Текст книги "Русская литература Серебряного века. Поэтика символизма: учебное пособие"
Автор книги: Ирина Минералова
Жанры:
Языкознание
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
В наши дни представление о такого рода массовом воздействии, природа которого все еще неясна, мог получить всякий, наблюдавший по телевидению ли, иным ли образом публичные выступления разных «экстрасенсов» – которые достигают некоторых наглядных результатов, даже применяя, по сути, примитивные приемы, никак не сравнимые с тем глубоким и изощренным воздействием, которое оказывала (судя и по вышеприведенным словам Сабанеева и по многим иным свидетельствам современников) поздняя музыка Скрябина в его собственном исполнении. Можно добавить, что во время богослужений и коллективных исповедей св. прав. Иоанна Кронштадтского, происходивших в конце XIX – начале XX вв., было много случаев, официально признанных актами чудотворения. Разумеется, это были акты, по природе своей противоположные тому, что происходило на скрябинских выступлениях. Но сама результативная сила последних была тоже очень велика, а ряды фанатичных поклонниц композитора («скрябинисток»), вероятно, формировались из лиц того же психического склада, что ряды «иоанниток» (которых Иоанн Кронштадтский увещевал и даже отлучал от церкви). Во всяком случае, А.Н. Скрябин добивался впечатляющих результатов, хотя природа этих результатов неясна. Но, по крайней мере, это, вопреки Сабанееву, не выход за пределы искусства, а энергичнейшая попытка (пусть субъективная) вернуть искусство в русло его «исконных» задач. И это не отказ от общественного служения средствами искусства, а особое понимание сущности такого служения. Скрябин, как и писатели-символисты, стремившиеся овладеть «магией слов» и «магией звуков», несомненно, надеялись облагодетельствовать человечество. Как сказал о Скрябине К. Бальмонт, композитор «музыкою хотел пересоздать» нашу землю[157]157
Бальмонт К. Звуковой зазыв // Бальмонт К. Избранное. – М., 1980. С. 623.
[Закрыть]. Для Бальмонта это не метафора.
Вяч. Иванов многократно писал о Скрябине, чьи энергичные поиски дверей в «запредельное», «потустороннее» будили надежду на осуществление собственных ивановских теоретических чаяний. По Иванову, скрябинский путь в искусстве – «магический в положительном смысле этого слова... заключается в стремлении пережить конститутивные элементы данного искусства внутри их самих и открыть в них космические первоосновы сущего. <...>
Этим путем шел Скрябин»[158]158
Иванов Вяч. Борозды и межи. С. 344.
[Закрыть].
Вскоре после неожиданной трагической смерти Скрябина, потрясшей (и явно испугавшей) многих «мистиков», Иванов пишет статью «Скрябин и дух революции» (1917), вошедшую в его сборник «Родное и вселенское». Здесь говорится: «Скрябин думал, что немногие избранные принимают решения за все человечество втайне и что внешние потрясения происходят в мире во исполнение их сокровенной творческой воли. <...>
Этот мистик глубоко верил в изначальность духа и подчиненность ему вещества, как и в иерархию духов, и в зависимость движения человеческого множества от мировой мысли его духовных руководителей (видимо, слова эти можно отнести на счет и самого Иванова, и на счет других символистов, покушавшихся преобразить, «пересоздать» жизнь силою своего искусства – своего духа! – И.М.). <...> Он радовался тому, что вспыхнула мировая война, видя в ней преддверие новой эпохи. Он приветствовал стоящее у дверей коренное изменение всего общественного строя. Эти стадии внешнего обновления исторической жизни были ему желанны, как необходимые предварительные метаморфозы перед окончательным и уже чисто духовным событием – вольным переходом человечества на иную ступень бытия»[159]159
Иванов Вяч. Родное и вселенское. – М., 1918. С. 196.
[Закрыть].
Любопытно, что ниже, после ряда новых комплиментов революции, Вяч. Иванов не без гордости называет Скрябина «одним из ее духовных виновников»[160]160
Иванов Вяч. Указ. соч. С. 197.
[Закрыть]. Иными словами, Иванов склонен в момент написания статьи верить, что эта революция свершилась «во исполнение сокровенной творческой воли» Скрябина и других «немногих избранных» духовных руководителей человечества («персональный список» которых для Иванова, естественно, включал помимо Скрябина также Шопенгауэра, Вагнера, Ницше и так далее – вплоть до самого Вяч. Иванова и его соратников по символизму). Эта претензия сегодня выглядит наивной (музыка Скрябина как один из главных подспудных толчков к октябрьскому перевороту?!), но в этом – характерная черта мировидения многих людей серебряного века, немало объясняющая, к слову сказать, в поведении ряда творческих деятелей, страстно приветствовавших революцию на ее первом этапе и лишь после наглядного знакомства с ее конкретными жестокими перипетиями начинавших испытывать внутренний разлад.
Полезно сопоставить эти рассуждения еще с некоторыми фрагментами из монографии Л. Сабанеева «Скрябин» (1916). Этот композитор и музыковед, человек из скрябинского окружения, пишет:
«Уже не сфера одного какого-нибудь искусства должна быть подвластна этому Мессии – Орфею. <...> Он должен осуществить конечный синтез всех искусств. <...>
Из его крайней активности рожден и тот принципиальный «прометеизм», который живет во всех его творениях и во всей его идее. <...> В иных нюансах этот прометеизм воплощается в форму сатанизма. Иногда это – уже диаволизм, обольстительный в опьяненности красотою чувственного плана, причудливый и экстравагантный, льнущий к эротическим краскам, воплощенный им в ряде причудливых миниатюр, в таких шедеврах, как «сатаническая поэма», в ряде моментов его крупных произведений. <...>»[161]161
Сабанеев Л. Скрябин. С. 70 – 71.
[Закрыть].
Прервем цитату, чтобы напомнить уже приводившиеся слова А.Ф. Лосева о Скрябине, в более энергичной манере говорящие о том же самом. Кстати, по поводу скрябинского «прометеизма» и его личного «духовного виновничества» в оборвавших серебряный век социальных катаклизмах Лосев тоже высказался. Ср.: «Скрябин... делается астрологом и алхимиком, магом, волшебником, колдуном и чудотворцем. «Я» Скрябина – пророчество революции и гибели европейских богов, и не особенно дальновидны были наши доморощенные, интеллигентские дипломаты, когда они подсмеивались над постановкой скрябинского «Прометея» в Большом театре во дни годовщины Октябрьской революции»[162]162
Лосев А. Ф. Мировоззрение Скрябина // Указ. изд. С. 29
[Закрыть].
Продолжим приостановленную цитату из книги Л. Сабанеева «Скрябин». Сабанеев пишет далее:
«Не без умысла я так долго останавливаюсь на диаволизме, в этом пункте я вижу разгадку очень многого в скрябинской жизни и в его творческой трагедии. Несомненно, что его сатанизм был взращен на первых порах настроениями той эпохи, в которую он жил. В это время волна мистических настроений прокатилась по всему миру, найдя свое первое отражение в литературе, наводненной магией и чернокнижием»[163]163
Сабанеев Л. Скрябин. С. 72.
[Закрыть].
Последнее совершенно справедливо. Магия, мистицизм – постоянные атрибуты и литературной и даже литературоведческой атмосферы серебряного века, в первую очередь символистских кругов, судя и по нашему материалу.
Еще у истоков данного периода культурной истории России Д.С. Мережковский констатировал «признаки того же мистического веяния, что пронеслось над всей европейской литературой. Как писатель относится к вечным вопросам о Боге, о смерти, о любви, о природе, всего более интересует нового критика, т.е. именно та сторона поэзии, мимо которой прежнее поколение публицистов проходило с равнодушием и непониманием: как будто все общественные идеалы, земная справедливость и равенство не основываются на этих вечных, легкомысленно отвергнутых й теперь с новою силою, с новою болью вернувшихся вопросах».
И далее именно так Д. Мережковский интерпретирует творчество Ф.М. Достоевского и даже НА. Некрасова – у каждого из них усматривая религиозно-мистическую доминанту: «Именно это служение злобе дня, т.е. слабую сторону Некрасова превознесли наши реалистические критики. Они совершенно упустили из виду, что есть другой Некрасов – великий и свободный поэт, <...> Некрасов-идеалист, Некрасов – как более или менее все русские люди – мистик, Некрасов, верующий в божественный и страдальческий образ распятого Бога, самое чистое и святое воплощение духа народного. <...> Вот в чем его сила!
Храм Божий на горе мелькнул <и т.д.>
<...>
Вот истинный Некрасов, бессмертный русский поэт!»
Или о Достоевском: «...Великий реалист, вместе с тем великий мистик, он чувствует призрачность реального, для него жизнь – только явление, только покров, за которым таится непостижимое и навеки скрытое от человеческого ума». И, напротив, об Аполлоне Майкове с его религиозными мотивами Мережковский полемически заключает: «Но что же говорить о реализме подробностей, когда Майкову ни на одно мгновение не удалось проникнуть в сущность христианской идеи. А идея эта заключается в призрачности всего материального мира; в непосредственном сношении человеческой души с Богом, в отречении от нашего «я» для полного слияния с началом мировой любви, с Христом»[164]164
Мережковский Д.С. О причинах упадка и о новых течениях современной русской литературы. – СПб., 1893. С. 97, 64, 169, 125.
[Закрыть].
Здесь, у Мережковского, еще в 1893 году (на этапе раннего развития комплекса «мистических» идей, которые позже станут в серебряном веке расхожими) акцентируется христианский характер проповедуемой им мистики. В 1900 – 1910-е сюда прибавятся уже внехристианские и даже антихристианские мистические течения (теософские, гностические, «йогистские» и пр.). Но их «каталогизация» не входит в задачи нашей книги, а контекст рассуждений того или иного художника серебряного века на мистические темы не всегда позволяет однозначно решить, о каком именно мистицизме идет речь. Сама же насыщенность духовной атмосферы серебряного века мистическими умонастроениями и преломление таких умонастроений в творческой практике стремящихся к художественному синтезу авторов несомненны.
Вот что пишет, например, в эти годы Е.В. Аничков: «С самой ранней поры искусство, хозяйство, религия неразрывны, и вместе все это связывает и движет магия, магические действия и действа, все то, что на высях религиозного сознания, уже в нашу эру будет объединено термином «мистицизм». Так открылась мистическая основа искусства. <...> А каждый раз, как явится истинное творчество и вдохновение так бессознательно... опять эти таинственные – экстаз, прозрение и вновь пахнет мистицизмом.
Не заклинатель современный художник. Но даже когда он просто украшает здание или какой-либо предмет, скажем книгу, не отражаются ли тут какие-то смутные и таинственные побуждения его затаенного «я»? <...> Это что-то – мистическое сродство его «я» с его творением. Ничто не изменится, если вместо ставшего нам непонятным слова «мистицизм» поставим больше говорящее нашему уязвленному полузнанием уму слово: символизм. С символизмом современного искусства мы уже примирились. <...> Конечно, не заклинатель современный поэт, но он умеет таинственным заклинанием своих душевных потребностей разбудить сродные душевные потребности. И... чем менее он сам будет склонен к рассуждениям, тем свободнее откроется перед ним это новое царство – мистическое прозрение и воздействие»; «только поняв возможность и важность современного мистицизма, можно отдать себе отчет в значении новых веяний как для настоящего, так и для будущего. То, что несет с собой не человеческое «я», а одинокое и обобщенное «я», это именно мистическое прозрение.
Безбожный ум Ницше <...> открыл в основе искусства именно при помощи теории катарсиса Аристотеля – заклинание. Эту мысль он выразил в коротком периоде «Веселой науки», обошедшем, кажется, все книги по эстетике, какие вышли с тех пор. «Без стиха, – говорит Ницше, – человек был ничем, при помощи стиха он становится Богом». Это значит, при помощи поэзии человек совершает акт мистического заклинания или прозрения»[165]165
Аничков Е.В. Реализм и новые веяния. – СПб., б. г. <1910?> С. 63 – 65, 62 – 63.
[Закрыть].
Другому автору фигура Ницше в сходной «мистической» связи видится иначе:
«Трагическая вина Ницше в том, что он не уверовал в Бога, которого сам открыл миру.
Он понял дионисическое начало как эстетическое, и жизнь – как «эстетический феномен». Но то начало, прежде всего, – начало религиозное, и радуги жизненного водопада, к которым обращено лицо Ницше, суть преломления божественного солнца»[166]166
Иванов Вяч. Ницше и Дионис // Весы. 1904. № 5. С. 23.
[Закрыть]. А.Г. Чулков так фантазирует на темы мистического: «Бывают мгновения, когда человеческая душа, отбросив узы рассудочного сознания, вступает в непосредственное общение с тайной. <...> Мы делаем еще одно усилие, – и перед нами открывается иной мир: мы слышим, как звучат краски, мы видим звуки...<...>
В нашей душе заложено стремление к высшему синтезу, к Вечности... Пусть возражают, что это не более как самообман, что Бодлер мог говорить о познании бесконечного только во время припадков своей нервной болезни... Это бессильная логика «трезвых мыслей», которые отрицают откровение только потому, что боятся его. <...> Им чужда логика ну хотя бы Достоевского. А ведь у него было внятно сказано: «Я согласен, что привидения являются только больным, но ведь это только доказывает, что привидения могут являться не иначе, как больным, а не то, что их нет самих по себе. <...>
Мы теперь накануне великих откровений. Природа человеческая утончается. То, чего раньше мы не видели, пламенеет красками. Мы чуем на своем лице прикосновение теней. <...> Мы делаемся причастными великому прозрению, отвергая те пути познания, по которым следовало заблудившееся человечество»[167]167
Чулков Г. Светлеют дали // Весы. 1904. N° 3. С. 13 – 16.
[Закрыть].
Как всегда, капризно-прихотлив, но утонченно красив ход рассуждений К. Бальмонта:
«Кроме чарующей Страны Мечты, есть не менее чарующая... то жаркая, то кристально-льдисто-холодная Страна Мысли. Не о современной мысли говорю я, она, со своею раздробленностью и жалкой полузрячей ползучестью, не имеет для меня никакого очарования, мало того, кажется мне презренной. Я говорю о Мысли всеобъемлющей, знающей предельное, но касающейся его лишь настолько, насколько это необходимо, и быстро и смело уходящей в Запредельное. Ее символ среди иноземных стран Индия...»[168]168
Бальмонт К. Поэзия стихий // Весы. 1905. № 1. С. 4.
[Закрыть].
Итак, Бальмонта привлекает не христианский мистицизм, а экзотическое язычество Индии. В той же «магической» связи вспоминается Индия и другому теоретику «магии слов» – А. Белому:
«В сущности, путь, на который нас призывает Ницше, есть «вечный» путь, которым шел Христос, путь, которым шли и идут «радж-йоги» Индии.
Ницше пришел к «высшему магическому сознанию», нарисовавшему ему «образ Нового Человека»[169]169
Белый А. Фридрих Ницше // Весы. 1908. № 9. С. 39.
[Закрыть].
Вряд ли по-христиански – поставить в один ряд Христа и индийских йогов. Но и для серебряного века в целом и лично для А. Белого это в порядке вещей. Доходило и до таких софистических «откровений»:
«Непреложный закон нашего познания в том, что совершенно противоположное – тождественно. Если мы противополагаем Дьявола Богу и если противоположение наше верно, т.е. все в одном имеет устремление прямо противоположное устремлениям в другом, то мы неизбежно придем, внимательно анализируя два противоположные понятия, к признанию их совершенной тождественности. <...>
Познаем, что Бог и Дьявол – одно и то же»[170]170
Сологуб Ф. Человек человеку – дьявол // Золотое руно. 1907. № 1. С. 53.
[Закрыть].
Видимо, цитированные слова Ф. Сологуба надлежит отнести к кругу явлений, названных А. Ф. Лосевым (применительно к Скрябину) сатанизмом. Добавим, что статья Сологуба опубликована в номере «Золотого руна», целиком посвященном теме дьявола.
Увлекаясь сходными умственными построениями и парадоксами, и Вяч. Иванов немного раньше с немалыми натяжками так истолковывал тему и центральный образ знаменитой повести Л. Андреева «Жизнь Василия Фивейского»:
«Казалось бы, перед нами новая обработка мистической темы богоборства. Но действительно ли повесть – вернее, поэма (курсив наш. – К.М.), даже почти фантасмагория Л. Андреева, – произведение мистическое? Позволительно подразделить этот вопрос на два: имеем ли мы дело с произведением мистическим согласно замыслу его творца? – носит ли оно характер мистический помимо намерения художника? Если второй вопрос мы склонны разрешить утвердительно, на первый едва ли можно ответить определенно. <...>
Василий Фивейский воскрешает, как темный кудесник, как могучий заклинатель. Характеристично, что, заклиная умершего встать, он отказывается за него от рая пред лицом Бога. <...> Темные намеки на какие-то спящие в душе Василия черные возможности, влечения, искушения, – быть может, на какое-то тайное преступление, в мире действительного или в мире возможного, – делают личность мрачного подвижника неисследимой и зловещей в ее глубинах, как сонный омут»[171]171
Иванов Вяч. Новая повесть о богоборце. Жизнь Василия Фивейского // Весы. 1904. № 5. С. 45-47.
[Закрыть].
Не вдаваясь в полемику с изложенным здесь пониманием образа отца Василия Фивейского и сюжета андреевской «поэмы», хотелось бы высказать такое предположение. Среди истоков этого образа усматривается «кривозеркальное» преломление муссировавшихся желтой журналистикой «левого» толка пересудов вокруг чудес, творимых Иоанном Кронштадтским. Андреев вряд ли понимал личность кронштадтского подвижника и суть его деяний.
Его чудотворения могли послужить по-андреевски настроенному писателю лишь «негативным импульсом» для создания собственного героя, в жизни и духовном облике которого могли проявиться лишь внешние, разрозненные и «перекошенные» по прихоти художественной фантазии автора черты подобного прототипа.
Уже упоминалось, что А.Ф. Лосев еще в 1976 году очень точно написал про отличие русских символистов конца XIX – начала XX века от художников-реалистов «не употреблением символов (эти символы не меньше употребляются и во всяком реализме), но чисто идеологическими особенностями»[172]172
Лосев А.Ф. Проблема символа и реалистическое искусство. – М., 1976. С. 190.
[Закрыть]. В 1976 году расшифровка того, что подразумевает здесь А.Ф. Лосев под «идеологическими особенностями» в плане конкретики, вряд ли была в полной мере возможна на страницах печати. Ведь эти «особенности» включают в себя все касающееся мистических и магических устремлений символистов (это действительно цельная идеология, как уже можно ощутить из приведенного материала!). Для полноты картины представляется необходимым привести еще ряд суждений деятелей серебряного века, в которых имеются неожиданные, не лишенные важности нюансы.
Известно, как вдохновлял символистов своей поэзией Ф.И. Тютчев. Однако Тютчев глубоко их интересовал именно в связи с мистикой тоже. Ср.:
«Тютчев сумел... построить прочный мост к универсальному и объективному: он был первым русским символистом. После смерти Лермонтова Тютчев жил более четверти века, открывая в часы прозрений «мир таинственный духов». Его душа воистину – «элизиум теней... Теней безмолвных, светлых и прекрасных»... <...> Правда, в творчестве Тютчева раскрывается сокровенный мир не в его строе и ладе, а в его хаосе, но самый хаос поет и звучит как бы в предчувствии своего преображения.
После Тютчева предстояла задача найти новую систему символов для построения моста чрез иную бездну»[173]173
Чулков Г. Исход // Золотое руно. 1908. № 7-9. С. 100.
[Закрыть].
«Связь между врубелевской ночью и ночью тютчевской, за которой «хаос шевелится», явна, и трудно размышлять об этой теме, не прислушиваясь к голосам врубелевско-тютчевских демонов, стенающих в домирном мраке»[174]174
Чулков Г. Москва и Демон // Золотое руно. 1909. № 6. С. 73.
[Закрыть].
В этих двух рассуждениях Г. Чулкова проводится параллель даже не только между творчеством Тютчева и современной поэзией, но и между поэзией Тютчева и живописью Врубеля. Для психологии эпохи культурного развития, столь увлеченной художественным синтезом, такое вполне характерно.
С новой остротой переживаются в серебряный век те космогонические впечатления, которые питали русскую философскую поэзию даже не со времен Тютчева, а скорее со времен ломоносовского «Вечернего размышления о Божием величестве» («Открылась бездна звезд полна...») и даже ранее – в эпоху барокко второй половины XVII века. Вяч. Иванов потрясенно записывает:
«Вид звездного неба пробуждает в нас чувствования, несравнимые ни с какими другими впечатлениями внешнего мира на душу.
<...> Нигде живее не чувствует человек всего вместе, как множественного единства и как разъединенного множества; никогда не сознает себя ярче и вместе глуше, сиротливее перед лицом того заповедного ему и чужого, что не он, и вместе родственнее и слитнее с этим, от него отчужденным. Никогда макрокосм и микрокосм не утверждаются в более наглядном противоположении и в то же время в более ощутительном согласии и как бы созвучии. Эта победа начала связующего над началом раскола и обособления... Внушение звездного неба есть внушение прирожденной и изначальной связанности нашей со всем, как безусловного закона нашего бытия...
Тогда человек спрашивает себя и мир: почему? <...> Почему мог заколдовать его небесный свод и уверить его раньше доказательств разума в безусловной и повелительной реальности его связи со всем?»[175]175
Иванов Вяч. Спорады // Золотое руно. 1908. № 10. С. 72.
[Закрыть].
На страницах «Весов» и «Золотого руна» на протяжении всего периода существования этих журналов (содержание которых отражает позиции двух основных течений среди «младших» символистов) постоянно муссируются идеи, подобные вышеприведенным. Тут то и дело всплывают аналогичные приведенным выше впечатления и ассоциации, снова и снова возобновляются рассуждения, что человек ныне – на пороге «запредельного», накануне (или в начале) неких прямых контактов с Высшей творящей Силой; что благодаря символам, синтезу, благодаря «магии слов» и «магии звуков», постигнутой «боговдохновенными» художниками, возобновившими теургические действа древних волхвов и заклинателей, скоро начнется преображение и пересоздание физического мира и человеческой души при помощи сил мира «астрального», и в итоге станет реальностью Сверхчеловек, предуказанный Нищие, – и т.д. и т.п.
Естественно, что для такого рода идей подыскивалось общее мировоззренческое основание. Различные авторы очерчивали его по-разному. Так, например, В. Брюсов использовал для этого страницы художественного произведения – романа «Огненный ангел» (1907). Так, устами одного из героев этого историко-мистического произведения, графа Генриха, он говорит: «Сокровенные знания называются так не потому, что их скрывают, но потому, что они сами скрыты в символах. У нас нет никаких истин, но есть эмблемы, завещанные нам древностью, тем первым народом земли, который жил в общении с Богом и ангелами. Эти люди знали не тени вещей, но самые вещи, и потому оставленные ими символы точно выражают самую сущность бытия, Вечной Справедливости, однако надо было, чтобы мы, утратив это непосредственное знание, пришли к блаженству через купель слепоты и незнания. Теперь мы должны соединить все, что добыто нашим разумом, – с древним откровением, и только из этого соединения получится совершенное познание» (глава седьмая).
Ср. с приводившимся рассуждением Вяч. Иванова о необходимости вернуться к «магическим корням» и сокровенному знанию эпохи «жрецов и волхвов». Весьма показательно также разъяснение функциональной природы символов с точки зрения того, что А. Ф. Лосев наименовал особой «идеологией» символизма. Переживаемый исторический момент истолковывается как поворотный во вселенских масштабах, как «перевал»: «Мы переживаем кризис, тем более мучительный, что он совершается помимо нашей воли, я бы сказал, космически. Что-то зреет, что-то таит в себе будущее. Все области культуры, даже обыденной жизни испытывают превращения. Сами души меняются, что-то бродит в них... В нас заключены возможности, еще не ставшие действительностью...»[176]176
Топорков А. Творчество и мысль // Золотое руно. 1909. № 5. С. 50, 53.
[Закрыть].
Символическая поэзия самими символистами воспринимается как нечто большее, нежели только искусство, – как результат синтеза, давшего слияние поэтического с научно-философским началом высшего рода: «Символическая поэзия есть наука о Вечности, как физика и химия – наука о природе. Как всякая наука, символическая поэзия – точна и определенна. Ее неясность есть сложность алгебраической формулы и ничего не имеет общего с мистицизмом (в бытовом смысле этого слова. – И.М.) и фантастикой. Она знает только природу, но природа для нее – зеркало Вечности. Она чуждается всего необычайного, всякого эксцесса, всякой экзальтации. <...> К символизму пришла европейская мысль через философию Шеллинга и Шопенгауэра. Шеллинг раскрыл символы греческой религии, Шопенгауэр обратился к мистике востока. И вот на всю Европу раздается лебединая песня Ницше»[177]177
Соловьев С. Символизм и декадентство // Весы. 1909. № 5. С. 54 – 55.
[Закрыть].
А. Белый утверждал: «...Вопросы символизма так же относятся к вопросам эстетики, религии и мистики, как теория познания к другим философским дисциплинам. <...> ...выводы символизма предопределяют единственно верный путь искусству и религии». В другой же статье Белый заявляет: «Отныне поэзия и философия нераздельны. Поэт отныне должен стать не только певцом, но и руководителем жизни. Таков был Вл. Соловьев»[178]178
Бугаев Б. (Белый А.) Детская свистулька // Весы. 1907. № 8. С. 57; Белый А. Луг зеленый. С. 239.
[Закрыть].
Из всего вышеприведенного можно почувствовать, как много совершенно особого смысла вкладывалось символистами в эту их претензию быть «руководителями жизни».
С познанием особого рода, выходящим за сферу обычных задач художественного творчества, сближает символистское творчество и представитель другого крыла символизма – Г. Чулков:
«Символист-реалист, исследователь мира, тайновидец и жрец, несет в своем сердце такую тяжесть, какая неведома чистым лирикам. Это тяжелая ноша – ответственность за свое знание.
Поэт-исследователь всегда в известном смысле «герметист» и «астролог». Он все познает, чтобы во всем открыть его тайное, чтобы в Пане увидеть лицо Логоса, чтобы по звездам разгадать судьбу человека. Ему не дано творить идеального мира, потому что он богат знанием мира реального. Давно взвилась перед его глазами завеса Майи и он увидел астральный мир воочию, лицом к лицу»[179]179
Чулков Г. Лилия и роза // Золотое руно. 1908. № 6. С. 52.
[Закрыть].
А автор теории «лимитизма» К. Жаков говорит про особую познавательную роль искусства: «Чувство выражается в искусстве и религии. Искусство тем ценно, по мнению Толстого, что оно передает и сохраняет чувство.
Чувство красоты и добра не является ли дальнейшим постижением мира, некоторым соответствием иррациональной связи вещей? <...> В наше время эта задача поставлена была B.C. Соловьевым, а в последнее время в Австрии появился «Патэмпиризм» Генриха Гомберца.
Искусство, выражающее чувство, есть то орудие, которое может раздвинуть пределы постижения мира дальше тех пунктов, до которых доводят нас естествознание и метафизика. <...> Так, некоторые места поэмы Мильтона «Потерянный рай» показывают нам происхождение зла в мире более понятным языком, чем текст метафизика, языком чувства.<...>
Мысль и чувство в своем синтезе объясняют то, что недоступно одному разуму»[180]180
Жаков К. Основы эволюционной теории познания (Лимитизм). – СПб., 1912. С. 91-92.
[Закрыть].
И с глубокой верой в правоту своего учения Вяч. Иванов заявляет: «Религия есть связь и знание реальностей. Сближенное магией символа с религиозной сферой, искусство, по Иванову, глубже, чем что-либо, способно эти реальности постигать[181]181
Иванов Вяч. Две стихии в современном символизме // Золотое руно. 1908. № 3-5. С. 50.
[Закрыть].
Теория была, таким образом, в основном сформулирована коллективными усилиями ряда талантливых авторов. Дело оставалось «за малым» – за появлением на свет таких художников, боговдохновенная деятельность которых, вырываясь за пределы искусства в обыденном его понимании, смогла бы оказать это преобразующее действие на человека и на физический мир в целом, сделав осуществленным фактом бальмонтовское «поэзия как волшебство». Такого рода надежды, вероятно, вначале, о чем вскользь уже говорилось, многие творческие деятели втайне связывали со своим собственным творчеством – что вполне естественно. Но, убеждаясь постепенно, что характеру их личного дарования решение каких-либо творческих задач с «эсхатологическим» разворотом недоступно, художники были вынуждены обращать пристальные взоры на коллег и соратников. Боговдохновенность признавалась, прежде всего, за Вл. Соловьевым. А. Белый, например, говорил:
«Иной раз мне кажется, что Соловьев – посланник Божий не в переносном, а в буквальном смысле (курсив наш. – И.М.)... Его «Теоретическая философия» (том VII) и стихи прямо гениальны, особенно: «Три свидания», «У царицы моей...», все о «Саймс», «Обида», «Море» и т.д.»[182]182
Белый А. Письмо П.А. Флоренскому (от 12 августа 1904 года) // Контекст. 1991. М., 1991. С. 35.
[Закрыть]. Нетрудно понять, что о гениальности здесь говорится также в особом «буквальном» смысле – как о даре Божием своему посланнику, а не просто как о высшей форме человеческой, «тварной» талантливости.
Весьма интересно то, что пишет А. Белому, размышляя о той же теургической боговдохновенности, П.А. Флоренский: «Само собой разумеется, что каждый из нас (во всяком случае я) не считает себя готовым ни в каком смысле – ни в мистическом (нет благодати особой), ни в эмпирическом (нет знаний, опытности и т.д.). Мы можем только готовиться и ждать...». Далее Флоренский указывает, что пределом «нашей деятельности» «пока» (слово выделено у него курсивом!) должна быть «активная этическая или мистическая помощь»[183]183
Флоренский П.А. Письмо А. Белому (от 14 июня 1904 года) // Контекст. 1991.-М., 1991. С. 27.
[Закрыть]. Конкретный теург, как видим, пока неведом Флоренскому.
Серьезнейшие ожидания у деятелей разных искусств и теоретиков вызывала в этом плане фигура Скрябина. Но это композитор – поэтические опыты во имя провозглашенного синтеза искусств (в «Поэме экстаза», «Божественной поэме») у него все же лишь дополнение к музыке. Среди писателей как таковых имя теурга примерялось то к одному, то к другому.
Так, в нашем материале прослеживается то, что какое-то время бередил такие надежды Ф. Сологуб. Если учитывать это обстоятельство, перестают казаться странными некоторые суждения о его творчестве на страницах символистских изданий. Например, в статье «Рассказы тайновидца» Вяч. Иванов пишет, рецензируя сборник сологубовских рассказов «Жало смерти», что «важнее совершенства формы – как знамение все изощряющейся чуткости к шепоту всемирного – глубокое тайновидение художника. К нему самому применимы слова, обращенные «знающей» Лепестиньей (Епистимьей) к ее «зоркому» питомцу – Саше: «Такие уж видно тебе глаза Бог дал, – ты ими и не хочешь, а видишь».
Это тайновидение – совсем иное, чем, например, у Эдгара По, – лишено фантастики. <...> Страшна неразгаданность и исчезающая призрачность земного, страшна подневольность внешнему, когда кажется, что «мы в борьбе с природой целой покинуты на нас самих». – «Как во сне живем, – медленно говорила Дуня, глядя на близкое и бледное небо, – и ничего не знаем, что к чему. Ангелы сны видят страшные – вот и вся наша жизнь».
Мы сказали бы, что отличительная черта современной психики – horror vacui. Этот ужас пустоты и обусловил настроение, провозгласившее банкротство той науки, которая еще недавно довлела сознанию. Отсюда открылся умам иной аспект мира (курсив наш. – И.М.), близкий к древнему анимизму, ему ответила Наука становящаяся – теориями всеоживления. И миросозерцание творца «избранных и строгих творений», соединенных под символом «Жало Смерти», – миросозерцание существенно мифологическое»[184]184
Иванов Вяч. Рассказы тайновидца // Весы. 1907. № 8. С. 47 – 48. (Однако все же, например, явно «эпатажная» «Литургия мне. Мистерия Федора Сологуба» (Весы. 1907. № 2) проявляет невысокую степень серьезности этого «тайновидения».)
[Закрыть].
Как видим, стандартный набор уже знакомой нам «мистической» фразеологии задействован – и задействован в обыкновенной рецензии на сборник рассказов с бытовой в основном проблематикой. Натяжка ощутима. Но, вероятно, Иванову очень уж хотелось видеть Сологуба таким.
Способность к мистическим прозрениям пытаются приписывать также Б. Зайцеву. Автор статьи «О новом реализме (Б. Зайцев)» в ее начале дает интересное описание архитектоники и смысловой структуры его произведений (по внешней форме – прозаических):
«На первый взгляд кажется, что Б. Зайцев – чистый лирик; его небольшие рассказы распадаются на ряд коротеньких сцен, отдельных глав иногда только в пять строк; они связаны между собой лишь единством общего настроения. Пейзажи, которые так удаются ему, всегда отражаются в зеркале субъективного духа автора; все вещи теряют у него мертвую косность и отчужденность, они вбирают в себя жизнь души, преображаются в эстетическом созерцании. <...> Но лиризм Б. Зайцева особого рода, с равным правом можно сказать, что он эпик, так заботливо, так тщательно он описывает малейшие детали предметов...»[185]185
Топорков А. О новом реализме (Б. Зайцев) // Золотое руно. 1907. № 10. С. 46.
[Закрыть].