Текст книги "1612. «Вставайте, люди Русские!»"
Автор книги: Ирина Измайлова
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
– Очень хотел бы принести такая клятва, однако я не взял с собой Священное Писание!
– Так у меня оно есть! – почти ласково подбодрил Владыка.
Поляк вспыхнул, став лицом в цвет своего алого жупана, выпирающего из широко распахнутой делии [18]18
Делия – кафтан с широкими рукавами, без ворота, надеваемый в качестве верхней одежды. В описанный период использовался как часть обмундирования польского пехотинца.
[Закрыть].
– Но это не есть наше Писание, оно служит для ваша церковь, а не для моя!
– Ах, во-он оно что! – воскликнул Гермоген, снова возвысив голос. – А я, по неразумению моему, полагал, что уж Священное-то Писание у нас и у вас одно и то же, вы только службу иную имеете, да Символ Веры у вас поменялся! Как же станет ваш королевич Веру Православную принимать, если ему и книги наши святые страшны покажутся?
От этих слов смутились все, включая и членов семибоярщины. Головы в высоких собольих шапках дружно опустились, наступило молчание.
– Я могу святым крестом поручиться, что мой гетман дал вам обещание! – вскричал, преодолев растерянность, полковник Гонсевский и действительно старательно перекрестился слева направо.
– Да что он такое обещание дал, мы и не сомневаемся!
– Гермоген уже почти смеялся. – Ты поклянись, что он его выполнит. И перекрестись.
– Он его выполнит! – настаивал полковник. – Но как же я, высокочтимый Патриарх, стану клясться за другой человек?
Вновь возник и вновь растаял под сводами палаты общий шум.
Мстиславский выступил вперед и, придав голосу самую большую твердость, какую только сумел, воскликнул:
– Я! Я поклянусь, что король польский сдержит своё обещание. Прикажи принести Библию, Владыка, и я дам клятву.
Все замолчали. Гермоген привстал, взглянул в глаза князю и смотрел, пока тот, пунцово вспыхнув, не опустил взора.
– А ну, как прикажу принести? – совсем тихо спросил Патриарх. – Ведь веришь, что не прикажу, что греха на свою душу не возьму и твою глупую душу в ад не отправлю! Потому что ты ведь не веришь в то, что сейчас говоришь, князь Фёдор! Ты душу бесу продаёшь за свою жалкую земную власть. Я знаю: ты не послушаешь ни меня, ни тех из бояр, кто разумеет, что нельзя пускать супостатов в Москву. Я знаю: вы обманете народ, успокоите его своей ложью и впустите войско ляхов в священный Кремль. Вы и холопов своих на стражу поставили у входа, чтобы я не смог ныне выйти на лобное место и народ поднять! Но знаю я и другое, Мстиславский, и запомни это: кровью обернётся твоя измена! Большой кровью, и она падёт на тебя с твоим Змием семиглавым. А теперь – всё. Все подите вон!
Этот неожиданный властный приказ застал собравшихся врасплох. Бояре зашумели было, пытаясь еще что-то говорить, но никто уже не слушал друг друга. Князь Фёдор Иванович решился подступить к креслу Патриарха, однако тот поднял к нему глаза, и Мстиславский, побледнев, попятился.
– Я сказал: вон! – Гермоген махнул рукой в сторону дверей. – И чтоб холопов у меня при входе не было! Снаружи пускай стоят.
– Ох, ты, святейший, рискуешь! Ох, плохо кончится твоё супостатство! – прошипел как бы ненароком, проходя мимо кресла, один из «семибояр» – Михаил Салтыков.
– Как Господу будет угодно, так я и кончу! – без вызова, почти мягко ответил Владыка. – Я не страшусь. Ты бы лучше страшился, Михайло. То ты с «тушинским вором» заодно был, государем его величал, звал народ ему присягать, а ныне им же народ стращаешь, подбивая иноземцу крест целовать. Не много ли раз по тридцать сребреников в твоей мошне, а Михайло?
Салтыков побелел, отпрянул и, бормоча что-то себе под нос, едва ли не первым убрался из палаты.
Патриарх оглядел залу, из которой, неловко пятясь, уходили бояре и раззолоченный польский полковник, затем кивнул Пожарскому и Рубахину:
– А вы останьтесь пока. Думаю, ты, князь Дмитрий, больше со змием говорить не хочешь.
– Не хочу, – подтвердил Пожарский.
– Вот видишь. А тебе, боярин, верно и надобно было только ко мне, а не к змию и не к Думе.
– Он сказывал, что и к ним тоже, – заметил князь, – да, видно, понял, что им не до него. Да и о чем с ними говорить?
– Они сами все сказали! – вздохнул Владыка и повернулся к гонцу. – Слушаю тебя.
Глава 6. Благословение Владыки
Боярин Роман, словно очнувшись от сна, низко склонился перед старцем и принялся в тех же словах, но с еще большим жаром рассказывать Гермогену обо всех бедах, обрушившихся на Смоленск.
– И чем же могу я, слабый старик, помочь вам? – внезапно прервав его речь, спросил Владыка.
На мгновение Рубахин смутился и опустил глаза. Но тотчас собрался с духом:
– Святейший Владыка! Все мы, кто там бился год с лишком, бились твоим благословением! Грамоты, что ты рассылал по всей Русской земле, народу были, как Божий указ… Писал ты, что нельзя прельщаться на посулы самозванца, и люди знали – нельзя! Писал, что ляхи на нашей земле никогда не станут мир устанавливать, а будут нести лишь новую смуту и войну, и все верили – так и есть!
– А не так? – не удержавшись, вмешался Пожарский. – Все же видят: так!
– Так, а кто бы спорил! – боярин Роман облизал пересохшие от волнения губы и продолжал: – Мы все выдержали: битвы с врагами, осаду, обстрелы. И знали, что нельзя иначе. Но ныне все изменилось. Сил у Смоленска нет более! Стены в нескольких местах разрушены, вал земляной в конце концов тоже разрушат, дело только во времени. Осень наступила, и запасы наши иссякают. Эта зима будет голодной. Уже прошлой зимой до полсотни человек цингой мучались, один помер, а в эту зиму – сотни умрут. Еда-то на исходе и взять ее неоткуда – потайным подземным лазом много не принесешь! Но как был, так и есть непреклонен воевода наш, боярин Шейн: не откроет он ляхам ворота, не впустит их, покуда все, кто ни есть у нас, мертвы не лягут!
Он умолк, тяжело дыша, то поднимая на Гермогена испуганный, измученный взгляд, то снова и снова опуская глаза вниз.
Молчание висело в мутном, пронизанном пыльными солнечными лучами воздухе.
Наконец, Владыка заговорил:
– Я понял тебя. И почти все, о чем ты говорил, ведаю. Так чего же ты у меня просишь, боярин?
– Прошу твоей святой помощи! – воскликнул тот с отчаянием. – Вразуми воеводу Шейна! Никого он не послушает, кроме тебя! Ведь нет более у нас государя, не сегодня, так завтра в Москве будет польское войско. Не за что более биться, не за что стоять Смоленску и погибать всем нам. В городе жены наши, дети малые. Их тоже ждет голод, муки, смерть лютая! Если же ты напишешь грамоту для Шейна и благословишь его сдать город, то он поступит по твоему указу. Пожалей нас, грешных, святейший Владыка! Напиши воеводе. Он тебе подчинится.
Князь Пожарский вновь открыл было рот, чтобы заговорить, но тотчас смущенно осекся.
Гермоген смотрел на Рубахина со странным выражением – то ли участия, то ли сожаления. Потом покачал головой:
– Нет, боярин.
Рубахин и князь Дмитрий оба посмотрели на Патриарха вопросительно.
– Нет, – повторил Гермоген. – Не подчинится мне боярин Шейн, смоленский воевода. Он давно уже живет не по моему указу.
– Но… – боярин Роман пытался и не мог найти нужные слова, – но грамоты твои для него важнее любого слова.
– Да, они для него важны, – кивнул Владыка. – Но только покуда они согласуются с той Волей, которой он действительно повинуется. И если я, старый грешник, сейчас преступлю эту Волю, не станет ваш воевода меня слушаться. А что до того, чтоб спасти всех вас, открыв врагам ворота, так ведь и сам ты ведаешь, что все едино будет, только горше и позорнее станет гибель. Или веришь в милость Сигизмунда?
– Но баб-то и детей поляки не убьют!
– Не убьют. Рабами сделают. Женщин – своими наложницами. И так будет по всему Царству Московскому. Слыхал ли, как люди говорят? Мне сказывали, что во всех краях слышны такие слова: «Пока стоит град Смоленск в Вере Христовой, пока не сдается, есть и у нас надежда, что свободны будем. Сдастся Смоленск, значит, не быть больше и нам!». Это кому же не быть, а?! Руси не быть?! Русским не быть?! Ты в уме, а, боярин?
Рубахин давно уже снова опустил голову, не выдержав гневного блеска глубоких, пронзительных глаз старца.
Смутился под взором Гермогена даже Пожарский, которого, казалось бы, слова Патриарха не могли устыдить. Точно князь вдруг открыл и в себе тайный страх, страх оказаться бессильным, когда безумие охватывает всех, и ты вдруг видишь себя идущим в одиночку против обезумевшей толпы… Такое с ним бывало. В те дни, когда чуть не вся Москва кинулась присягать Гришке Отрепьеву, а ему в лицо кричали, что он убийцами царевича подкуплен… Вот дурачье-то! Как же подкуплен, какими убийцами, если по их мнению выходило, что царевич-то жив?! Но здесь было не то! Совсем не то. Князь чувствовал, что боярин Роман явился к Патриарху вовсе не от осажденного Смоленска, а всего вернее – от нескольких таких же, как и он, утративших мужество людей. А может… может, просто сам по себе решился? Но ведь если его пропустили через тайный лаз, то что-то он должен был сказать воеводе о том, куда и для чего уходит. Солгал? А как иначе?
Казалось, Гермоген прочитал мысли Пожарского.
– А что сказал ты, когда покидал Смоленск? – спросил он, и в голосе его вдруг послышалась насмешка. – И почему тебя ляхи пропустили? Ты ж не пеши шел, ты ж на коне ехал: вон, одежа-то вся чистая, даже сапоги не сильно запылились. Ну-ка сказывай, как выбрался? Только уж не лги, будь милостив!
Боярин побелел, как беленая стена патриаршей палаты, и снопом рухнул в ноги Владыке.
– Прости, святейший! Помилуй, не осуди…
– Ради Христа, прошу тебя: сказывай. Не то ведь обо многих худо думать заставляешь. У меня уж грешная мысль была: не много ли вас там таких, не снарядили ли тебя в путь такие же, как здесь, изменники, и не послом ли их ты сперва к ляхам отправился…
– Нет, нет, Владыка! Не так это! – на глаза Рубахину навернулись слезы, поползли по щекам, теряясь в густой бороде. – Сам я грешен, сам не выдержал, страху своему поддался. Вылазка у нас была – небольшой обоз польский решили перехватить, чтобы добыть немного продовольствия. Я прежде не бывал в таких вылазках, а тут вызвался сам, а так как многие в городе кто ранен, кто болен, а здоровые – все на стенах, в карауле, сотник меня и назначил. Я с собою холопа моего Семена взял, и когда мы подъезжали к обозу да ляхи в нас из луков стрелять начали, мы с Семеном за деревьями и скрылись. Ну, будто бы убили нас. Потом поскакали в объезд польских таборов, лесом проехали, а затем на Смоленскую дорогу выбрались. Кольчугу да зерцало я снял, в лесу спрятал, чтобы на разъезд не нарваться, польский ли, тушинский ли, мало ли, какие лихие люди могли встретиться… Думал сперва прочь куда-нибудь скрыться от срама своего… А после вдруг подумал: поеду сюда, в Москву. Может, здесь уже решилось все, может, и ты, святейший, благословишь, наконец, не лить крови понапрасну. Вот и дерзнул!
– Вот оно как! – ахнул князь Пожарский. – До такого и сам Иуда Искариот не додумался: сперва предать, а потом в герои выйти. Неужто ты надеялся привезти в Смоленск грамоту от Владыки? Да еще такую, какая именно тебе и надобна?
– А уж ляхи-то с какой радостью пропустили бы его обратно! – тихо произнес Гермоген. – Еще бы и наградили. Думал ли об этом, боярин?
– Нет! – выдохнул Рубахин. – О том мыслей не было. Хотел только как-то сам перед собой в трусости оправдаться. Виноват я, Владыка. Прикажи меня, как изменника, смерти предать!
Теперь на лице Патриарха появилось искреннее изумление.
– Как же я могу такое приказать?! Разве мне палачи повинуются? Разве я Богом поставлен, чтобы людей смерти предавать? Опомнись! Да и бояре меня ныне не послушают. Нет, боярин, меня не страшись. Если тебя Бог не устрашил, так что тебе сделает доживающий свой век немощный старец? Иди, иди восвояси, не искушай ни меня, грешного, ни князя Дмитрия. И не тужи, что не получил желанной грамоты – она ничего бы не изменила.
Боярин Роман задрожал всем телом и, шатаясь, поднялся. Его мотнуло вдруг куда-то в сторону, будто пьяного, он с трудом выровнялся и медленно, согнувшись, словно состарившись, пошел к дверям.
Князь Дмитрий провожал его взглядом, пытаясь понять, сравнивает ли себя с этим человеком. Спрашивает ли свою совесть, а не могло ли дрогнуть и его сердце, окажись он в погибающей крепости?
Вдруг Владыка резко встал с кресла, быстрым шагом догнал Рубахина и, взяв за локоть, остановил.
– Постой! Постой, боярин… Ради Христа, прости меня, грешного!
И он, зайдя вперед, рухнул на колени перед боярином Романом.
– Виноват я, виноват! Не смею я судить тебя и осуждать не смею! Слабость твоя передо мною, а я, сам слабый и грешный, стал было силой тешиться. Гордыне уступил. Прости!
Голова в белом куколе склонилась к самому полу, потом Гермоген поднял взор на окаменевшего перед ним Рубахина, и тот увидал, как по впалым щекам старца побежали светлые дорожки слез. Он просил прощения от всего сердца.
– Владыка! – голос боярина сорвался, он уже ничего больше не мог сказать. Лишь сумел нагнуться и подхватить Патриарха под руки, помогая подняться.
– Прощаешь ли? – медля вставать, спросил тот.
– Да мне ли… тебя?..
– Прощаешь ли? Снимаешь ли с меня грех?
– Не грешен ты!
– Все грешны, – Гермоген, наконец, уступив усилиям Рубахина и подхватившего его с другой стороны Пожарского, встал и тотчас поднял руку со сложенным двуперстием. – Прими же мое благословение. В бегстве своем с поля боя ты покаялся. Считай, я твою исповедь принял, хоть при том еще князь был, но так уж случилось. Отпускаю тебе этот грех – человек слаб. И отныне поступай, как сам решишь. Если нет у тебя сил быть там, в Смоленске, не возвращайся, ступай, куда вздумается. Если же поймешь, что место твое все же там, вернись. И передай воеводе Шейну, что я тебя благословил. И что молюсь за всех вас, все время молюсь. А теперь ступай. Устал я от этого Семиглавого змия…
Глава 7. Последние
Вскоре в Москву пришло известие, что новое боярское посольство, направленное семибоярщиной к стенам осажденного Смоленска, возвращается с позором.
Бояре должны были склонить упрямого воеводу наконец смириться и сдать крепость войску короля Сигизмунда, ибо боярский совет принял решение присягать всем миром королевичу Владиславу.
Однако Шейн даже не принял у себя послов, лишь выслушал их гонца и отправил с ним грамоту, в которой объявлял, что присягать королевичу, еще не принявшему Православной веры, считает позором, а сдавать крепость полякам, пришедшим в Московское Царство с войною, – позор еще больший.
«Если бы они хотели с нами мира и пришли помочь нам смуту одолеть, – писал воевода, – то и воевали бы с полками «тушинского вора», а наших сел и городов не грабили бы и не жгли. Союзники так не приходят, так приходят враги, давно нас поработить желавшие и злого для нас часа дождавшиеся. Пускай сперва уйдут восвояси из наших пределов, да еще дань заплатят за ограбленное, а после, если так хотят, заключают договор с Земским Собором, который, даст Бог, вскоре соберется, чтоб тот их послов выслушал и решил, можно ли звать на престол Московский польского королевича, после того, как тот и вправду станет православным. А до того они на нашей земле – враги лютые, и мы здесь будем обороняться, пока последний из нас в битве не падет!»
Всего досаднее боярским послам было то, что грамоту пришлось показать польским военачальникам, а затем и самому Сигизмунду. Тот не сумел скрыть бешенства и принялся браниться, дав возможность русским боярам уразуметь, что если язык польский и русский и разнятся очень сильно, то самую крепкую брань ляхи, судя по всему, заимствовали у ненавистной Московии – шипи не шипи, а смысл очень даже понятен!
Мстиславский, которому вернувшиеся из-под Смоленска послы рассказали о несостоявшихся переговорах и, в свою очередь, показали воеводину грамоту, потемнел и… стал ругаться примерно теми же словами. К этому времени армия гетмана Жолкевского уже заняла Москву, открывшую ворота завоевателям. Правда, сам гетман не рискнул в ней остаться, посадив командиром гарнизона все того же тощего золоченого Гонсевского. Его гусары и пехотинцы вели себя в захваченной столице, как и повсюду в Царстве Московском, еще более ополчив против себя теперь уже всех: чернь, стрельцов, купечество, дворян, членов потерявшей власть Боярской Думы. К тому же никто и не подумал исполнять обещание и идти войной на лагерь самозванца. Впрочем, самозванцу очень скоро пришел конец: он был уже не нужен полякам, и те решили от него избавиться – «царевича Дмитрия», так и сидевшего со своими полками в Калуге, однажды во время конной прогулки застрелил кто-то из его же охраны…
В Москве и вокруг нее, и по всей Руси зрело сопротивление, все это ясно чувствовали. Роковые события назревали и в столице, в ней стали загадочным образом собираться и селиться большим числом служилые люди, какие-то пришлые стрельцы, и все отлично понимали, что неспроста они здесь объявились. Перепуганный Гонсевский приказал не впускать в город вооруженных людей, а тех, у кого при въезде находили оружие, топить в Москве-реке, но порох, пищали, луки, топоры все равно везли и везли – за всеми невозможно было уследить.
Так что князю Федору Мстиславскому было теперь уже не до Смоленска.
А польский король все так же понимал, что не взяв этой крепости, он не будет чувствовать себя в Московии спокойно, и продолжал кровавую осаду, отнявшую у польского войска уже несколько тысяч воинов.
По всем подсчетам, к зиме в городе должно было закончиться продовольствие, значит, зимой можно было ожидать падения Смоленска. И снова его не последовало!
Осадные орудия уже во многих местах пробили бреши в стенах, однако повсюду высился земляной вал, а его было куда труднее разметать орудийными ядрами – которые зимою вновь кончились, и новые нужно было заказывать уже за счет жалования наемников. Те пригрозили бунтом и в конце концов получили свое из королевской казны…
Король ждал. Ему донесли о русском восстании в Москве и о том, что оно было жестоко подавлено, а русское ополчение уничтожено [19]19
Имеется в виду первое русское ополчение 1609–1611 гг., потерпевшее поражение из-за разобщенности своих руководителей.
[Закрыть], но и польский гарнизон понес потери, а боевой дух его заметно упал.
Сигизмунд не мог заглянуть за высокие, все еще неприступные стены ненавистной крепости, но отлично понимал – вскоре она все равно должна пасть. Хотя бы тогда, когда погибнут последние из ее защитников. Но на сколько же могло хватить сил – без еды, без помощи, без надежды – у этих проклятых русских?!
Конец наступил лишь летом 1611 года. За зиму не менее тысячи осадных людей Смоленска унесла цинга. Другие умирали от ранее полученных ран, которым голод не давал по-настоящему зажить.
В один из первых дней июня воеводе Шейну донесли, что из всех стрельцов, даточных и посадских, считая дворян и боярских детей, держать в руках оружие могут немногим более двухсот человек. Оборонять шесть с половиной верст крепостных стен стало некому.
Воевода понимал, что осаждающие должны в конце концов заметить пустоту бойниц смоленских башен, понять, что на стенах уже не видно караульных.
– Не сегодня, так завтра будет штурм, – сказал он, собрав почти всех оставшихся на ногах «осадников» на площадке возле Коломенской башни, самой надежной и наименее всего пострадавшей от обстрелов твердыне крепости. – И на этот раз ляхи возьмут город, мы все это понимаем. Прежде чем рассказать, как я мыслю встретить «дорогих гостей» и чем напоследок угостить, прошу всех вас еще раз решить для себя: будете ли вы до конца со мною. Если кто-то решит, что сопротивляться – это одно, а наверняка погибать – другое, может сейчас же отсюда уйти и сдаться. Это – плен и унижение, но это – жизнь. Клянусь Богом, я не скажу ни единого худого слова тому, кто так сделает. Решайте.
Все две сотни человек, стеснившихся в нешироком пространстве площадки, слушали молча. Ответом на слова воеводы тоже было молчание.
– Я жду! – возвысил голос Шейн.
– Чего ждешь-то? – заговорил старый казак Прохор. – Что мы, два года здесь рядом с тобою бившись, теперь продадим тебя и град наш поганым ляхам? Того ждешь, воевода? Так не дождешься!
– Лучше расскажи про «угощение»! – воскликнул как всегда шустрый Никола Вихорь. – Любо смотреть, как у тебя оно вкусно выходит!
– Ладно, – воевода едва заметно перевел дыхание, и впервые за два этих года иным, кто стоял к нему вплотную, померещились слезы в его светлых, спокойных глазах. А раз так, то сперва тебя прошу, отец Мстислав…
Он поклонился старичку-священнику из Успенского собора, которого призвал на совещание, и тот в ответ молча поднялся с порохового бочонка, услужливо предложенного кем-то из стрельцов в качестве сидения.
– Скорее всего, поляки будут наступать завтра, – снова заговорил воевода. – И я попрошу вас с братией храма отслужить раннюю литургию. Мы все должны причаститься.
– Отслужим, сыне! – твердо, будто сотник, получивший приказ, ответил священник. – Никого Милость Божия не оставит. У нас народ, почитай, второй день подряд причащается. Хотя и народу-то осталось всего ничего… Но к Чаше все идут.
…Штурм начался именно тогда, когда и предполагал воевода: после полудня, едва солнце перестало светить в глаза польским пушкарям, они вновь осыпали ядрами стены и земляной вал. Им ответило несколько пушечных ударов, умело направленных в самую гущу изготовившегося к атаке войска.
После этого осадное орудие, которое польские пушкари подкатили едва ли не вплотную к стене, ударило по самому слабому месту смоленской обороны – воротам Авраамиевской башни. Там еще несколько дней назад рухнула часть кладки, уничтожив сразу четыре верхние бойницы, и теперь никто не встретил пушкарей стрелами и пулями. Ворота вылетели после третьего выстрела.
– Вперед! – скомандовал командир немецкого корпуса полковник Вейер, и наемники пошли клином, выставив пики, в то время как с пригорка их прикрывали огненным боем пищальники.
В это же самое время, покуда немногие оставшиеся в живых осадные люди крепости обстреливали со стен стремительную лавину немцев, пан Новодворский наконец осуществил свою давнюю мечту: его пороховых дел мастера перебрались через ров в том месте, где он недавно стал оползать и осыпаться, и сумели заложить петарды под Крылошевские ворота. Взрыв разнес их в щепы, и в атаку с гиком и ревом пошла запорожская конница.
Ей первой и пришлось откушать «воеводина угощения», о чем после с ужасом вспоминали те, кто остался в живых. Миновав стену и одолев с помощью лестниц земляной вал, запорожцы ринулись на пустые, скрытые в дыму улицы Смоленска. Перед ними тотчас возникла каменная арка, за которой прежде начинались городские торговые ряды, а сейчас лишь уныло светлели стены купеческих теремов. Мысль, что там найдется, чем поживиться, заставила запорожцев торопиться. Толкаясь, весело бранясь, они влетели под арку, и тут раздался чудовищный грохот, и два ближайших здания, вдруг оторвавшись от земли, взлетели и накрыли их фонтанами огня и камней. Под одним из теремов располагался пороховой погреб.
Отчаянные крики людей, команды, проклятия – все смешалось в единый страшный, непрекращающийся вопль. Следом за первым взорвался второй погреб, похоронив успевший вырваться вперед передовой отряд казаков.
В это же время на немецкую пехоту рухнула Авраамиевская башня – под нею тоже был пороховой погреб, и оставшихся там запасов хватило, чтобы сокрушить мощные стены и уничтожить всех, кто не успел миновать ворота и зайти достаточно далеко вперед.
– Господи Иисусе! – взревел полковник Вейер, оглядываясь и видя, как взвиваются на дыбы всадники его конной хоругви, двинувшейся следом за пехотой и не успевшей приблизиться к роковому месту. Некоторых всадников, тем не менее задели и посшибали с седел куски каменной кладки, продолжавшие лететь с еще уцелевшей, медленно оседающей части башни.
– Назад, назад! – кричал Вейер, однако его никто не слышал.
Возможно, нападавшим стоило бы и в самом деле отступить, понимая, что двумя взрывами дело не ограничится, однако отступать было поздно. Немецкие, польские, шведские, казачьи части в одном безумном порыве сплошной лавиной вливались в город, со всех сторон к стенам приставляли лестницы, и штурмующие лезли на них, давя друг друга, отчаянно крича, бранясь и визжа от охватившего всех порыва слепящей, дикой радости. Два года они мечтали и не могли взять этот город, и теперь, наконец, он стал доступен. Ворваться, убить всех, кто попадется на пути, разрушить все, что может рушиться, – то было не единое желание, но единое помешательство. Свирепый восторг и отчаянный страх, потому что этот город был по-прежнему страшен и по-прежнему встречал захватчиков смертью…
Улицы крепости заполнились кишащей толпой, и тогда взрывы загремели повсюду. Пороховых погребов в Смоленске было много, а там, где их не было, осадные люди заложили под стены бочонки с порохом и подожгли фитили.
Потом, подсчитывая потери, король Сигизмунд с ужасом узнал, что только от этих взрывов на улицах уже павшего города погибло около полутора тысяч его воинов.
Последним взорвался дом Боярского Собрания, который заняли пехотинцы полковника Вейера, убив оборонявших его два десятка стрельцов. Те защищались до последнего, истекая кровью, еще стреляли в упор, и их стрелы пробивали легкие кирасы немцев. Наемники, рассвирепев от такого отпора, ворвались в дом, где уже никого не было, и чтобы наверняка убедиться в этом, человек десять кинулись к погребу.
В это самое время боярин Роман Рубахин, которому было поручено оборонять со стрельцами Боярское Собрание, аккуратно поджег фитиль и уже готов был выбраться через задние двери погреба. Он собирался пробраться к Коломенской башне, где, судя по всему, еще вовсю кипел бой.
Молодой немецкий офицер успел увидеть несколько составленных под стеною погреба бочек и рыжий огонек фитилька. Не поддавшись естественному порыву кинуться назад, к выходу, он, напротив бросился к бочкам и, упав плашмя, стремительно вытянул вперед руки и успел загасить фитиль. Задыхаясь, он поднял голову и увидал неспешно направляющегося к нему человека с нацеленным пистолетом.
– Ты с ума сошел! Здесь порох! Не стреляй! – успел прохрипеть пехотинец, сразу вспомнив несколько русских слов, которым за долгие месяцы осады успел научиться.
– Знаю, знаю, что порох! – успокаивающим тоном проговорил Рубахин, еще тщательнее прицелился, но не в немца, а в стоящую с ним рядом бочку и спокойно надавил на спуск.
В это же время Коломенскую башню окружили сразу три сотни поляков и, приставив со всех сторон лестницы, вот уже час штурмовали верхнюю смотровую площадку, на которой укрепились и отчаянно дрались воевода Шейн с последними пятнадцатью воинами своей рати. Истратив все заряды и все стрелы, они встретили ворвавшихся на площадку врагов саблями и пиками. Полякам вначале приходилось идти лишь через узкую входную дверь и через отверстие, в которое превратило одну из бойниц попавшее прямо в нее осадное ядро. Осажденные рубили и кололи их одного за другим, так что возле лестницы и под разрушенной бойницей оказалось вскоре не менее трех десятков корчившихся в агонии тел. Поняв, что так воеводу не взять, пан Новодворский приказал заложить петарды выше смотровой площадки, в верхние бойницы. Рискуя свалиться с осадных лестниц, петардщики установили заряды, но не все успели спуститься после того, как подожгли фитили. Взрыв разнес часть башни, открыв осаждающим доступ сверху, и они буквально посыпались осажденным на головы.
– Ну вот! А я-то все злился, что ты, воевода, жадничаешь, всех ляхов сам колешь! А тут вон их сколько подвалило! – весело воскликнул лихой Никола Вихорь, протыкая пикой одного из спрыгнувших в пролом пехотинцев. Следующий тотчас разрядил в него пистолет, и парень упал, сохранив на лице все ту же бесшабашную улыбку.
– Эх, братец! А меня-то подождать? – возмутился его верный товарищ Юрка Сухой, свалил топором одного за другим двоих поляков и тотчас упал рядом с Николой – стрела вошла ему прямо в затылок.
– Ну, спасибо, ляхи! – закричал воевода, видя, как один за другим падают его ратники. – То-то благодарить они вас будут! Как бы иначе таким лихим ребятам да в рай попасть?! А вы их туда – прямиком!
Его боевой топор описал дугу, и сразу трое спрыгнувших в пролом пехотинца, хрипя, свалились к его ногам. Еще удар, еще и еще. Мертвых на узкой площадке было уже куда больше, чем живых, и дерущимся приходилось ступать по их телам.
Нападающие, видя, как бешено рубится смоленский воевода, уже не так лихо прыгали с излома стены на площадку, а лезть в пробоину и в дверь остерегались и подавно. Они давно прикончили бы Шейна из луков и пищалей, но король приказал во что бы то ни стало взять его живым. А после штурма, который обошелся такой чудовищной ценой, едва ли король будет склонен прощать тех, кто его ослушается…
– Слышь-ко, боярин! – старый казак Прохор ударом сабли срубил с осадной лестницы неосторожно высунувшегося из бойницы запорожца и через плечо глянул на воеводу. – А по лестнице-то они лезть уж страшатся! Этот, вон, последний сунулся.
– Дядько Проша! – Шейн обернулся, с ходу еще раз ударил топором и ногой отпихнул мешавшее ему тело. – Раз лестница свободна – лезь-ка вниз! Ты же казак, и там, снизу – казаки. Могут и не признать чужого. Беги из города! Нашим всем расскажешь, как мы тут до последнего дрались.
– Ну, ты скажешь! – возмутился Прохор. – Как же я опосля того жить стану? Нет, не искушай!
– Я тебя не предавать посылаю! – прорычал воевода, вновь замахиваясь и вновь убивая. – Но кто-то должен рассказать. И еще… Отыщи Ваську…
– Ась? – не понял казак.
– Ваську найди, старик! И если станет слушать тебя, скажи, что я, грешник, любил ее! С этим и смерть приму…
– А слышь, боярин, спуститься-то мы и вдвоем могли бы! – вдруг воспрянул Прохор. – Там, внизу, такая каша, что никто никого сразу не признает.
– Меня не выпустят! – рассмеялся Шейн. – Да и не уйти мне уже: вон, гляди, у меня нога пикой пробита насквозь. Ступай, Прохор, ступай! Приказываю! А не исполнишь, с того света приду и буду тебя корить!
Спустя полчаса все было кончено. Воеводу взяли, лишь сбросив на него в пролом сеть и опутав ею с ног до головы. Он был ранен четырежды и истекал кровью, но, даже окрученный сетью, сумел, разрубив кинжалом несколько петель, заколоть трех или четырех навалившихся на него ляхов.
Когда королю объявили о пленении Шейна и рассказали, какой ценою удалось его взять, монарх сперва побледнел, затем сделался пунцово-красным и произнес с яростью, будто выплевывая каждое слово:
– Когда все успокоится, согнать жителей города, всех, что остались в живых… Собрать наше войско. Воеводу тоже привести, поднять на дыбу и пытать прилюдно! Я сам приду посмотреть. После этого – заковать в кандалы и отправить в Литву. Я хочу, чтобы он был публично казнен, как изменник.
Кому и в чем изменил смоленский воевода, Сигизмунд так и не сказал. И вряд ли сумел бы придумать что-либо связное.