444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Ирина Кисельгоф » Умышленное обаяние » Текст книги (страница 6)
Умышленное обаяние
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 03:42

Текст книги "Умышленное обаяние"


Автор книги: Ирина Кисельгоф



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 13 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

Саша

Я включила телевизор, чтобы не думать, и случайно задержала взгляд. С крыш старых домов на булыжную мостовую сыплется лавина улыбающихся розовых шаров. И дети… Черные, как галки, стамбульские дети топчут черными каблуками улыбки розовых, веселых шаров. Раз! И вместо улыбок лавина розовых резиновых тряпок на старой, серой до черноты булыжной мостовой. Правильно. Апрель – никому не верь.

На меня вдруг накатила тоска. Такая сильная, что защипало в глазах. Так случалось не раз. Ровно при таких же обстоятельствах. Я вытерла выступившие слезы кулаками и закрыла глаза. Передо мной всплыло лицо матери. Сжатые губы и прицел ненавидящих глаз с черной мушкой зрачка.

– Уйди, – крикнула девочка, и я узнала свой голос.

От меня ушел отец, когда мне еще не исполнилось пяти лет. Мужья уходят от жен, отцы – от детей. До пяти лет я была счастливой, после стала такой, какая есть. Мой отец ушел к другой женщине, оставив с матерью один на один. Ушел навсегда. За это мать меня наказывала. Била скрученными, смоченными водой бельевыми веревками. Била за все. За то, что забыли ее, и за то, что забыли ее ребенка. От веревок у меня долго оставались синяки. Голубые отпечатки памяти о забвении, похожие на тесьму. На коже, а не на одежде.

После развода мы не говорили об отце никогда, но я выросла в ненависти к нему, потому что меня так воспитали. Мне и сейчас его не жаль, хотя он умирает. Умирает от рака. Двойная ненависть бывшей жены и дочери выжирает его изнутри, а он говорит мне «доченька». Он говорит мне «доченька», а я покупаю ему лекарства и отбываю наказание участием, думая, когда же можно будет от него отдохнуть.

Мать влюбилась в отца на втором курсе института, где он преподавал. Он был старше ее на двадцать лет. Не важно, что у него была семья, важно то, что мать позвонила его жене.

– Я люблю вашего мужа, – сказала она, – а он любит меня.

Мать была совершенно спокойна. Она точно знала, он ее любил. Его жена растерялась, а мать спокойно ждала, пока та придет в себя.

– Что вы хотите? – наконец спросила та.

– Не мешайте. Мы должны быть с ним вместе. У нас будет ребенок.

Его жена бросила трубку.

Отец приехал к матери в тот же день. Они встретились на обычном месте, вдали от дома. После она поняла, почему он выбрал это место. Здесь не было лишних глаз. Так ему казалось комфортнее. Мать всегда целовала его при встрече, в тот день не стала. Знала, что разговор будет тяжелым, но не боялась. Она всегда садилась в его машину, но в тот раз он встретил мать возле нее.

– Зачем ты звонила мне домой?

Отец бросил на мать быстрый взгляд исподлобья. Тот ударил ее по глазам.

– У нас будет ребенок.

– Врешь!

– Зачем? – потерянно сказала она.

– Разве тебя не учили, что лезть в чужую жизнь запрещается?

Он отшвырнул сигарету в сторону, она упала на землю вместе со знаком вопроса. Так бычок сигареты поставил точку в любви матери и отца. Большую, жирную точку.

Он вытащил из внутреннего кармана пачку денег, перекрученных тонкой красной резинкой.

– На аборт, – он не глядя протянул деньги.

Мать стояла опустив руки, и пачка денег упала на землю неподалеку от большой, жирной точки. Он уехал. Облако пыли из-под колес его машины осело тонким слоем на нерожденном ребенке, перевитым тонкой красной резинкой. Мать не взяла деньги. Кто-то, наверное, был этому рад.

Мать сама выросла без отца, судьба могла повториться. Но она оставила ребенка, потому что надеялась – дочь родится и все будет хорошо. Он все поймет, и они будут вместе. Два раза в одну воронку снаряд не попадает. Но оказалось, в жизни теория относительности не работает. Через год мой отец переехал к нам с двумя чемоданами. А ровно через три года ушел к другой женщине.

Мать рассказала эту историю во всех подробностях, мне было в то время тринадцать. Она сидела сгорбившись на табурете, рассказывала и качалась. Вперед и назад. Без единой слезинки. А потом повернула голову и посмотрела на меня в упор. Взглядом, тяжелым, как пудовая гиря.

– На чужом несчастье свое счастье не построишь. Запомни!

– Уйди! – крикнула я.

Мать перевела взгляд на свои ладони. И я увидела, как ее руки скрутили подол юбки. Туго-натуго. Не продохнуть.

Мать так и не простила мужа, хотя он залез в ее жизнь с ее разрешения. Так и не простила его за то, что он увез нас сюда из родного города, где остались ее родственники и друзья. Я отца тоже не простила. В мою жизнь он вошел не спросясь. И ушел, оставив меня с прочерком на месте имени отца.

– Как так получилось? – спросила я у матери. – Вы же поженились.

Мать отвела глаза в сторону. Струсила, поняла я.

– Так бывает, – мать читала мои мысли.

Я родилась зимой. Считается, что дети, родившиеся летом, счастливее, чем зимние. Солнце обещает счастливый конец, зимой настоящего солнца нет. Я свой день рождения не любила, и не люблю по сей день. Он превратился в день искупления вины. Всего один день в году, всякий раз начинающийся за здравие и заканчивающийся ссорой и слезами матери.

– Что за радость отмечать день рождения вдвоем? – спрашивала мать. – Почему ты никого не зовешь? Где твои друзья?

– Не начинай, – хмуро говорила я.

– Ты не умеешь общаться. Не умеешь дружить. Не умеешь нравиться, – раздраженный голос матери методично вколачивал гвоздь за гвоздем очевидные факты.

– Ты сделала меня такой, – вяло огрызалась я.

– Я? – голос матери падал до возмущенного шепота.

– Нет. Прости. Давай хоть раз отметим мой день рождения без ссоры.

– Ты сказала, я сделала тебя неудачницей! – кипела мать.

«А кто?! – хотелось кричать мне. – Кто, если не ты?»

– Меня не будет, кому ты будешь нужна?

– Никому! Устраивает? Ты это ждала услышать? Да?! – уже не сдерживаясь, кричала я.

Мать вскакивала и уходила к себе, я оставалась за праздничным столом и слушала сдавленный плач за стеной. Меня терзали любовь, гнев и жалость. Мучило бессилие из-за ощущения вины, которой не было и быть не должно. Но чувство вины саднило забитым гвоздем, потому что всякий раз после ссоры мать наутро просила прощения. Униженно, моляще, искренне. Это было хуже всего.

Нет. Не стоит вспоминать…

Я помотала головой, выключила телевизор и подошла к окну. За ним цветет черемуха; листья травянистые, солнечные, на коричневых с бело-желтыми чечевичками ветках полным-полно многоцветковых поникших кистей. Я открыла створку окна, в комнате запахло резким, пряным ароматом ее белых цветов. И я узнала волнующий, знакомый до боли, почти аммиачный запах моего страха. Вот только дело не в хамамсу цвета хаки, а совсем в другом. Мне себя не переделать, все будет по-прежнему. И я оставила окно открытым, хотя весну не люблю.

Тишина взорвалась телефонным звонком, я рефлекторно сжалась. Теперь каждый звонок сдавливает мне внутренности тревожным предчувствием. Я беру трубку радиотелефона как радиоактивный чип, хотя знаю, что он не позвонит. Он не знает мой городской номер. А мои губы его не забыли. Они все горят и горят от ожога его ненавидящих, яростных глаз.

– В эту субботу, вечерком, – сказала Рита. – Придешь помогать?

– Нет. У тебя есть своя Золушка.

– Золушка влюбилась в старое, лысое ничтожество, – фыркнула Рита. – Возраст – это проклятие. Ему нужен диван и удобные тапки. А я говорю: пока молодая, хватай жизнь за хвост и крути, не то он будет вертеть тобой.

– А она что? – равнодушно спросила я.

– Золушка нашла другую мачеху, – Рита засмеялась. – И лысый хвост раскрутил ее мертвой петлей.

Золушка – младшая сестра Риты. Ей не слишком повезло. В детстве Рита тяжело болела; любящие родители обрушили внимание на нее, а Золушка осталась наедине со своим отменным здоровьем. Что можно искать на старом диване? Папу.

– Кстати, – вкрадчиво произнес голос Риты. – Стас придет не один. У него появилась девушка. Любопытно на нее посмотреть. Не правда ли?

– Правда. – Мне расхотелось идти.

– Но он же тебе не нужен, – притворно удивилась Рита.

– Увидимся, – я положила трубку.

Рите хотелось смеяться, мне – плакать. Я потеряла ненужного парня, который всегда позвонит.

* * *

В моей квартире тихо-тихо гуляет запах черемухи, но я жду не зная чего. На мой балкон плашмя легло солнце, над бетонным солнцем кружится жаркий ветер. Я держу в руке детскую ладонь каштана, на ней пять пальцев, а на запястье длинные рыжие волосы. Волосатые детские ладони обнимают свечки с глянцевыми бутонами цветов. Волосатые детские ладони накрывают восковые бутоны цветов, они отсвечивают в тени молоком. А листья черемухи похожи на лодочки, сколоченные из светло-зеленых тонких досок. Только паруса нет. Это так странно. Я никогда такого не замечала.

– Не знаю, что на меня накатило…

Я не могу ответить. Мои губы все горят и горят от удара его ненавидящих глаз.

– Это правда, – после долгой паузы говорит он.

Я молчу, сердце колотится в горле, мешая словам.

– Что ты молчишь? – тихо спрашивает он меня. – Нет?

Я не могу ответить, мои губы недвижны, а ветер легко качает восковые бутоны в странных детских ладонях.

– Так никогда не было, – говорит он и повторяет: – Это правда. Скажи что-нибудь.

– Я ничего не боюсь, – говорят мои губы.

– Я должен это узнать.

На моем балконе плашмя лежит солнце, я вся в его поту.

– Этого больше не повторится. Я обещаю.

На бетонном солнце кружится жаркий ветер, надувая парусом зеленые лодки листьев. Я где-то видела это, не помню.

– Скажи что-нибудь.

Тамань.

Марат

На моей правой ладони саднящий укус ее ядовито-красных, колких, как жало, губ. Я дышу запахом своей ладони и не знаю, ее это рука или моя. Я кладу ладонь между ног, мое тело содрогается, вспоминая шквальный огонь ее ненавидящих глаз. Мое наслаждение с червоточиной абсолютного отсутствия моей женщины. У меня не осталось ничего от нее, кроме моей правой, безумной ладони. Я дышу запахом двоицы, сплетенным из вкуса ее губ и моего семени. Я не сплю, меня долбит бессонница с вечера до утра. Каждый день. Но я просыпаюсь в кошмарах, бродя по черным лабиринтам моего частного вокзала. Я в начале дорог, но они никуда не ведут. Я бьюсь и бьюсь головой в зарешеченное стекло, языки красных косынок жгут мои крылья, но их мускулы давно обуглены пламенем чужих, ненавидящих глаз. Я открываю веки, ее безжалостный взгляд пикирует с костра красных косынок на потолке, и жжет, и пьет мою кожу внизу живота. Во мне выжженная пустыня, но руки уже ничем не пахнут. Я во тьме, где навязчиво шуршат крыльями тысячи бабочек. Я весь в поту от безумного крика забытой, любимой, единственно любящей женщины.

– Не надо! Пожалуйста! Не забирай!

Крик нагой женщины пахнет животным ужасом и вечной печалью. Женщины давно нет, ее лицо давным-давно вырезано из памяти и стерто временем. Время – мой черный человек, его лабиринты без света, и мне не убраться из начала дорог.

Я умер, но я болен памятью, которую должен забыть.

– О чем вы думаете, Марат?

Я вздрогнул, вернувшись к себе.

– Что-то не так?

– У нее нет шанса, – медленно произнес я. Как оказалось, я не вернулся.

– У кого? – спросил Андрей Валерианович.

– У девочки в «Менинах» Пикассо. Она выберет не шута, а черного человека. Шуту останется только повеситься.

– Пикассо его и повесил, – засмеялся старик.

Его слезящиеся глазки порскнули по моему лицу и спрятались под чешуей век. Как я сразу не заметил? Он похож на бражника. Лысая, давно мертвая, ссохшаяся голова. Он умер, я сижу с мертвецом.

– Да, – вяло согласился я. – Если девочка не сама шут. Веласкес и Пикассо играют дуплетами. У девочки коленопреклоненная фрейлина, у шута собака. Двойное отражение.

– Собаке не слишком повезло, – согласился старик.

– Собаке повезло больше, ее заметили пинком; для девочки фрейлина просто не существует.

– Возможно, вы правы, – оживилась мертвая голова. – Но скорее шут – это художник. Он смеется над всеми одним пинком своей кисти.

– Они об этом не знают. Не лучшая перспектива.

– Для кого? – засмеялся старик.

Я пожал плечами, его глаза снова порскнули по моему лицу и остановились на рисунках.

– Страшные глаза. Это женщина или фантазия? – с неуместным, вяжущим любопытством спросил он.

– Не то и не это. – Я повернул ночные рисунки лицом вниз.

– Вы уже видели работы Калмыкова? – вязко спросил старик. – Его несбывшиеся чувства остались в картинах. Возможно, он выжал себя до капли, умерев в психбольнице от истощения.

– Да. – Я вспомнил отражение черного человека в мерцающем, расплывчатом свете коричневого тоннеля. Облако света сложилось тремя жмущимися друг к другу фигурами, а ниже – острое ухо радаром и внимательные глаза их ночного кошмара. Странно, что виде́ние руки Калмыкова смотрит на публику, а не на тройную жертву. Так и должно быть? Или кошмар видит только самого Калмыкова?

– Забавно, – старик захихикал. – «Купание красный коней» Калмыкова предвосхитило работу его учителя Петрова-Водкина. Знаете, что писал Калмыков? – Старик прикрыл глаза и процитировал на память: – К сведению будущих составителей моей биографии. На красном коне наш милейший Кузьма Сергеевич изобразил меня. Да! В образе томного юноши на этом знамени изображен я собственной персоной. Только ноги коротки от бедра. У меня в жизни длиннее. – Старик вперил в меня немигающий взгляд. – Его «Супрематическая композиция» приписывалась Малевичу, потом Чашкину, а картины так и не стали дороже. Я этим воспользовался, милейший! Заходите, я покажу вам пару работ Калмыкова и что-то совсем особенное.

– И что же? – скучно спросил я.

– Первый вариант «Сна» Кузьмы Сергеевича! – торжествующе воскликнул старик.

– Шутите? – Я замер в стойке, как охотничья собака.

– Нисколько! – хихикал старик, потирая свои воробьиные лапки.

Спасибо тебе, старый хрыч! Спасибо, мертвая голова! Я нашел дорогу, теперь меня манит твоя тайна. Пусть это будет ошибкой, но она – плацебо, которое я так ждал!

Старик ушел, а я чувствовал знакомое, спасительное возбуждение. Во мне появилась уверенность – я свое получу! Только начну с пустышки, чтобы точно найти себя прежнего. Мне нужен был черный пояс. И я позвонил противоестественно длинным, узким глазам.

– Я приду, – у нее грустный голос.

– Я тебя ждал, – мягко сказал я.

Я достал «Mouton Cadet», это вино подходит к трюфелям; томболаны можно найти в здешних местах, стоит только обучить охотничью собаку. Не зря монгольская красавица родом из степи. Я засмеялся. Фальшивый деликатес на ужин! Вино, налитое в бокал, согласно сверкнуло рубином на солнце. Я поднес его к лицу и почувствовал легкий запах малины и горьких косточек вишен с отдушкой ментола. Отличный букет! У ее малиновых губ будет мятный привкус, запах ягод лучше забыть. Я коснулся нёба кончиком языка, на нем привкус прекрасной траурницы – лакрицы, хрустящего картофеля и немного фруктов. Этот вкус я выдумал для нее, или она – для меня.

Она сняла черный плащ, он упал черным поясом к моим ногам, пахнув ванилью и амброй. Ее противоестественно длинные глаза обежали мое лицо, я улыбнулся, они ушли в сторону.

– Где твои краски?

Она шла прямо к центру. Степь не терпит окольных путей, у нее их просто нет.

– Пока нет настроения.

– Что нужно сделать, чтобы оно появилось? – обернувшись, без улыбки спросила она.

Мне хотелось ответить – время, но этот ответ был для другой. Не для нее.

– Бокал вина, – я протянул лакрице лакрицу. Она опустила в вино черный ноготь, тот засветился перезревшей вишней.

– Хочешь? – спросила она.

По моим губам скользнула горькая вишневая косточка, я прикусил ее зубами. Тонкая скорлупа лопнула и потекла красным сухим вином. Я почувствовал знакомый вкус мерло, он расшевелил мою память. У нее вяжущий вкус черно-белого крыла парусника, но у меня его нет.

– Зачем? – перебила прекрасная траурница.

– Знаешь, что нужно, чтобы женщина осталась твоей? – вдруг спросил я.

– Что? – Ее влажные глаза сверкнули перигорским бриллиантом, а запаха черного трюфеля нет. Или я не успел распробовать?

– Надеть пояс девственности. – Я засмеялся. – Самцы парусников оставляют на брюшке самки твердый хитиновый придаток. Он препятствует повторному спариванию. Ничего не поделаешь. Бабочка выбрала, назад хода нет.

– И что? – Черные ногти траурницы качают серьгу, сверкающую сигнальным огнем. Нетрудно понять, что он значит.

– Нам повезло еще меньше, нечего оставить женщине, – улыбаюсь я.

– Совсем?

Она отпила вино из бокала, откусив кусок крыла парусника. Он скользнул виноградной кровью между малиновых губ, тронул кадык и исчез в моей памяти, будто и не было. Его стер вкус кожи прекрасной траурницы – ваниль и коньяк. Но я его не хочу. Хотя она вряд ли поймет. Для этого нужно лучше меня знать. Если мне везет, я не болтаю, я просто хочу и беру.

– Ничего материального. Я это имел в виду.

– А как же дети? – Траурница чуть надкусила черный ноготь – тот, который был у меня во рту.

– Половые хромосомы не вписываются в теорию любовной двоицы, – скучно говорю я. – Да и принадлежат они нам лишь до оплодотворения.

Я непробиваем, она хмурится.

– Забавно, – черные длинные глаза внезапно сощурились. – Мне казалось, дети крепче любого пояса.

– Не всегда.

– Ты здесь надолго? – Она отлично меня поняла. Черные ресницы упали и сразу раскрылись. Траурница меня простила. Умница!

– Еще? – киваю я на пустой бокал.

Она уже выпила, я не притронулся. Ей не по себе, она скованна, мне все равно. Я даже не разочарован. Скучно… И нет никакого «Сна». Сумасшедший старик выдумал… Кажется, он говорил, эта картина попала к нему в пятьдесят втором. Странно…

– О чем ты думаешь?

Я очнулся, заслышав голос прекрасной траурницы. И чуть не рассмеялся – ко мне пришла женщина, а я сплю… Дурень!

– О ребусах, – улыбаясь, ответил я.

– Я не хочу детей, – засмеялась она.

– Что у тебя с Кириллом? – спросил я из простого любопытства.

– Ничего, – она насмешливо приподняла брови. – Так… Мальчик хороший.

– Настолько, что предлагает тебя мне?

– Я сама его просила, – мягко сказала она. – Он тоже не знает, когда ты уедешь.

– Я сам не знаю, – я окинул ее взглядом.

Она сидела в кресле, поджав под себя ноги. Мне всегда это нравилось. Красиво. Так же красиво, как сплетенные женские голени. Ее смуглая кожа спряталась под блестящей лакрицей черных чулок, я уже хочу взглянуть на нее. Я глазами снимаю чулки, она защищает колени ладонями. Я глазами снимаю джемпер, она откидывается на спинку кресла, целясь в меня своей грудью. Я глазами целую ее голые бедра, она ежится и подставляет шею. По-моему, меня пробивает.

– Может, разденешься? – предлагаю я. – Мне хочется попробовать сделать набросок.

– Я думала, ты уже никогда не скажешь, – вкрадчиво смеется она и подрезает меня глазами. – Может, поможешь?

Она встает, ее юбка скользит по бедрам, ванильное облако амбры поднимается вверх вместе со мной. Сброшенный джемпер падает шкуркой к нашим ногам. Она нагая, только в черных чулках. Ее амбра пахнет так сильно, что меня скручивает жгучим желанием.

– А рисунок? – обжигает меня прохладный ментол.

– Потом… – Я не могу говорить, меня сводит с ума душный и сладкий запах восточной амбры.

Она смеется, я закрываю малиновый рот поцелуем. Ее рука касается молнии моих джинсов, я сжимаю ягодицы, иначе мне не успеть.

– Быстрей, – выдыхаю. – Ну же!

Мы падаем на грязный, немытый пол, по которому я хожу в армейских ботинках. Она стонет на грязном полу, и кажется, что и у него запах ее бедер. Я чую, я вожделею, я алчу любострастные феромоны давленых черных трюфелей, как дрессированный пес. Они сводят меня с ума!

– Сумасшедший, – шепчет она. Я улыбаюсь, я все забыл.

– Сумасшедший, – шепчет и шепчет она.

Я поднимаю взгляд вверх и круто сворачиваю в сторону. Но сетчатка уже обуглена костром красных косынок, которые я забыл.

– Рисунок, – просит она.

– Потом! – жестко говорю я.

Я хочу, я беру. Еще и еще раз. Кофейные глаза подо мной, я над ними. Она стонет на грязном полу, я хочу, и я получаю свое!

Траурница ушла, я ее не забыл, но жду другую. И не могу понять, что со мной. В чем тайна кофейного кружева?

– Где, черт возьми?!

Из кучи картин, сваленных в углу, я выбираю птицу. На меня смотрит глаз белой вороны. В нем тоска, тоска, тоска. Клетка так мала, что не развернуться, не увидеть, не осознать – дверца открыта!

Я почти не спал, еле дождался утра и позвонил.

– Я не боюсь, – сказала она.

Мне хотелось ей верить.

Саша

Мне нужно себя занять, но я не знаю чем. Мой взгляд бесцельно бродит по комнатам под звук моих тихих шагов. Я снова жду, глядя глаза в глаза черно-белой женщины. Я ли это? Ее лицо сложилось светом и тенью зыбких белых цветов. Но они давно опали прошлогодним растаявшим снегом. Не белые, но грязные, жухлые, мертвые. Он скоро уедет, оставив на моих губах след от удара своей руки. Голубой отпечаток памяти о забвении, похожий на тесьму из его папиллярных линий. Лучше забыть. Разве я не хочу?.. Не могу!

Мне нужно себя занять, и я решила убрать квартиру. Каждый угол, каждую щель выволочь на свет и убить паутину. Посуду и кафель до нестерпимого блеска. Одежду, белье, все мои тряпки – неразобранной кучей в шкаф. Пыль к чертовой матери! Я устала, но отдыхать не стоит. Так легче забыть. Он еще позвонит? Придет? Я не хочу, но жду. Я не жду, но хочу. Я устала!

В дверь позвонили, я бросила тряпку.

– Кого еще черти принесли?

Это соседи, у нас домофон. Я рывком открыла дверь и сжалась от неожиданности. На пороге стоял он, в руках костром полыхают тюльпаны. Они жгут меня стыдом, у них запах моего пота! Как он посмел? Как посмел?!

– Я не люблю, когда ко мне приходят без звонка!

– Извини… – Он вдруг прижал тюльпаны к своей груди, будто защищался.

Я растерянно подняла руку ко лбу, в моей руке была тряпка, я мыла ею кафель. Тряпка коснулась моего лица, я рефлекторно посмотрела на себя в зеркало. Мое лицо было красным. Я не была подкрашена. Я выглядела просто ужасно!

– Что?!

– Я хочу тебя видеть.

– Очень? – Меня корежит стыд и злость.

– Очень.

– Проходи и смотри, раз так этого хотел.

Я пошла на кухню, не оборачиваясь, и услышала, как хлопнула входная дверь.

Вот и все! Я почувствовала, как закипают слезы на глазах. Сейчас, кажется, начну реветь белугой.

Медленно развернулась, и сердце снова рухнуло вниз. Я не слышала, как он вошел, он тихо сотворился из воздуха.

– Я тебя не ждала, и мне надо закончить уборку. – Я желаю, чтобы он ушел. – Хочешь – жди, когда я закончу, не хочешь – не жди.

– Я подожду.

– Садись. – Я кивнула на табурет и залезла на другой, чтобы домыть кафель и шкаф.

– Ты была отличницей в школе, получила красный диплом в институте и привыкла все делать на «отлично», даже чистить кастрюли, – насмешливо сказал он.

– Угадал.

– А если это «отлично» вовсе не отлично? Что тогда? Тебе так не хочется быть собой?

– А ты?!

Я круто развернулась и чуть не упала. Костер красных тюльпанов погас на столе. Их красные языки сплющились его серой тяжестью, как бетонной плитой. Жухлые, почти мертвые. Я осторожно взяла их в руки, а они уже были холодные. Что же я делаю? Что?!

– Я сейчас. – Мне хотелось плакать, и я закрыла лицо красными языками тюльпанов.

Он отнял у меня цветы и прижал к себе. Я слушаю его сердце и дышу запахом серых миндальных глаз, у них жаркий вкус турецкого пехотинца, которого я люблю. Воинственный янычар всегда со мной, хочу я этого или нет. Это так странно и больно, что хочется плакать.

– Не плачь, – он стирает мне слезы губами. Разве этого уже не было? Я его уже проводила. Разве не сказал он – прощай?

– Я люблю запах джиды, – тихо говорит он. – Скоро май, она зацветет. Поедешь?

– Да, – улыбаются мои губы, на них соль моих слез. Он снимает ее своими губами, они пахнут тем, чего скоро не будет. Так горько, что хочется плакать и плакать оттого, что так скоро пройдет.

– Чем пахнет джида? – спрашиваю я.

– Медом. У нее запах твоих волос.

Он дышит запахом моего стыда, мне смешно. Я смеюсь над собой. Я такая глупая, что хочется петь. Точно, петь! Глупая, глупая, глупая я!

– Чему смеешься? – улыбается он.

По его губам плывет кораблик, за окном пахнет черемуха, ветер качает ее зеленые листья как лодки. Они на приколе; мне до смерти хочется их сорвать, чтобы забыть аммиачный запах моего страха. Я бросаю взгляд в окно. Глупая, глупая, глупая я! Черемуха уже отцвела! Нет ни страха, ни его запаха! Только ветер качает лодки черемухи, сколоченные из светло-зеленых тонких досок. Его губы натягивают латинский парус, я отвечаю им – ничего не боюсь!

Мы сидим на полу, головы одна к другой на моей кровати. И долго-долго глядим глаза в глаза. В его радужке чистая, прозрачная голубая вода кружит морем вокруг воронки зрачка. Я даже вижу белые барашки. Они набегают на меня пенной волной так неожиданно, что я вздрагиваю и закрываю веки. Лучше закрыть, чтобы не потонуть, мои лодки не на приколе.

– Чему смеешься? – спрашивает он.

– Время остановилось, – улыбаюсь я.

– В моих глазах? – удивляется он.

– Да! – смеюсь я. Я об этом читала, теперь поняла. Но счастье не остановишь. Так грустно… Так грустно! А я отчего-то смеюсь.

– Это прекрасно? – Он смеется со мной.

Я наклоняю голову, чтобы смотреть, его зрачки обжигают костром красных тюльпанов, я рефлекторно зажмуриваю веки. Зачем я так хочу уцелеть? Его губы на моих зажмуренных веках, на кончиках моих пальцев, на моих голых ключицах. Они ищут меня, и мне так морозно от их жаркой горечи, что я снова в поту. Его глаза ищут мои, я отворачиваюсь, чтобы не отравиться. Миндаль так горек, в нем яд. Мои ладони в его руках, они давно обожжены его папиллярными линиями. Я подношу свои ладони к глазам – так и есть, на них длинной дорожкой бежит чья-то жизнь, короткой – судьба. Я гляжу на его ладони – на них все наоборот, а линии любви нет, как я ни искала. Так горько, что хочется плакать.

– Ну, что ты? – тихо говорит он.

Я хочу ответить и не могу. Он кладет мою голову себе на грудь. Я слушаю его сердце, по моей коже маршируют мурашки под его барабанную дробь. Или мою. Не знаю.

Он распускает мне волосы и чему-то смеется. Я поднимаю глаза, но не решаюсь спросить.

– У нее солярные цветы, – говорит он. – В твоих глазах солнце, я вижу их там. Полным-полно!

«Кого?» – хочется спросить мне, но я улыбаюсь и молчу.

– На чужом, темно-зеленом фоне ее узкие листья кажутся серебристым кружевом. – Его глаза гладят мне пальцы, на них лежит свет от окна. – У нее свечки бутонов в футляре из замши.

«Чьи? – хочется спросить мне. – Или мне хочется… смеяться?» Я вздыхаю: глупая я.

– А аромат… – мечтательно говорит он. – Пряный, медвяный, степной.

В его руках мои распущенные волосы, он поднес их к лицу. Я ежусь, я вижу, как он вдыхает запах моих волос. Так странно…

– У джиды желтые ягоды. Из ее полосатых косточек дети делают бусы.

Я представила маленькую босоногую девочку с сорока косичками под тюбетейкой и детские, самодельные бусы на тонкой шее. Она недвижно стоит на дороге по щиколотку в пыли и смотрит сквозь нас, приложив узкую ладонь к глазам. Я не вижу ее глаз, но знаю, что они ждут.

– Какой у них вкус?

– Сладкий, вяжущий, – он закрывает глаза.

– Всё?

– Всё, – улыбается он.

Не всё… Я смежила веки. Земля тянется вверх небольшими холмами, над серебристыми облаками джиды плывет густой, медвяный аромат солярных цветов, которых я никогда не видела. Так красиво…

– Поедешь? – повторяет он.

– Уже! – тихо смеюсь я.

Он целует, едва касаясь губ, передавая нежность. Так странно… Я не привыкла. Я перевожу взгляд на тюльпаны, они рядом. Их холодные языки лижут кожу огнем. Огонь и нежность. Он такой?

– Что тебе во мне? – спрашивает он.

– Я удивилась… – Вижу черные, редкие волоски на его руках и краснею. Мне не хочется продолжать. Это мое, личное. Зачем ему?

– Все начинается с удивления, – улыбается он.

«И любовь? – хочется спросить мне. Но вместо этого говорю: – А во мне?» – и отчего-то снова краснею.

– Кофе! – смеется он.

Мы сидим на полу, головы одна к другой, на моей кровати. За окном ветер, качая, золотит листья черемухи. Они молчат – ветер уходит, они что-то шепчут – ветер приходит. Он теребит зеленые листья, они краснеют закатом. Так долго тянется их разговор, что хочется подстегнуть. Чего они ждут?

Я поворачиваю голову.

– Чего мы ждем? – спрашивают его глаза.

– Не знаю, – отвечают мои.

Я хочу, но никак не решусь сказать. Может, рано? Или не успею? Я отворачиваюсь. Все равно то, что будет, – уйдет…

– Я приду, – произнес он, уходя.

– Хорошо, – ответили за меня мои губы.

Я до смерти не хочу, чтобы он уходил! Но я не решаюсь сказать. За это он меня не прощает?

Его уже нет, я смотрю в глаза черно-белой женщины, чье лицо сложено из зыбких белых цветов. Она упустила, не я!

Так жаль… Так жаль, что хочется бежать. Кричать! Уходи, но останься!

– Не бойся, – теребит меня ветер.

– Я не боюсь, – шепчут за меня мои губы.

Ветер приносит запах. Пряный, медвяный, степной. Я улыбаюсь. Глупая, глупая, глупая я! Смеюсь и вдруг осекаюсь. Это запах моих волос! Я осталась одна…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю