью: увидеть рай, чтобы через полчаса вернуться в Петроград, тоже страшно, хотя герою «Фанданго» испытание по плечу и по сердцу.
Итак, Грин, подобно Булгакову и даже раньше него, дерзает вступать в области рая и ада. Его герои, склонные к предельным душевным состояниям, чувствуют себя там, как рыба в воде. Гении прошлого, отечественные и заморские, тоже обрели приют в этом фантастинеском царстве, живут в памяти и умственном обиходе его жителей, а также, что еще важнее, его создателя… «Понятно, – скажете вы. – Подобралась компания аристократов духа. А мне что там делать?» То есть я, конечно, надеюсь, что вы такого не спросите. И однако вы имеете на это право. Попробую ответить.








