Текст книги "Вне лимита. Избранное"
Автор книги: Ирина Ратушинская
Жанр:
Поэзия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 4 страниц)
Тане и Ване (Осиповой и Ковалеву)
Я проеду страною —
В конвойной свите,
Я измучу людским страданьем глаза,
Я увижу то, что никто не видел —
Но сумею ли рассказать?
Докричу ли, как мы такое можем —
По разлуке, как по водам?
Как становимся мы на мужей похожи —
Взглядом, лбом, уголками рта.
Как мы помним – до каждой прожилки кожи —
Их, оторванных на года,
Как мы пишем им: «не беда»,
Мы с тобою – одно и то же,
Не разнять!
И звучит в ответ
Твердью кованное «навек» —
То стариннейшее из словес,
За которым – без тени – свет.
Я пройду этапом,
Я все запомню —
Наизусть – они не смогут отнять! —
Как мы дышим —
Каждый вдох вне закона!
Чем мы живы —
До завтрашнего дня.
12. 11. 83
«Я доживу и выживу, и спросят…»
Я доживу и выживу, и спросят:
Как били головою о топчан,
Как приходилось мерзнуть по ночам,
Как пробивалась молодая проседь…
Я улыбнусь. И что-нибудь сострю,
И отмахнусь от набежавшей тени.
И честь воздам сухому сентябрю,
Который стал моим вторым рожденьем.
И спросят: не болит ли вспоминать,
Не обманувшись легкостью наружной.
Но грянут в памяти былые имена —
Прекрасные – как старое оружие.
И расскажу о лучших всей земли,
О самых нежных, но непобедимых,
Как провожали, как на пытку шли,
Как ждали писем от своих любимых.
И спросят: что нам помогало жить,
Когда ни писем, ни вестей – лишь стены,
Да холод камеры, да чушь казенной лжи,
Да тошные посулы за измену.
И расскажу о первой красоте,
Которую увидела в неволе:
Окно в морозе! Ни дверей, ни стен,
И ни решеток, и ни долгой боли —
Лишь синий свет на крохотном стекле,
Витой узор – чудесней не приснится!
Ясней взгляни – и рассветет сильней:
Разбойничьи леса, костры и птицы!
И сколько раз бывали холода,
И сколько окон с той поры искрилось —
Но никогда уже не повторилось
Такое буйство радужного льда!
Да и за что бы это мне – сейчас,
И чем бы этот праздник был заслужен?
Такой подарок может быть лишь раз.
А может быть, один лишь раз и нужен.
30. 11. 83
«Вот и кончена пляска по синим огням…»
Вот и кончена пляска по синим огням,
По каленым орешкам углей.
Вот и роздых оранжевым пылким коням,
А тепло все смуглей и смуглей.
Оскудевшей лошадкой остатки лови —
Не держи – отпускай на скаку!
Остыванье камина печальней любви,
Обреченней котенка в снегу.
А когда догорит, отлетит и умрет,
Как цыганский костер на песке —
То останется маленький грустный зверек,
Охвативший колени в тоске.
Что ж, не все танцевать этой долгой зимой,
Раз никак не кончается год!
И теряется в сумерках тоненький вой,
Унесенный в пустой дымоход.
Что ж, не все баловаться, свиваясь кольцом,
Да хвостом разводить вензеля…
И хотелось бы года с хорошим концом —
Да остыла под лапкой зола…
Не скули, дурачок, мы газету зажжем —
Всю подшивку – в разбойничий дым!
Хоть и мало тепла – да горит хорошо!
Потанцуем, а там поглядим.
3. 12. 83
«Вот и снова декабрь…»
Вот и снова декабрь
Расстилает холсты,
И узорчатым хрустом
Полны мостовые,
И напрасно хлопочут
Четыре стихии
Уберечь нас от смертной
Его чистоты.
Пустим наши планеты
По прежним кругам —
Видно, белая нам
Выпадает дорога.
Нашу линию жизни
Залижут снега —
Но еще нам осталось
Пройти эпилогом.
И упрямых следов
Оставляя печать,
Подыматься по мерзлым ступеням
До плахи —
И суровую холодность
Чистой рубахи
Ощущать благодатью
На слабых плечах.
1983
«А я не знаю, как меня убьют…»
А я не знаю, как меня убьют:
Пристрелят ли в начале заварухи —
И я прижму растерянные руки
К дыре, где было сердце…
И сошьют
Мне белую легенду, и примерят,
И нарядят – потом уже, потом,
Когда окончится! Когда сочтут потери,
Протопят каждый уцелевший дом
И вдруг смутятся, затворяя двери,
И загрустят, неведомо о ком.
А может, даже раньше – хоть сейчас:
Разденут – и в бетон, в окочененье
Законное! За подписью врача —
В калеки, в смертники – на обученье!
Чтобы не дрогнув – медленно – до дна!
Согласно предписаниям режима.
О, белая легенда! Холодна
И – с головы до пят – неотторжима!
Декабрь 83
«Я сижу на полу, прислонясь к батарее…»
Я сижу на полу, прислонясь к батарее, —
Южанка, мерзлячка!
От решетки под лампочкой тянутся длинные тени.
Очень холодно.
Хочется сжаться в комок по-цыплячьи.
Молча слушаю ночь,
Подбородок уткнувши в колени.
Тихий гул по трубе,
Может пустят горячую воду!
Но сомнительно.
Климат ШИЗО. Мезозойская эра.
Кто скорей отогреет – Державина твердая ода,
Марциала опальный привет,
Или бронза Гомера?
Мышка Машка стащила сухарь
И грызет за парашей,
Двухдюймовый грабитель,
Невиннейший жулик на свете.
За окном суета,
И врывается в камеру нашу —
Только что со свободы —
Декабрьский разбойничий ветер.
Гордость Хельсинкской группы не спит —
По дыханию слышу.
В пермском лагере тоже не спит
Нарушитель режима.
Где-то в Киеве крутит приемник
Другой одержимый…
И встает Орион,
И проходит от крыши до крыши.
И печальная повесть России
(А может, нам снится?)
Мышку Машку, и нас, и приемник,
И свет негасимый —
Умещает на чистой, еще непочатой странице,
Открывая на завтрашний день
Эту долгую зиму.
16. 12. 83
«О чайной ложечке любви…»
Илюше
О чайной ложечке любви
Давай грустить, мой друг далекий!
О том, что бесконечны сроки,
Что так суровы все пророки —
И хоть бы кто благословил!
Мой друг, давай грустить о том,
Как я из марта прибегала,
Ты ждал в дверях,
И в добрый дом
Вводил. И занавес вокзала
Был так нескоро, что цвела
Обломленная наспех ветка —
И в робость воскового цвета
Каморка тесная плыла.
Давай грустить о том, что мы
Так щедро молоды поныне —
Но нам, рожденным на чужбине
С судьбой скитанья и гордыни, —
Искать ли родину взаймы?
Как онемевший бубенец —
Сердечный спазм.
Сейчас отпустит.
Как впереди бездонно пусто!
Но есть у самой долгой грусти
Одна улыбка под конец.
30. 12. 83
«Есть у нашей совести два оттенка…»
Есть у нашей совести два оттенка,
Два молчания, две стороны застенка.
Сколько лет старались забыть! Однако
В алфавите два молчаливых знака:
Мягкий – круглый, родственный и лояльный,
И старинный твердый, ныне опальный.
Сколько раз его, гордого, запрещали,
Из машинок выламывали клещами,
Заменяли апострофом, и у слов
Обрубали концы, чтоб ни-ни! Крылом,
Лебедь стриженный, не зачерпнешь утра,
Не почувствуешь осенью, что пора,
В холода высот не рванешь из жил —
Захлебнешься сном, не узнав, что жил.
И споют тебе колыбельный гимн
Медным горлышком, чтоб на страх другим!
Самиздатский томик – в архивный тлен —
Крысьей лапкой на склизком листать столе,
Мягкой пылью – тише! – стелить шажок,
И – шнурок на вдох: помолчи, дружок!
1984
«А в этом году подуло весной…»
А в этом году подуло весной
Четвертого февраля.
И на взмыленной лошади вестовой
В нелепом мундире старинных войн
Промчал по мерзлым полям.
Прокатили мускулы облаков
По всем горизонтам гром,
И запели трубы былых полков
Смертью и серебром.
И по грудь в весне провели коней,
И намокли весной плащи,
А что там могло так странно звенеть —
Мне было не различить.
Но рвануло сердце на этот звон,
И усталость крылом смело.
И это был никакой не сон:
Было уже светло.
4. 2. 84
«Сойдем с ума печальною весной…»
Сойдем с ума печальною весной,
Когда снега вздыхают об апреле,
Когда уже грозит подрыв основ
Сугробам; и камины догорели.
Когда стоит над нами Орион,
Но наплывают странные созвездья,
Когда из мира не приходят вести,
Но он такой душою озарен,
Что прорывается в молчание утрат —
С ума сойти! Какого ветра милость?
Вот так проснешься как-нибудь с утра —
И все исполнится,
Как только что приснилось.
2. 3. 84
«Дай мне кличку, тюрьма…»
Дай мне кличку, тюрьма,
В этот первый апрель,
В этот вечер печали,
С тобой разделенный,
В этот час твоих песен
О зле и добре,
Да любовных признаний,
Да шуток соленых.
У меня отобрали
Друзей и родных,
Крест сорвали с цепочки
И сняли одежду,
А потом сапогами
Лупили под дых,
Выбивая с пристрастьем
Остатки надежды.
Мое имя подшито —
И профиль, и фас —
В нумерованном деле.
Под стражей закона —
Ничего моего!
Так же, как и у вас
Ничего, ничего!
На решетке оконной —
Вот я весь – окрести,
Дай мне имя, тюрьма,
Проводи на этап
Не мальчишку, а зэка,
Чтоб встречала меня
Потеплей Колыма,
Место ссылок и казней
Двадцатого века.
1984
«Так закат воспален, что не тронь!..»
Так закат воспален, что не тронь!
Ну так что же?
В общем, все хорошо. А детали —
Ну что же детали…
Мы давно не от мира газет
Да словес, прилипающих к коже,
Да Иудиных цен.
Даже страхи – и те растеряли.
Мы давно отмолчали допросы,
Прошли по этапу,
Затвердили уроки потерь —
Чтоб ни слез и ни звука!
Мы упрямо живем —
Как зверек, отгрызающий лапу,
Чтоб уйти из капкана на трех, —
Мы освоили эту науку.
И с отважной улыбкой —
Так раны бинтуют потуже —
Мы на наши сомненья
Печальные ищем ответы.
А на наши печали – найдется трава…
Почему же
Так закат воспален,
Что глаза не сомкнуть до рассвета?
Апрель 1984
«Лилии да малина…»
Лилии да малина,
Горностаи, белые псы,
Да знамена в размахах львиных,
Да узорчатые зубцы.
По настилам гремят копыта,
Вороненная сталь тепла.
И слетает кудрявый свиток
С перерубленного стола.
А с небес – знаменья да рыбы,
Чьи-то крылья и голоса.
Громоздятся в соборы глыбы,
Но пророки ушли в леса.
Рук иудиных отпечатки
На монетах – не на сердцах.
Но отравленные перчатки
Дарят девушкам во дворцах.
12. 4. 84
«Нарядили в тяжелое платье…»
Нарядили в тяжелое платье.
И прекрасной дамой назвали.
И писали с нее Божью Матерь,
И клинки на турнирах ломали.
И венцы ей сплетали из лилий,
И потом объявили святой.
И отпели и похоронили —
А она и не знала, за что.
Апрель 1984
«Все дела заброшу…»
Все дела заброшу —
Поминайте лихом!
Сяду на трамвайчик,
Поеду к портнихам,
Чтоб захлопотали,
Как куклу, вертели,
Чтобы сшили платье
Цвета карамели!
Три мои портнихи:
Одна молодая,
Другая постарше,
А третья седая…
Вот они над платьем
Мудрят, как и прежде:
Первая отмерит,
Вторая отрежет,
Третья на булавки
Прикинет: любуйся!
Иголкой прихватит
И нитку откусит.
– Ишь, как засветилось!
Облако, не платье!
Надень без заботы,
Сомни на закате,
Танцуй, с кем захочешь,
Но помни слово:
Как разлюбишь сласти —
Ты придешь к нам снова.
За вечерним платьем,
За цветом печали…
Проводили садом
И вслед помахали.
Месяцы ли, годы
Буду вспоминать я
Как меня кружило
Молодое платье,
Как одна смеялась,
Одна подмигнула…
Почему же третья —
Седая – вздохнула?
6. 6. 1984
«Ну, так будем жить…»
Ну, так будем жить,
Как велит душа,
Других хлебов не прося.
Я себе заведу ручного мыша,
Пока собаку нельзя.
И мы с ним будем жить-поживать,
И письма читать в углу.
И он залезет в мою кровать,
Не смывши с лапок золу.
А если письма вдруг не придут —
(Ведь мало ли что в пути!) —
Он будет, серенький, тут как тут
Сердито носом крутить.
А потом уткнется в мою ладонь:
Ты, мол, помни, что мы вдвоем!
Ну не пить же обоим нам валидол,
Лучше хлебушка пожуем!
Я горбушку помятую разверну,
И мы глянем на мир добрей.
И мы с ним сочиним такую страну,
Где ни кошек, ни лагерей.
Мы в два счета отменим там холода,
Разведем бананы в садах…
Может нас после срока сошлют туда,
Но вернее, что в Магадан.
Но, когда меня возьмут на этап
И поведут сквозь шмон —
За мной увяжется по пятам
И всюду пролезет он.
Я его посажу в потайной карман,
Чтоб грелся под стук колес.
И мы сахар честно съедим пополам —
По 10 граммов на нос.
И куда ни проложена колея —
Нам везде нипочем теперь.
Мы ведь оба старые зэки – я
И мой длиннохвостый зверь.
За любой решеткой нам будет дом,
За любым февралем – весна…
А собаку мы все-таки заведем,
Но в лучшие времена.
1984
«Их пророки обратятся в ветер…»
Их пророки обратятся в ветер,
В пепел обратятся их поэты,
И не будет им дневного света,
Ни воды, и не наступит лето.
О, конечно, это справедливо:
Как земля их носит, окаянных!
Грянут в толпы огненные ливни,
Города обуглятся краями…
Что поделать – сами виноваты!
Но сложу я договор с судьбою,
Чтобы быть мне здесь
И в день расплаты
Хоть кого-то заслонить собою.
1984
«И за крик из колодца „мама!“…»
И за крик из колодца «мама!»,
И за сшибленный с храма крест,
И за ложь твою «телеграмма»,
Когда с ордером на арест, —
Буду сниться тебе, Россия!
В окаянстве твоих побед,
В маете твоего бессилья,
В похвальбе твоей и гульбе.
В тошноте твоего похмелья —
Отчего прошибает испуг?
Все отплакали, всех отпели —
От кого ж отшатнешься вдруг?
Отопрись, открутись обманом,
На убитых свали вину —
Все равно приду и предстану,
И в глаза твои загляну!
5. 7. 1984
«Когда-нибудь, когда-нибудь…»
Когда-нибудь, когда-нибудь
Мы молча завершим свой путь
И сбросим в донник рюкзаки и годы.
И, невесомо распрямись,
Порвем мучительную связь
Между собой и дальним поворотом.
И мы увидим, что пришли
К такому берегу Земли,
Что нет безмолвней, выжженней и чище.
За степью сливы расцветут,
Но наше сердце дрогнет тут:
Как это грустно – находить, что ищем!
Нам будет странно без долгов,
Доброжелателей, врагов,
Чумных пиров, осатанелых скачек.
Мы расседлаем день – пастись,
Мы удержать песок в горсти
Не попытаемся – теперь ведь все иначе.
Пускай победам нашим счет
Другая летопись ведет,
А мы свободны – будто после школы.
Жара спадет, остынет шлях,
Но на оставленных полях
Еще звенят медлительные пчелы.
Ручей нам на руки польет,
И можно будет смыть налет
Дорожной пыли – ласковой и горькой.
И в предвечерней синеве
Конь переступит по траве
К моей руке – с последней хлебной коркой.
16. 6. 1984
«Вот их строят внизу – их со стенки можно увидеть…»
Вот их строят внизу – их со стенки можно увидеть.
(Ну, а можно и пулю в невежливый глаз получить!)
Золоченые латы (это – в Веспасиановой свите),
Гимнастерки солдат да центурионов плащи.
Завтра эти ребята, наверное, двинут на приступ.
И, наверное, город возьмут, изнасилуют баб —
И пойдет, как века назад и вперед, – огонь
да убийства.
Если спасся – счастливый раб, если нет – то судьба.
Храм, наверно, взорвут и священников перережут.
Впрочем, может, прикажут распять, сперва
допросив.
Офицеры возьмут серебро, солдаты – одежду.
И потянутся пленные глину лаптями месить.
А потом запросят ставку – что делать дальше?
И связист изойдет над рацией, матерясь.
Будет послан вдоль кабеля рвущийся к славе
мальчик,
Потому что шальной стрелой перерезало связь.
А другая стрела ему в живот угадает.
А потом сожгут напалмом скот и дома,
Перемелят детей колесом
И стену с землей сравняют,
Но, возможно, не тронут старух, сошедших с ума.
И не тычьте в учебник: историю смертники знают —
Прохудилось время над местом казни и дало течь.
Дай вам Бог не узнать, что увидит жена соляная:
Автомат ППШ или римский короткий меч?
23. 7. 1984
«Нас Россией клеймит…»
Нас Россией клеймит
Добела раскаленная вьюга,
Мракобесие темных воронок
Провалов под снег.
– Прочь, безглазая, прочь!
Только как нам уйти друг от друга —
В бесконечном круженье,
В родстве и сражении с ней?
И когда, наконец, отобьешься
От нежности тяжкой
Самовластных объятий,
В которых уснуть – так навек,
Все плывет в голове,
Как от первой ребячьей затяжки,
И разодраны легкие,
Как нестандартный конверт.
А потом ожидая, пока отойдет от наркоза
Все, что вышло живьем
Из безлюдных ее холодов, —
Знать, что русские ангелы,
Как воробьи на морозах,
Замерзают под утро
И падают в снег с проводов.
4. 8. 1984
«Завтра будет прилив…»
Завтра будет прилив,
Сгонит отару вод
Северный ветер,
Сдвинутся корабли.
Небо вкось поплывет.
Что случится на свете?
Выгнется линзой свод,
Хрупкий взметнут балет
Птицы-чаинки.
Выступит мед из сот,
И покачнутся в земле
Чьи-то личинки.
Дети чужих зверей
Стиснут в мехах сердца —
Шорох по норам…
Ветер, то ли свирель —
Не угадать лица —
Будет, и скоро.
Знают сверчки небес,
Рации всех судов
Пеленг сосновый.
Нордом сменится Вест.
Смоется след водой.
Ступишь ли снова?
5. 8. 1984
«Если выйти из вечера прямо в траву…»
Если выйти из вечера прямо в траву,
По асфальтовым трещинам – в сумрак растений,
То исполнится завтра же – и наяву
Небывалое лето счастливых знамений.
Все приметы – к дождю,
Все дожди – на хлеба,
И у всех почтальонов – хорошие вести.
Всем кузнечикам – петь,
А творцам – погибать
От любви к сотворенным – красивым, как песни.
И тогда, и тогда —
Опадет пелена,
И восторженным зреньем – иначе, чем прежде, —
Недошедшие письма прочтем,
И сполна
Недоживших друзей оправдаем надежды.
И подымем из пепла
Наш радостный дом,
Чтобы встал вдохновенно и неколебимо.
Как мы счастливы будем – когда-то потом!
Как нам нужно дожить!
Ну не нам – так любимым.
3. 10. 1984
«Этот вечер для долгой прогулки…»
Этот вечер для долгой прогулки.
Серый час, как домашняя кошка,
Теплой тенью скользит у колена,
А подъезды печальны и гулки.
Ты надень свою старую куртку.
Мы набьем леденцами карманы
И пойдем, куда хочется сердцу,
Безо всякого дальнего плана.
По заросшим ромашкой кварталам,
Где трамвай уже нынче не ходит,
Где открытые низкие окна,
Но старушек в них прежних не стало.
Так мы выйдем к знакомому дому,
И увидим на спущенной шторе
Тень хозяина, и улыбнемся:
Кто сегодня в гостях, с кем он спорит?
Мы замедлим шаги: не зайти ли?
Но заманят нас сумерки дальше,
Уведут, как детишек цыгане,
Как уже много раз уводили.
И тогда, заблудившись, как дети,
В незнакомом обоим предместье,
Вдруг очнемся: мы живы и вместе!
И вернемся домой на рассвете.
1984
ЮРИЙ КУБЛАНОВСКИЙ
«…И БОЖЬЯ РУКА НА ПЛЕЧЕ»
Послесловие к книге
Политическое судопроизводство преступно само по себе; осуждение же поэта есть преступление не прост уголовное, но прежде всего антропологическое, ибо это преступление против языка, против того, чем человек отличается от животного. На исходе второго тысячелетия после Рождества Христова осуждение 28-летней женщины за изготовление и распространение стихотворений неугодного государству содержания производит впечатление дикого неандертальского вопля – точнее, свидетельствует о степени озверения, достигнутого первым в мире социалистическим государством.
Данное собрание избранных стихотворений Ирины Ратушинской мы предварили текстом биографии поэтессы, написанным ее мужем И. Геращенко сразу после того, как она была арестована.
А 3 марта 1983 года киевский суд приговорил Ратушинскую к 7 годам лагерей и пятилетней ссылке.
Ратушинская отбывает срок в Мордовии, поражая мир своим мужеством: голодовки, карцер, тяжкий труд и болезни – ничто ее не сломило.
Название «избранного» – «Вне лимита» – взято не произвольно: именно так и назвала поэтесса свою новую стихотворную сплотку, переправленную на свободу из лагеря, большинство стихотворений которой (наряду с более ранними, написанными еще на воле) – и составляют содержание этой книги.
В небольшом автобиографическом эссе «Моя родина» (1982) Ратушинская рассказала:
«Какой-то шок (ток —?) обрушился на меня в мои 24 года, когда в течение одной недели, почти одновременно (книги дали ненадолго) я прочла Мандельштама, Цветаеву, Пастернака! Это буквально сбило меня с ног, физически, с бредом и температурой! Мне открылась бездна, и, в отличие от всех порядочных кошмаров, я была не на краю – о нет! Я была внизу, в той самой бездне, а край – где-то недосягаемо далеко вверху! Захрустело и зашаталось мое представление о нашей литературе и о нашей истории. И все это наложилось на бунтовщические порывы, что были во мне всегда, сколько я себя помню».
[3]3
Там же, с. 11.
[Закрыть]
Новейшая российская поэзия вновь выступила в традиционной роли: повивальной бабки свободы. Она наполняет легкие кислородом, пробивает беспросветную непроницаемость советского мифа. Ратушинская приняла поэзию не как «игру», не как наинежнейшую область изящной словесности и культуры, но – как служение, как исповедь, проповедь, самое бытие.
Ее лирически требовательное отношение к родине заставляет еще и вспомнить гневные филиппики Хомякова («В судах черна неправдой черной и игом рабства клеймлена»). Ведь попрек, обличение (когда оно носит «библейский», религиозный характер) – полноправная часть взыскательной конструктивной любви.
Родная земля – «злая», но:
Да зачтется ей боль моего поколенья,
И гордыня скитаний,
И скорбный сиротский пятак —
Материнским ее добродетелям во
искупленье —
Да зачтется сполна.
А грехи ей простятся и так.
Скорбный сарказм в отношении «материнских добродетелей» родины целительно смягчен добровольной жертвенностью.
Пророческий гнев диаметрально противоположен равнодушному скептическому презрению: этот духовный урок нашей поэзии Ратушинская усвоила крепко.
Вторая часть книги[4]4
Списки некоторых стихотворений ее – попали на Запад в копиях очень плохого качества, поэтому за полную точность текстов нельзя ручаться. – Сост.
[Закрыть] – дневник хождения по кругам ада: следственная тюрьма, суд, этап, лагерь. Но такова феноменология творчества: хлебнув неволи и ГУЛаговского мытарства, голос поэтессы окреп, в нем родились энергии, «спровоцированные» на появление мужеством. Ибо:
В хлорном запахе, в простыне,
Рваных тряпках и грязных стенах,
Разве можно любить сильней,
Чем отсюда? Не на кресте – но
В тошной муке дверных глазков,
В утонченном хамстве допросов
(…)
Напряженней, святей – нигде
Невозможно любить, любимый!
Поэзия привела Ратушинскую в застенок, но она же – и стала ее помощницей, целительницей, укрепляющей силу духа.
Мужество лирики Ратушинской еще выпуклее на фоне вдруг ощутившихся хрупкости, детскости, женственности – все это проглядывает в ее тюремной лирике в трогательном, вызывающем слезные спазмы единстве.
Форма, размер, рифмы – не выбираются: само вдохновение диктует течение лирического повествования, потому и мастерство определяется его интенсивностью:
В черно-белой гравюре зимы исчезают оттенки,
Громыхает глаголом суровое нищенство фраз.
Пять шагов до окна и четыре от стенки до стенки,
Да нелепо моргает в железо оправленный глаз.
(…)
Снежный маятник стерся: какая по счету неделя?
Лишь темнее глаза над строкою да лоб горячей.
Через жар и озноб – я дойду, я дойду до апреля!
Я уже на дороге.
И Божья рука на плече.
Многие ли из нас имеют счастье сказать о себе такое?
…Думается, что менее всего согласилась бы Ратушинская определить поэзию как «опыт соединения слов посредством ритма». Впрочем, история показывает, что поэзия формообразует драму судьбы даже и самого отпетого формалиста. Поэзия свидетельствует об онтологических корнях человека. Духовное здоровье цивилизации, общества – поверяется степенью наличия в них свободной неверсификационной поэзии и готовности к ее восприятию.
Поэзия – веское доказательство Божьего бытия.