444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Ирина Минералова » Русская литература Серебряного века. Поэтика символизма: учебное пособие » Текст книги (страница 8)
Русская литература Серебряного века. Поэтика символизма: учебное пособие
  • Текст добавлен: 26 октября 2016, 22:02

Текст книги "Русская литература Серебряного века. Поэтика символизма: учебное пособие"


Автор книги: Ирина Минералова


Жанры:

   

Языкознание

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

Уже эта краткая характеристика заставляет вспомнить похвалы Зайцеву как мастеру синтеза прозаических и лирико-поэтических жанров, которые будет расточать С. Городецкий ему и Ф. Сологубу в уже цитировавшейся статье 1909 года «Ближайшая задача русской литературы» (указывая, кстати, на умение Зайцева вскрывать «божественную природу» человека). Что до разбираемой нами статьи «О новом реализме», то ее автор далее пишет:

«Символизм был великим освободителем, он первый научил сомневаться в данной реальности, он показал скрытость нового бытия, таящегося где-то, присутствующего во всем, в жестах, мимике и словах самых обыкновенных людей. Действительность стала символом, символом чего-то другого, значительного и прекрасного, смутно предчувствуемого благоговеющей душой. <...>

Борис Зайцев совершенно не мыслит... он только смотрит и видит»[186]186
  Топорков А. Указ. соч. С. 47 – 48.


[Закрыть]
. Это наблюдение, поразительно совпадающее с тем, что А. Белый обычно говорит о Чехове, противополагая последнего как более глубокого художника Метерлинку: Метерлинк «окунулся в Вечность и захотел объяснять, ничего не объяснил и должен был оставить занятые налетом позиции. Наоборот, Чехов ничего не объяснял: смотрел и видел. <...> Чехов более всего символист, более всего художник»[187]187
  Белый А. Луг зеленый. С. 128 – 129.


[Закрыть]
.

Затем А. Топорков прямо указывает на суть жанрового синтеза, произведенного Б. Зайцевым: «Никакая общая мысль не связывает и не проникает его произведений, они распадаются на ряд стихотворений в прозе (курсив наш. – И.М.). Б. Зайцев совершенно наивный писатель в хорошем значении этого слова»[188]188
  Топорков А. Указ. изд. С. 47 – 48.


[Закрыть]
.

Здесь перед нами – одно из первых указаний со стороны критики, что Б. Зайцев – «поэт в прозе». Позже, как известно, такие «синтетические» жанровые характеристики будут ему неизменно сопутствовать. Они сохраняются в исследовательской литературе и в наше время. Например, американская исследовательница А. Шиляева пишет, как привлекателен у Зайцева «образ самого автора – верующего, благожелательного и гуманного человека, большого мастера слова, «поэта в прозе»...»[189]189
  Шиляева А. Борис Зайцев и его беллетризованные биографии. – Нью-Йорк, 1971. С. 164.


[Закрыть]
.

(Строго говоря, это уже, конечно, не образ автора как такового, а образ лирического героя художественных произведений Б. Зайцева).

А. Топорков, назвав его ранние произведения «стихотворениями в прозе», подмечает затем: «Композиция отсутствует у Б. Зайцева, его «рассказы» нельзя рассказать, их можно только прочесть или молча про себя, одними глазами, или вслух, под аккомпанемент простой бесхитростной музыки (еще одна ассоциация, порожденная объективно синтетическим характером этих произведений. – И.М.). Сюжета нет, части не теряются в целом, они ведут самостоятельную жизнь, атомизированную и прерывную... И за ними стоит другое. Неведомое, жизнь которого невысказана и непонятна, темная стихийная жизнь единой субстанции: «В этих звуках, в медленном тугом ходе в голове солдатообразного, в ненужных, неожиданных толчках саней, в грубой бараньей полости, скатанных клубках шерсти на брюхе и боках лошади – Крымов ощущает одно простое и великое, чему имени он не знает и что любит глубоко».

Здесь реализм Б. Зайцева переходит в мистицизм. <...> Как-то внезапно... душа предчувствует последние тайны: «Ты, великий дух, ты месишь, квасишь, бурлишь и взрываешь, ты потрясаешь землю и рушишь города, рушишь власть, гнет, боль, – я молюсь тебе. Что бы ни было завтра, я приветствую тебя, завтра!» Миша снимает шляпу и низко кланяется»[190]190
  Топорков А. Указ. изд. С. 48 – 49.


[Закрыть]
.

Ощущение преувеличенности утверждений критика о мистических прозрениях Б. Зайцева фрагмент, им в статье процитированный, все же вызывает. Скорее тут не мистические прозрения поэта, а просто изображено, передано живое православно-христианское чувство героя, в то время обычное. Однако вспомним все же, что и Городецкий (другой современник) поднимает применительно к этому писателю тему проникновений в «запредельное». Следовательно, в восприятии современников такие ассоциации применительно к Б. Зайцеву устойчивы, и пренебрегать ими исследователь не может.

Неслучаен интерес символистов и к загадочной фигуре A.M. Добролюбова, которая порождала в 1900-е годы те же «мистические» ассоциации и будила надежды на магические прозрения. В его репутации нераскрывшегося гения было что-то сродное более поздней репутации (в 1910-е годы, в кругу футуристов) столь же неприкаянного и загадочного В. Хлебникова. Отход Добролюбова от литературы, его религиозное сектантство лишь усиливали этот ореол непонятости и загадочности. Поэт И. Коневской писал об А. М. Добролюбове, что «создано им было особое творчество – не художественное и не научное, а составленное из отражений и теней... этому человеку оставалось выбрать, как наиболее целесообразный путь, цельное тайновидение и тайнодействие, упражнения в тех состояниях иного сознания, которые были известны чистым мистикам всех веков, прежде всех индийским волхвам, далее новоплатоникам и гностикам, а в обителях восточного христианства производились под названием «умного делания». Таков прямой путь к перерождению сознания силой одной личной воли. По-видимому, оставив... творчество, Александр Добролюбов и стал на этот путь»[191]191
  Коневской И. К исследованию личности Александра Добролюбова // Добролюбов A.M. Собрание стихов. – М, 1900. С. 5 – 7.


[Закрыть]
.

Брюсовское предисловие к тому же сборнику Добролюбова, в котором опубликована статья Коневского, выдержано, впрочем, в ином – «рационалистическом» – ключе. Брюсов и вообще в силу своих личностных особенностей вряд ли глубоко и органично проникался мистическими умонастроениями своего окружения. Соответствующие мотивы в его поэзии и прозе выглядят либо «имитационно», либо просто возникают подобно всякой другой литературной теме как повод для создания занимательного сюжета. Герой романа «Огненный ангел» (пожалуй, самого показательного образчика брюсовской мистики) говорит, правда:

«Я никогда не принадлежал к числу людей, которые, следуя философам перипатетической школы, утверждают, что в природе нет бесплотных духов, отрицая существование демонов и даже святых ангелов. Я всегда находил..., что самое наблюдение и опыт, эти первые основания всякого разумного знания, доказывают неопровержимо присутствие в нашем мире, рядом с человеком, других духовных сил...» (глава первая).

Когда в главе третьей Рупрехт наблюдает явления, которые ныне именуются полтергейстом и которыми серебряный век (в лице определенных своих представителей) немало увлекался (как снова увлекаются ими определенные круги ныне), то и герой и героиня (Рената) вступают в спиритическое общение с неким «демоном», отвечающим им стуками. Рупрехт упоминает, что сам делал это, «не сознавая той темной бездны, к которой толкал сам себя».

Однако автор, Брюсов, сохранял свою природную рассудочность и трезвость, даже лично участвуя в спиритических сеансах и, как вспоминает Г. Чулков, оккультизм воспринимал как дополнение науки, хотел «сочетать оккультные знания и научный метод. Трезвый и деловитый в повседневной жизни, Брюсов, кажется, хотел навести порядок и на потусторонний мир»[192]192
  Чулков Г. Годы странствий. – М., 1930. С. 93.


[Закрыть]
. Ср., между прочим, как говорит в романе «Огненный ангел» (в главе одиннадцатой) доктор Фауст о другой знаменитости, Агриппе Неттенгеймском: «Он мне представляется человеком трудолюбивым, но не одаренным. Магией он занимался так же, как историей или какой другой наукой. Это то же, как если бы человек усидчивостью думал достичь совершенства Гомера и глубокомыслия Платона».

Итак, Ф. Сологуб, Вл. Соловьев, Б, Зайцев, Александр Добролюбов, а также и А. Белый, и В. Брюсов на каком-то этапе кому-то казались возможными кандидатами на роль, аналогичную той, которую в музыкальной сфере играл как художник-теург Скрябин. Нельзя не упомянуть, что помимо них был и бесспорно великий поэт, творчество которого вызывало все те же особого рода надежды – казалось современникам «боговдохновенным» в том специфическом глубоко конкретном смысле, о котором мы уже напоминали выше. С «боговдохновенностью» в понимании серебряного века связывались весьма жесткие обязательные условия: «...И Платон, и Вакенродер, и Шлегели только намекали на самое главное. А это главное – в жизненном долге художника. Если он – апостол Божий, посредник его, если искусство – религиозно и боговдохновенно, оно требует деятельности, апостольской жизни, именно: теургии. Так, чтобы жизнь была творчеством, а творчество – жизнью – cette antique union du Poete et du Pretre. И чем хуже наступающие времена, чем отвратительнее окружающая действительность, тем этот долг обязательней»[193]193
  Русов Н.Н. О нищем, безумном и боговдохновенном искусстве. С. 42.


[Закрыть]
. Художник, соответствовавший этим критериям, среди русских поэтов серебряного века был. Это «Александр Блок, имя, которое до самого последнего времени сосредоточивало на себе все наши надежды на подлинно-медиумического поэта.

Душа А. Блока, причудливая, бесформенная, такая, как сумерки, его поэзия, бессвязная и неясная, находят свое полное выражение в «лирических драмах» и особенно в «Снежной маске».

Нельзя формулировать впечатления от «Снежной маски». Но уже в расстроенной форме самого стиха, лучше сказать, в его бесформенности, где почти нет никаких метров и стоп, какой-нибудь внешней стройности, чувствуется чрезвычайная интимность признаний поэта, до каких-то совсем мимолетных, текучих переживаний... Пассивность его творчества сознается ясно»[194]194
  Русов Н.Н. Указ. соч. С. 35-36.


[Закрыть]
(здесь указание на «пассивность» – высокий комплимент, поскольку имеется в виду внушенность поэту его творений свыше! – И.М.).

В поэзии А. Блока Н. Руеов усматривает «приближение к искусству, переходящему за символ»[195]195
  Русов Н.Н. Указ. соч. С. 36.


[Закрыть]
. Иными словами, с Блоком связывается как раз тот же круг ожиданий, что и со Скрябиным. Но большая разница в том, каков оказался дальнейший творческий путь обоих художников. Блок, как известно, впоследствии довольно быстро ушел с этой дороги «медиумического» творчества, творчески разуверившись в синтезе на основе «магии слов»: «И вот грустно улыбнулся Александр Блок и своим исканиям, и своей Прекрасной Даме и мистикам-символистам, и символическому учению... и всему скарбу наговоренного и обещанного, но давшего только образы-символы, только чарованье и иносказание. Захотелось смеяться и подумалось: какой балаган!»[196]196
  Аничков Е. Последние побеги русской поэзии // Золотое руно. 1908. № 3 – 4. С. 109.


[Закрыть]
. Скрябин же целенаправленно и принципиально шел в творчестве «медиумическим» путем до конца – до последних дней своей внезапно оборвавшейся жизни, так и не расставшись с «магией звуков».

Забегая вперед, приведем написанные уже после заката серебряного века слова П.А. Флоренского, которые относятся к символизму вообще, а не к одному лишь Блоку:

«Мы должны признать, – говорит Флоренский, – что кроме заманчивых теорий и очень хороших литературных образов (не имеющих, однако, никакого отношения к символологии), символисты нам ничего не оставили». По его мнению, они пришли «в действительности к псевдо-символическим, чисто-литературным приемам, которыми, в конечном счете, и было скомпрометировано само понятие «символизма»[197]197
  Флоренский П.А, Symbolarium (словарь символов). Предисловие // Уч. зап. Тартуского гос. ун-та. Вып. 284. – Тарту, 1971. С. 524.


[Закрыть]
.

Строго говоря, еще на заре символизма имелись люди, которые ясно сознавали, что символическое и художественное – очень разные вещи, так что преуспеть и в том и в другом одновременно так же трудно, как сидеть на двух стульях сразу.

С. Волконский писал в 1892 году: «Нет сомнения, что в деле художественного творчества символ сослужил огромную службу искусству, но нам кажется, что с точки зрения художественного восприятия ему отводят слишком большую роль; во всяком случае следует обращаться с ним осторожно и не приписывать художественному впечатлению предмета те ощущения, которые в нас вызывает его символическое значение. Одна нянька, проходя по залам картинной галереи, перед каждой Мадонной и каждым Святым Семейством останавливалась и творила крестное знамение; для нее, очевидно, эти картины были символами... Символическое впечатление предмета исходит от него совершенно независимо от его же художественного впечатления... Огромное большинство не хочет этого понять...»[198]198
  Волконский С. Художественное наслаждение и художественное творчество. – СПб., 1892. С. 7.


[Закрыть]
.

Тем не менее в практике поэтов-символистов регулярно наблюдались именно попытки выйти на символическое через художественное (в том числе именно через художественный синтез). Естественно, что достигнуть провидческих и магических символов на этом пути по серьезному счету не удавалось. Можно было лишь достигать (при наличии великого таланта) значительных собственно художественных, хоть и ни в малой мере не магических, результатов.

Во имя точности заметим, однако, что для людей серебряного века подобные вещи становились ясны в основном уже «постфактум» – как и сетует С. Волконский, «огромное большинство» художников и теоретиков упорно осаждало цитадель символа. Тот же Н.Н. Русов продолжает сохранять надежды на Блока как на художника, способного к медиумическому творческому контакту с «запредельным» и в 1910 году, то есть уже после написания Блоком «Балаганчика» и его известного разрыва с группой А. Белого. Иначе говоря, дело для Русова не в принадлежности Блока к символистским кругам художников, и разрыв с теми или иными кругами людей не разрушает, с точки зрения критика, этой Богом данной «медиумичности» блоковского дарования. Более того, в начале цитируемой нами книги Русова говорится:

«Вслед за Шопенгауэром Валерий Брюсов писал в статье «Ключи тайн» («Весы», 1904, № 1): «искусство есть постижение мира иными, не рассудочными путями. <...>

Пусть же современные художники сознательно куют свои создания в виде ключей тайн, в виде мистических ключей, растворяющих человечеству двери из его «голубой тюрьмы» к «вечной свободе».

И дальше доказывал А. Белый («Критицизм и символизм», «Весы», 1904 г., № 2): «символизм – внешнее выражение всякого серьезного мистицизма».

Так и на Западе, и у нас художники переходили к символизму, который в короткое время стал господствующим в искусстве.

Но что же? Образы-знаки, только намекающие на сущность, но не адекватные ей, они раздражали своей близостью, дразнили какой-то тонкой возможностью. Надеялись: еще немного, еще что-то такое совсем музыкальное, воздушное, прозрачное, и все будет ясно (то есть теоретическая программа, связанная с «магией слов», все же сработает. – И.М). Не будет никакого преломления через чужое, невольного огрубения от него, искусного к нему подлаживания (курсив наш. – И.М.)... Но уже тяготит и символ. И он как цепь»[199]199
  Русов Н.Н. Указ. соч. С. 17-18.


[Закрыть]
.

Тут проявило себя, видимо, именно то, о чем говорил С. Волконский. При всей великой художественности, допустим, Мадонны Рафаэля символическое ее значение, конечно, даже условно несопоставимо со значением какой-нибудь чудотворной иконы (которая, с другой стороны, совсем не обязательно будет великим произведением искусства). Для произведения художественного необходимость по воле автора выражать религиозный символ может оказаться сковывающей цепью, препятствующей раскрытию органичного для такого произведения собственного духовного (эстетического) потенциала. Приведенные слова Н. Русова, таким образом, – красноречивое свидетельство современника, глазами профессионала заинтересованно следившего за развитием искусства русского символизма. Это свидетельство напоминает о той атмосфере новых и новых творческих попыток «приподымать покрывало Изиды» (то кончавшихся созданием обычных художественных произведений, хотя и ярких, но в «мистическом» плане нерезультативных, то как будто оставлявших ощущение «почти» удачи и порождавших новые надежды, – «еще немного, еще что-то такое совсем музыкальное...»), – той атмосфере, которая окружала символ и художественный синтез в серебряный век, многое объясняя в их конкретных особенностях. В какой-то мере это можно сравнить с атмосферой алхимических поисков – с той существенной разницей, что алхимические надежды не гасли веками, а здесь разочарование стало наступать весьма быстро. Уже в конце 1900-х годов происходит показательный обмен раздраженными репликами (в подтексте которых сквозит желание списать друг на друга указанные неудачи) между авторами, группировавшимися соответственно вокруг Вяч. Иванова и вокруг А. Белого.

А. Белый пишет (под своей собственной фамилией) в статье «Штемпелеванная калоша»:

«Жену, облеченную в Солнце (символ борьбы с ужасом), мистики богоспасаемой столицы превратили в калошу. <...>

Остается уйти из храма, не поддаваясь провокации... <...> Берите себе заимствованные слова, которые вы осквернили. Мы еще пять лет тому назад говорили о музыке, о мистерии, об Апокалипсисе. Для нас это были сложнейшие вопросы, требующие жизни для решения. Но мы имели неосторожность сказать об этом слишком громко. Вы стащили у наших учителей и у нас эти слова, вы создали из них рекламу. Берите слова! Мы-то уж больше не будем наивны: жизни, отданной тайне, вы у нас все равно не возьмете»[200]200
  Бугаев Б. Штемпелеванная калоша // Весы. 1907. № 5. С. 52.


[Закрыть]
.

Эмоциональные преувеличения, как уже не раз приходилось убедиться, типичны для эссеистики Белого этих лет. Но тональность приведенных упреков даже для него неординарна – ведь смысл его риторики ясен: вы убили нашу идею, но вам не убить нас самих!

Г. Чулков, давая неявный ответ на подобные филиппики, пишет несколько месяцев спустя:

«Когда-то наши индивидуалисты, затворившись в своих кельях от мирской суеты, умели предаваться опасным опытам. В этой смелости было их оправдание. Иные из декадентов поплатились за свои опыты жизнью; иные ищут спасения в «новом христианстве»; иные, наконец, возвели свое мироотношение на высоту богоборчества и утверждают, как начало абсолютное, свое собственное одинокое «я».

Но эпигоны декадентства, усвоив принципы экспериментализма, продолжают повторять те азы, которые давно уже наскучили всем и стали общим местом. Эти эпигоны тщетно пугают нас своей магией. Их чернокнижие – жалкая бутафория»[201]201
  Чулков Г. Разоблаченная магия // Золотое руно. 1908. № 1. С. 62.


[Закрыть]
.

Шпильки «индивидуалистам» делает здесь Г. Чулков, автор своеобразной символистской теории, предполагавшей осуществление синтеза личного и соборного начал – теории «мистического анархизма», и смысл их понятен. Многозначительны его слова об «опасных опытах», которые проводили мистики-индивидуалисты и за которые иные «поплатились жизнью» (не Вл. Соловьев ли и не его ли смерть имеются в виду?), а уцелевшие «ищут спасения» в христианстве (тут явно не условная метафора, а церковный смысл слова «спасение»). Что до опытов с «практической» магией (слов, звуков), то разочарование в них ощутимо у обоих полемистов – и у Белого, и у Чулкова. С «теургией и магией» у поэтов явно не получалось. Затаенная боль теоретика, обреченного увидеть, что его программа оказывается нежизненной, угадывается, например, в словах А. Белого о «литургических» опытах К. Бальмонта:

«Тщетно хватается он за все, за что можно ухватиться, – за блеск очей, за блеск свечей, за блеск книжного знания. Ежегодно прочитывает целые библиотеки по истории литературы, теософии, востоку, естествознанию. Но книжная волна без остатка смывает книжную волну. <...> Когда же пытается он примирить интересы познания с творчеством, получается одно горе. Так, недавно нашло на Бальмонта естествознание, засел за ботаники, минералогии, кристаллографии. И в результате «Литургия красоты», где часто в рифмованных строках дурного тона натурфилософия – смесь Окена с алхимией»[202]202
  Белый А. Луг зеленый. С. 219 – 220.


[Закрыть]
.

На фоне этих горьких констатации голой риторикой начинают отдавать другие тезисы статьи – о том, что «Бальмонт теософ», «пронзивший свой мозг солнечным лучом», «заглянувший в мировое», что «Бальмонт последний русский великан чистой поэзии – представитель эстетизма, переплеснувшего в теософию»[203]203
  Белый А. Указ. соч. С. 211, 208.


[Закрыть]
. (Правда, само по себе это упоминание об эстетике, у символиста Бальмонта выплеснувшейся в мистику, несомненно, глубоко информативно как нечаянная косвенная характеристика поэтики символизма.)

И в 1900-е годы А. Белый имел еще основание написать:

«Все меньше и меньше великих представителей эстетизма. Среди поэтов все чаще наблюдаются передвижения в область религиозно-философскую. Ручьи поэзии переливаются в теургию и магию»[204]204
  Белый А. Указ. соч. С. 207.


[Закрыть]
. Такая мода имела место, она продолжалась. Но наступят 1910-е годы, и отходящие один за другим от своей «магии», потерпев с ней неудачу, поэты, вообще деятели культуры из течений, связанных с анализируемым кругом идей, сосредоточат свое все более напряженное внимание не на каком-либо литераторе, а на композиторе – на А.Н. Скрябине.

О сверхзадачах мистического порядка, которые Скрябин ставит перед собой как творческим деятелем, в художественных кругах было хорошо известно. Уже в 1909 году музыкальный критик «Золотого руна» пишет: «...Четвертая симфония – лишь первый еще опыт Скрябина выйти из Земной атмосферы эстетического, но только в этом произведении перейдены границы искусства... вот почему... критик-артист... решительно предпочтет четвертой симфонии третью, где великий артист Скрябин еще не подчинен Скрябину... экстатику»[205]205
  Вольфинг. О музыкальной критике // Золотое руно. 1909. № 7 – 8 – 9. С. 129.


[Закрыть]
. Но как покажет дальнейшее, творческая эволюция А.Н. Скрябина пойдет именно по «экстатическому» (магическому) пути. Это могло не нравиться одним, но другие считали именно такой путь «боговдохновенным». А после смерти Врубеля, после ряда неудач в части магического синтеза у поэтов и живопись и поэзия с особой остротой ощущали идущие от Ницше и Вагнера и многократно варьированные в серебряный век тезисы о центральном положении музыки среди искусств, ее особой роли в «теургическом» творчестве.

Еще до появления поздних произведений Скрябина делались попытки определить в России «духовного сына» Р. Вагнеру. Так, в этом качестве называлось имя крупнейшего композитора предшествующих десятилетий – П.И. Чайковского: «С Вагнера начало сверхчеловеческого в музыке. <...> Великий Титан, властно сказавший «хочу», Вагнер породил сына от дочери земли, с грустными славянскими очами, глубокими, как море, – его имя Чайковский. Он позабыл отца-Титана, человеческое взяло верх»[206]206
  Суворовский Н. Чайковский и музыка будущего // Весы. 1904. № 8. С. 18.


[Закрыть]
.

Смысл музыки Чайковского пробовали интерпретировать в требуемом ключе. Естественно, что особенно удобна для постановки темы «магии звуков», «потустороннего» была его последняя VI симфония. Цитированный автор пишет о ней:

«Когда я слушал первый раз VI-ю симфонию, я понял, что не одинок, Кто-то мудрый, сердцеведец, поглядел мне прямо в душу и... рассказал. <...> И горе, и радость, все окончилось смертью... Я постиг ужас ее и потускнел кроткий облик Христа... <...> Вдруг ясно слышу пение «Со святыми упокой» (партитура действительно содержит эту мелодию). Смертельный ужас овладел мной... Умираю... Вот умер... Несколько секунд вдали слышались какие-то звуки. Вдруг неземное сияние наполнило душу. Всем существом почувствовал отблески вечного сияния Красоты, утерянной давно уже, думалось, безвозвратно. Когда я опомнился, все вокруг показалось таким тусклым, как будто было солнечное затмение... Сама симфония, сам Чайковский... все потускнело пред Вечным Светом. Я созерцал Его и понял, что тоска Чайковского принесена из надзвездных сфер, из лона Вечности»[207]207
  Суворовский Н. Указ. соч. С. 13 – 14.


[Закрыть]
.

Таким образом, и к смыслу творчества Чайковского (не символиста) прилагается стандартное для символистов «магическое» истолкование. Столь же стандартно даваемое далее связывание этого творчества с проблемами художественного синтеза в символистском понимании – даже простота Чайковского «кажущаяся, синтетическая»[208]208
  Суворовский Н. Указ. соч. С. 16.


[Закрыть]
. Затем излагается уже хорошо в общих контурах знакомая нам по символистскому творчеству программа:

«Шаг после Чайковского – это на фоне мирового пессимизма, мудрого постижения земной жизни изобразить жизнь в мире надзвездном, в царстве Духа. <...>

Композитор Будущего должен жаждать сверхчеловеческого, созерцательного настроения, в котором дух витает над землей, а земная жизнь играет роль слабых, еле ощутимых воспоминаний. Духовное око провидит тогда тайны Будущего. Пред ним море бесконечности, а синтез всего земного, вся полнота земной жизни только первый вал этого моря, первая цифра этой Бесконечности. <...> Жрец старого искусства озарял земное лучами Неба, жрец нового овеет надзвездное лучами воспоминаний о земле. <...>

Теперь настало время ожидания Мессии. От Вагнера он возьмет мощь полета, от Чайковского возвышенный пессимизм человека и поведет нас на следующую ступень бытия по пути к вратам... Вечности...»[209]209
  Суворовский Н. Указ. соч. С. 16 – 18.


[Закрыть]
.

Если в поэзии мессианские ожидания связывали с А. Блоком, в живописи – с М. Врубелем, то в музыке центром их и стало именно «экстатическое» творчество Скрябина.

Добивавшийся при личном исполнении своих музыкальных сочинений труднообъяснимого, более сложного, чем гипноз, воздействия на своих слушателей, Скрябин сознательно такого эффекта искал и руководствовался в этом целым рядом собственных теоретических взглядов. Разбор этих взглядов в философском плане сделал в уже цитировавшейся статье «Мировоззрение Скрябина» его младший современник – молодой А.Ф. Лосев. Другой современник Скрябина пишет:

«Не имевший строгой философской школы, в сущности любитель в этой области, не получивший ни специального образования, не обладавший настоящей эрудицией, Скрябин поражает в области исканий своей отвлеченной мысли громадным, сверхъестественным (курсив наш. – И.М.) развитием интуиции, которая нередко позволяла ему проникать в глубину отвлеченных понятий. <...> ...Часто, даже читая чужие мысли в книгах, придавал им свое толкование, отличное от авторского. <...> Существует мнение, что Скрябин был теософом. Конечно, много данных чисто внешнего характера за такое мнение. Скрябин часто выражался терминами теософской литературы, он был довольно начитан в ней, он питал большое уважение к Блаватской, и ее «Doctrine secrete» была у него вроде настольной книги. Но сущность его взглядов, как она проявлялась в его разговорах, была слишком во многих деталях и даже фундаментальных линиях отлична от классической доктрины теософии. Скрябин имел свою личную философему... <...>

В основу художественного взгляда Скрябина был положен принцип орфический, т.е. принцип, утверждающий магическую, заклинательную власть искусства, – и принцип самоутверждения творческого духа»[210]210
  Сабанеев Л. Скрябин. С. 38.


[Закрыть]
.

Л. Сабанеев так передает далее скрябинские творческие взгляды: «Искусство завораживает, оно имеет силу магически воздействовать на человеческую психику. Оно действует таинственною заклинательною силою ритмов, в нем явленных, оно воздействует непосредственно излучаемой им субстанцией воли творца, в нем заключенной. Стихия ритма бесконечно усиливает магический эффект: <...> ритмические движения, как бы минимальны не были они, могут раскачать огромной силы колокол... <...> Сила искусства в этом направлении представляется безграничной. <...>

Но как есть магия белая и черная, так и искусство с его магическим действием может быть психически благотворным и зловредным. И в первом случае, направленное к свету, оно является искусством теургическим»[211]211
  Сабанеев Л. Указ. соч. С. 39.


[Закрыть]
.

Можно понять, что импульс, заданный «сокровенной творческой волей» художника-мага, согласно этим взглядам, как бы порождает мощный резонанс либо благотворных действий и преобразований, либо катастрофических событий, в том числе и мирового масштаба. Вот какого рода идеями подкреплялись в Скрябине данного типа чаяния: «Искусство делается для Скрябина «образом Божества» и через орфический принцип действенности его в психическом плане связь его с религиозным культом является установленной. <...> И самое искусство теургическое... становится литургическим актом или актом сатанизма, смотря по направлению своего действия»[212]212
  Сабанеев Л. Указ. соч. С. 40.


[Закрыть]
.

Мы уже привели в начале раздела мнение Л. Сабанеева, что скрябинский интерес к теософии и чернокнижию, связанный с умонастроениями той эпохи, в которую он жил, – умонастроениями, повлиявшими и на творчество ряда крупных писателей и вообще на культурную жизнь эпохи, – влек его порой и на соблазняющую стезю сатанинских мотивов в творчестве: «...Он с какою-то страстною влюбленностью относился к своей девятой сонате, к «черной мессе», как он ее называл сам, в то же время видя в ней определенно, ярко и притом магически выраженное воплощение идеи сатанизма и греха. <...> Он говорил, что не знает, зачем написал эту сонату»[213]213
  Сабанеев Л. Указ. соч. С. 74.


[Закрыть]
.

Последнее намекает на то же, на чем настаивают как на реальном факте и другие авторы серебряного века из символистских кругов (и не только) – на вдохновении извне, посещающем «медиумических» художников (со стороны Бога или, как здесь, со стороны сатанинских сил). Совершенно естественно, что Л. Сабанеев (серьезный музыковед и профессиональный композитор) как человек своего времени, мыслит все буквально, когда говорит о Скрябине:

«Художник-сатанист в нем боролся с духовною жаждою Покорения Сатаны – воссоединения. Может быть и в этом борении был элемент сатанический... <...>

В самом деле, рассмотрим внимательнее всю совокупность его духовных признаков, изображенных в его идеях и в его искусстве, – и разве не принуждены мы изумленно воскликнуть, увидев облик Сатаны, рождаемый из слияния этих слагающих его духовной жизни. Признание магической силы искусства и жажда чуда в физическом плане, жажда знамения совершаемого этою силою магического воздействия на физический мир. Будет ли это белая магия? Вспомним, что Скрябин хочет заворожить весь мир магическою совокупностью всех сил искусства, насильственно ввести человечество в царство Божие...»[214]214
  Сабанеев Л. Указ. соч. С. 73.


[Закрыть]
.

Все это частично перекликается с тем, что о скрябинском творческом «сатанизме» писал А.Ф. Лосев. Наконец, Сабанеев напрямую связывает неожиданную и внешне нелепо случайную смерть Скрябина именно с его «опасными опытами», попытками свершения чуда в предметном мире:

«И жизнь его ждала своей Голгофы.

Вот к чему привел его «орфический путь». Он привел его к тому, к чему он приводит всякого, ибо этот путь – не Путь к Свету. <...>

Искусство, как магическая сила, после признания своей тайнодейственности, после сознательного отношения к своему воздействию на чувственный и душевный планы – немедленно возбуждает астральные силы и делается колдовским. Таким оно становилось у Вагнера и стало у Скрябина. <...> ...и великие маги звуков Вагнер и Скрябин останутся навсегда величайшими в этой сфере – но эти магические операции великих гениев не имеют ничего общего с путем Света и озарения, это – обольстительные и мощные звуки мирового сатанизма. Ни тот, ни другой не были священниками Бога, а были великими колдунами заворожителями, возмущавшими силы астрала»[215]215
  Сабанеев Л. Указ. соч. С. 77.


[Закрыть]
.

Важно подчеркнуть еще раз, что для Л. Сабанеева, написавшего эти слова, сказанное им – не фантастика. Иное дело, что и он и молодой Лосев могли быть субъективны в том, что касается так подчеркиваемого ими скрябинского «сатанизма». Неоспоримо, что А.Н. Скрябин прежде всего великий композитор, гордость нашей (да и мировой) культуры, а вдобавок вообще универсально одаренный человек – композитор, музыкант-исполнитель, мыслитель, автор ярких поэтических текстов к некоторым своим «синтетическим» творениям вроде «Поэмы экстаза», создатель цветомузыки (1910 г., «поэма»-симфония «Прометей» – вторым будет австриец А. Шенберг, который в 1913 г. пойдет по стопам Скрябина и напишет свою «Счастливую руку»). Впрочем, и в сабанеевской монографии размышления о скрябинской трагической судьбе в конце концов резюмируются так: «Это был чистый сердцем и душою, исполненный светлых алканий духовный ребенок, заблудившийся в лесу астрала»[216]216
  Сабанеев Л. Указ. соч. С. 84.


[Закрыть]
.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю