Текст книги "Дневник дьявола"
Автор книги: Ирек Грин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 10 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Итак, мы повернулись спиной к дожидавшимся нас стервятникам и быстро зашагали прочь.
– Однажды к воротам рая подошли двое мальчиков. Они трагически погибли, в одно и то же время, хотя и в разных местах, им обоим было по четыре года. Один был белым, а другой чернокожим… – Фишман уже отпустил мою руку и торопливо удалялся от гостиницы, хотя мне показалось, что, когда я заговорил, он едва заметно повернул голову в мою сторону. – Святой Петр сначала погладил белого мальчика по золотым кудрям и сказал: «Как ты прекрасен, как хорош, такой белый, голубоглазый, без малейшего изъяна, я дам тебе крылья, и ты станешь ангелом», – я почувствовал, что Адриан слегка замедлил шаг. – Потом он обратился к негритенку: «А ты, такой прелестный, такой шоколадный… я дам тебе крылья, и ты превратишься в муху».
Фишман остановился и взглянул на меня, словно не поняв, а его глаза приобрели темно-синий оттенок.
– Что с тобой? – спросил я. – Ведь сын посла был белым…
И тогда он ударил меня по лицу. И пошел прочь.
Однако вернемся – точнее, перенесемся в будущее – в 1991 год, к моменту нашего возвращения из Израиля. Мой отец был очень популярным психотерапевтом, и только слава Фишмана и то, что я замолвил за него словечко, позволили сначала договориться о встрече, а позже – провести недолгий курс терапии в течение нескольких последующих недель, до тех пор, пока взволнованный Адриан не выбежал из отцовского кабинета, хлопнув тяжелой дубовой дверью, чтобы уже никогда туда не вернуться. Еще немного, и я бы рассказал ему все! Эти слова касаются именно того, последнего сеанса психотерапии. Однако обо всем по порядку.
Однажды воскресным утром Фишман прибыл в дом моих родителей. Его ожидал отец в мягком небесно-голубом халате, небрежно накинутом на белую шелковую рубашку с расстегнутой верхней пуговицей, а также тетя Аделаида, которая не могла отказать себе в удовольствии познакомиться «с этим знаменитым Фишманом». Когда прозвенел звонок, именно улыбающаяся тетя, опередившая меня по пути к дверям, была первым членом моей семьи, которого увидел Адриан. Сомневаясь, что он помнит о смерти моей матери, я поспешил представить их друг другу. Потом мы повели моего шефа в библиотеку, где в огромном каминном кресле восседал мой отец. Он медленно поднялся и протянул руку Фишману. Я вздрогнул – ведь я объяснял ему, просил, предупреждал, что Адриан терпеть не может здороваться таким образом! Однако отец, поднявшись, продолжал протягивать сморщенную ладонь, не сводя глаз с фотографа. Фишман, не колеблясь, пожал ему руку и даже улыбнулся, когда отец указал на соседнее кресло, попросил тетю подать два кофе и начал набивать утреннюю трубку. «Не успев позавтракать?» – проворчала старушка и отправилась на кухню, продолжая улыбаться моему патрону. Фишман держался удивительно свободно. Он прихлебывал кофе, всем своим видом показывая, что тот пришелся ему по вкусу, охотно и вежливо отвечал на вопросы. Время от времени тетя бросала мне укоризненные взгляды, а отец – улыбался, словно говоря: «А ты так пугал нас рассказами о странностях этого симпатичного молодого человека!» Адриан подробно описал свои впечатления от той встречи, разумеется, ни словом не упомянув о моем присутствии. Перед тем, как выйти из машины, я хотел развернуться и уехать. Атмосфера этого города (Гейдельберга) действовала на меня угнетающе. Все ухоженно, отлажено и начищено как механизм средневековых часов. Дом П. (психиатра?) – респектабельный, крепкий, симметричный. Железный молоточек в форме длинной руки. На одном из пальцев – перстень в виде свернувшейся змеи. Большая медная матовая табличка, на которой черным готическим шрифтом написано: «Иоганн Ромм, доктор психиатрии». И безукоризненный порядок вокруг! Первая мысль – его только что навели. Вторая – он был всегда, потому что должен быть. Третья – я хочу, чтобы тут нашлось место для меня. Не поддавшись искушению постучать молоточком, я позвонил. Какая-то старуха оскалила зубы, словно сторожевая собака, подхватила меня под руку и втащила внутрь. От ее прикосновения все мое напряжение куда-то исчезло. Я вошел и почувствовал, словно вернулся домой.
Кажется, он не обратил внимания на звуки «Фауста» Листа, которого мой отец неизменно слушал по воскресеньям перед завтраком. У Вероники, крепкой, плечистой женщины, обычно прислуживавшей в доме моих родителей, в тот день был выходной, поэтому приготовление еды взяла на себя тетя Аделаида. Узкие полоски жареного бекона подгорели и похрустывали на зубах, а в яичнице по-венски совершенно отсутствовали соль и перец. Тем не менее Фишман нахваливал кухню моей тети и был необыкновенно разговорчив. Мне стало не по себе от этого маскарада, поэтому, сославшись на мигрень, я поспешно ретировался в свою комнату. А они тем временем сидели в гостиной и беседовали, и могу поспорить, отец в очередной раз жаловался на мою закомплексованность и, особенно, на эмоциональную нестабильность. В разговоре с посторонними он всегда сравнивал мою психику с психикой семилетнего ребенка.
Однажды, услышав, как отец разговаривал об этом с другими врачами, окружившими мою личность кольцом непонятных терминов и наперебой желавшими убедить его в правильности своих методов лечения подобных случаев, я почувствовал себя словно облитым грязью. Мой отец наверняка очень удивился бы, узнай он, что с момента, когда я начал работать с Фишманом, я чувствовал себя в обществе этого человека намного лучше, чем в кругу своей семьи, несмотря на всю ту ненависть, которую к нему питал.
Позавтракав, выкурив трубку и выпив два крепких кофе, отец пригласил Фишмана в свой кабинет. Час, который он неизменно уделял каждому пациенту, превратился в три, и полдень уже миновал, когда они, продолжая беседовать, вошли в библиотеку. Фишман не пишет, о чем они говорили во время сеанса, а значит, и мне сказать нечего. Достаточно было известия, что «господин Фишман» пробудет у нас какое-то время, а отец нарушит свое правило встречаться с каждым пациентом не чаще, чем раз в неделю, и посвятит моему патрону все свое свободное время. Не буду утверждать, что я хорошо знал своего отца, но наверняка должно было произойти что-то из ряда вон выходящее, если он решил отступить от привычных методов работы и нарушить устоявшийся образ жизни – потому что отец был нелюдим и не выносил присутствия посторонних в доме. На необычность ситуации указывало и поведение Адриана, который, когда отец устанавливал ему расписание сеансов, лишь глупо улыбался и кивал головой в знак согласия. Хотя я понимал, что в то первое утро пребывания Фишмана в Гейдельберге произошло что-то важное, его двухнедельное присутствие пришлось мне не по вкусу. Если бы не любопытство, то я бы наверняка собрал чемодан и уехал на какое-то время – в Берлин или еще куда-нибудь. А может, это было не просто любопытство? Что-то не позволяло мне оставить шефа, отца, тетю, которая на время, которое Адриан провел у нас, тоже почти поселилась в нашем доме. Мне также волей-неволей пришлось принять участие в загадочных событиях, происходивших тогда у нас дома. Только через много лет, то есть сейчас, когда я читаю и комментирую дневник Фишмана, я понимаю, почему должен был присутствовать там, подобно Церберу в преисподней, и догадываюсь, в чем было дело. Но не будем забегать вперед.
Фишман полночи просидел на веранде за домом, а вторую половину провел неизвестно где, не показываясь мне на глаза. Предполагаю, что он не смыкал глаз; я, наверное, уже упоминал, что он почти не тратил времени на сон? На следующий день, разговаривая перед завтраком с отцом, я вскользь упомянул об этом и предположил, что такой недуг вполне излечим. Однако тот ответил: «Может, он просто боится уснуть?», тем самым прекратив дискуссию. Было утро понедельника, и обычно около десяти утра отец закрывался в библиотеке, где работал до обеда, не выходя и не отвечая на телефонные звонки. Однако в тот раз он встал из-за стола – слава богу, завтрак готовила Вероника, – упрекнул тетку в чрезмерной болтливости и обратился к Фишману:
– Прошу в мой кабинет, господин Адриан.
Тот послушно поднялся, кивнул тете Аделаиде и направился вслед за отцом, не удостоив меня взглядом. Он выглядел усталым, хотя за столом, как и накануне, неукоснительно соблюдал все правила этикета. Клянусь, если бы я не знал его, то подумал бы, что он наперекор себе старается казаться вежливым, чтобы не поставить меня в неловкое положение и не разочаровать мою семью. Единственное, что осталось от прежнего, «несносного» Фишмана, – это его молчаливое согласие с тем, что в доме Роммов с ним обращаются как с господином.
– Послушай, нам с твоим отцом показалось, – начала тетка, когда мужчины вышли из столовой, а Вероника принялась убирать посуду, – что перед приездом господина Фишмана ты пытался обратить наше внимание на некоторые его странности, если не сказать – социальную неприспособленность. Однако сам видишь, твой друг ведет себя нормально, его даже можно назвать вполне симпатичным…
Мне не хотелось вступать с теткой в дискуссию, поэтому я закашлялся и, воспользовавшись этим предлогом, быстро вышел. За прошедшие двадцать четыре часа у них с отцом не нашлось для меня никаких других слов, кроме замечания, что Фишман совсем не так страшен, как его малюют. Симпатичный! Они с ума сошли!
«Мы беседуем уже довольно долго, но признаюсь, что, кроме нескольких моделей поведения, типичных для одиноких и робких людей, я не вижу причин, побудивших вас обратиться за советом к специалисту».
Старик сидел, положив ногу на ногу, и смотрел на меня сквозь очки в толстой роговой оправе. Лежа на кушетке, я был спокоен и расслаблен. Он говорил еще что-то, и его голос, монотонный и низкий, незаметно усыпил меня. П. разбудил меня через час, спросив, выспался ли я. Я и не думал извиняться, будучи страшно зол, что мой сон прервали. Мне снилось, что я в полной темноте кружусь вокруг своей оси и чувствую себя прекрасно. Однако… я все же принес свои извинения и даже почувствовал себя необыкновенно глупо, что, видимо, произвело приятное впечатление, потому что он тепло улыбнулся, потрепал меня по плечу и сказал:
– Вам нравится спать днем? Словно вампиру?
Где-то я это уже слышал.
От меня. В Румынии. Однако, произнеся это, я громко рассмеялся и разбудил тех, о ком говорил. Та история произошла в «черном» 1989 году, после которого все пошло по-другому, и каждому пришлось как-то с этим справляться, некоторым было легче, другим – труднее, хотя я испытывал странное ощущение, будто все происходящее меня вообще не касается и постепенно жизнь наладится.
Прежде чем тот год подошел к концу, я влюбился. В моем чувстве смешались злость, ревность и попытка целиком завладеть любимой, высосав все лучшее, что в ней было. Вероятно, я хорошо это скрывал, потому что, не догадываясь о моих намерениях, Анита одарила меня открытой и прекрасной улыбкой, которую я принял как должное. Как любому мужчине, мне льстило, что женщина, которая катится по наклонной, увидела во мне последний шанс на счастье и подлинную любовь. К тому же мне было на руку, что ей не нравился Фишман, потому что обычно мои любовницы только и ждали момента, когда смогут прыгнуть в его постель (особенно после того, как на моем теле начали появляться ненавистные зудящие пятна). Анита была посредственной журналисткой с большими амбициями и огромными глазами. Однако она не торговала собой и поэтому, тихо спиваясь, торчала в каком-то «желтом» издании. Впрочем, стоит признать, что я с пониманием относился к ее маленькой слабости, потому что являюсь сторонником теории, согласно которой каждый сам выбирает для себя то, что ему нужно для счастья. Фишман же не упускал случая поиздеваться над ней.
– Знаешь, как будет «журналист» в женском роде? – спросил он, когда я познакомил его со своей возлюбленной, и, не дожидаясь ответа, выпалил: – Журналюшка!
В другой раз он заявил:
– Поговаривают, что твою Аниту можно услышать трезвой только на автоответчике.
И так он насмехался над ней, очевидно, воображая, что обладает искрометным чувством юмора, а я старательно пересказывал ей все это.
Уже в начале декабря мы с ней договорились, что новогодний вечер проведем вдвоем в Париже. Фишман великодушно предоставил мне отпуск, ни словом не упомянув о своих планах. Когда в Румынии произошла революция, точнее, после того как в канун католического Рождества (sic!) народ поставил к стенке президента Чаушеску с женой, я еще раз уточнил у Фишмана, готов ли он дать мне несколько дней отдыха. Он ответил, что, хотя румыны выбрали довольно интересный способ покончить с коммунистами, ничего интересного он там не видит. Несколько месяцев различные агентства обрывали наш телефон, предлагая выехать в Бухарест, но Фишман каждый раз решительно отказывался, поэтому я окончательно купился на его заверения, что смогу спокойно встретить Новый год. Однако мне было слегка не по себе. Несмотря на то, что в последнее время мне случалось не видеть Адриана по нескольку дней, обычно это было обусловлено какими-то чрезвычайными обстоятельствами, например, уже упомянутой в этой книге смертью моей матери, хотя, наверное, ее кончина – не вполне корректный пример, потому что она умерла позже (черт бы побрал темп повествования, который мне приходится соблюдать), но и тогда я торопился вернуться к нему. Хочу подчеркнуть, что сейчас я уже знаю – причиной этого была не тоска, хотя когда-то думал именно так. Теперь я, полностью отдавая себе в этом отчет, могу назвать состояние неопределенности, вызываемое даже недолгим расставанием с Адрианом, «подавлением чувства ответственности». Я чувствовал, что необходим ему. Так, как если бы смыслом моей жизни было присматривать за Фишманом. Теперь я знаю, что это было моим долгом, как в известном отрывке из «Маленького принца», который отец часто цитировал мне, когда я был подростком: «Мы в ответе за тех, кого приручили». В свою очередь признаюсь, – прошу меня извинить за маленькую ремарку, – что всегда путал Антуана де Сент-Экзюпери с маркизом де Садом.
В день, когда мы собирались вылететь в Париж, лежавшая рядом со мной Анита сняла телефонную трубку и дала ее мне со словами:
– Молчат… Наверняка Фишман.
– Это Август.
– Завтра мы выезжаем в Будапешт.
Теперь замолчал я. Он повесил трубку.
Ну вот. Я посмотрел на обнаженное потягивающееся тело, которое, мурлыча, скользнуло под одеяло, желая обрести любовь и ласку. Немного жаль, конечно, но долг превыше всего. Вероятно, мне надо было рассердиться, отказаться или хотя бы побороться за обещанное, однако на самом деле я был рад. Анита почувствовала, что что-то не так.
– Что случилось? Зачем он звонил?
– Завтра я уезжаю.
Она села.
– Ты шутишь?!
– Нет. Мы летим в Будапешт.
Она молчала.
– Он сделал это нарочно. Он ненавидит меня. А ты… почему ты так легко согласился? Мы планировали эту поездку с…
– Послушай, это мой шеф, а шефу не отказывают. По-видимому, та поездка очень важна для него…
– Плевала я на это! Либо мы сейчас уезжаем в Париж, либо ты никогда больше меня не увидишь!
Она позабавила меня. Поймите, я искренне любил ее, но она, так же как и вы, ни черта не смыслила в происходящем. Я уже стоял у кровати, собираясь отправиться в душ, поэтому просто обернулся к ней и сказал:
– В таком случае мне очень жаль. Проваливай.
Она онемела. Ничего удивительного. Потом до меня доходили слухи, что ее вышвырнули с работы, что она спивается, спит со всеми подряд и, наконец, что она покончила с собой. Я не считаю себя виноватым в произошедшем, потому что не верю, чтобы кто-то мог так опуститься только из-за того, что не выехал на неделю в Париж. Она всего лишь одна из многих, кто не сумел приспособиться к жизни. Но, впрочем, что-то я совсем разболтался.
Утром в канун Нового года мы сидели в холле уютной гостиницы в центре Будапешта и листали газеты. Все первые полосы были заняты увеличенными кадрами с пленки, изображавшей казнь Чаушеску. Кажется, впервые увидел свет размазанный и нерезкий портрет вождя. Хотя покойнику уже было все равно. Газеты также сообщали о том, что в первый день нового года планируется открыть румынскую границу. Я рассказал об этом Фишману. Он велел мне купить билеты в Бухарест. Я нашел нужный поезд и без проблем забронировал места. Как и следовало предполагать, во всем составе, не считая нас, ехало человека четыре. Абсолютно пустой поезд международного сообщения производил зловещее впечатление. Я не мог заснуть, поэтому рассказывал Фишману легенды о трансильванских вампирах, а тот – о чудо! – слушал, всматриваясь в свое отражение в оконном стекле, за которым царила беспросветная тьма. Я попытался узнать цель нашего визита, но Адриан хранил молчание. Так продолжалось в течение многих часов. Хотя постойте… когда к нам хотели присоединиться двое австрийских журналистов, которые тоже направлялись на руины, оставшиеся после революции, он буркнул «Занято!» и велел мне продолжать рассказ. Паспортный контроль прошел гладко, а высокий румын выразил удивление, что мы едем в Бухарест, «когда там уже все закончилось».
Мы приближались к Ораде, и Фишман велел мне собрать вещи. Нас встретил мрачный вокзал, откуда через два часа, проведенных в толпе замученных бессонной ночью и жизнью вообще румын, мы выехали в набитом битком поезде в Тимишоару. Я осторожно заметил, что это нам не совсем по пути, однако он не удостоил меня ответом. Нам удалось найти сидячие места – что само по себе было чудом. Местное население в то время было отсталым и запуганным, поэтому не мешало нам усесться на деревянные скамьи. Должно быть, мы казались аборигенам какими-то божествами, потому что никто даже не пытался сесть напротив нас, и только после приглашающего жеста Фишмана на скамье устроились двое бородатых мужчин в ватниках и высоких, поношенных каракулевых шапках. До нас долетел запах перегара. Мороз был зверским, вагон не отапливался, поэтому люди все сильнее прижимались друг к другу, стараясь сохранить таким образом хоть немного тепла. Я люблю холод, а Фишман, когда его мозг был зашторен (а в то утро он был зашторен практически наглухо), не обращал внимания на мелкие неудобства.
Скот, трясущийся в длинном, не разделенном на купе вагоне. Что он испытывал – холод или страх? Последнее более вероятно, потому что замерзающий человек не может так легко уснуть, а они – женщины, старики, один за другим – с первыми лучами солнца устало смежали веки. У некоторых глаза оставались открытыми, однако даже грохот поезда и крен вагона на поворотах не могли вырвать их из состояния оцепенения. Вскоре все как один уже пребывали в некоем подобии комы. Совсем скоро, прежде чем наступит полдень, они узнают, чего им следовало бояться.
Я тоже видел, как их убаюкивает тряска вагона, и именно тогда сказал, что все румыны днем спят, словно вампиры, и если в каком-нибудь бауле или пестрой сумке вдруг окажется хотя бы зубчик чеснока, разразится нешуточный скандал. Потом я громко рассмеялся, так что мужчина, сидевший напротив, открыл глаза, окинул меня невидящим взглядом и начал скалывать лед со своей бороды, так как все это время спал, прислонившись к обледенелому окну, и уже начал примерзать к стеклу.
В Араде произошло небольшое замешательство, несколько человек вышли, проследовав к дверям медленно, словно лунатики. Мне казалось, что я слышу хруст распрямляемых замерзших костей. Место ушедших в нашей мертвецкой мгновенно оказалось занято десятком новых персонажей, которые сразу после того, как поезд тронулся, начали впадать в оцепенение и через четверть часа уже спали. Полуоткрытые губы выдыхали все меньше нагретого воздуха. Вставало яркое зимнее солнце. Несколько человек беспокойно пошевелились и зажмурились, не открывая глаз. Я понял: пора!
Фишман вынул из сумки два фотоаппарата. Ремень одного он повесил на шею, а второй перебросил через плечо. Я занервничал. За полчаса до этого я спросил, можно ли мне сфотографировать замерзающего вампира, но в ответ услышал только раздраженное: «Даже не думай!» А сейчас, пожалуйста, ему самому захотелось. Он поднялся и, неестественно изогнувшись, привстал на лавке. Изуродованный большой палец замер у моего лица. С минуту он искал нужный ракурс. Широкий угол, максимально открытая диафрагма, в вагоне было так светло, что можно было обойтись без помощи вспышки – однако, как потом оказалось, у него было слишком мало времени, чтобы сделать фотографию «с руки». Он хотел, чтобы в фокусе оказался весь вагон.
Ну, давай же! Проклятье, уже пора!
Первая пулеметная очередь ударила в жестяную стену вагона, которая немедленно отозвалась барабанной дробью. Крики, хруст нехотя распрямляющихся суставов. Еще выстрелы – теперь выше – в грязные, заиндевевшие окна. Головы людей, которые в такой давке не могут даже упасть на пол, безвольно мотаются из стороны в сторону. Раненые и убитые продолжают испуганно стоять среди живых. Из разбитых окон бьют фонтаны стекла и льда. Осколки вонзаются в лица, шеи и сумки. Какая-то женщина заходится в крике, а из ее глаза торчит сосулька, постепенно тающая в струе алой крови. Я не могу сдвинуться с места, потому что парень в меховой шапке, сидевший напротив, замертво упал мне на грудь. Я смотрю на Фишмана. Он нажал на спуск раз или два.
Эта акция солдат «Секуритате» [31] в ходе румынской революции должна была стать последней. Фишман откуда-то узнал про нее и, прихватив с собой меня, сел в этот поезд, чтобы сделать свой очередной чертов снимок! Потащил нас почти на верную гибель!
Я не нашел в его записках ответа на вопрос, каким образом ему стало известно о запланированной акции. Скорее всего, информация досталась ему совершенно бесплатно, потому что этот мерзавец – приношу извинения за чрезмерное употребление вульгаризмов, но до сих пор, стоит мне вспомнить об этом… – итак, наш герой никогда не опускался до того, чтобы платить за предоставленные сведения.
Я был страшно зол, не разговаривал с ним два дня и сменил гнев на милость только после того, как уже в Бухаресте он показал мне снимки. Точнее, один снимок.
Обтекаемое нутро вагона. Толпа людей, снятая сверху. На лицах: пробуждение, испуг, ужас. Растрескавшиеся ледяные маски. Крики Мунка, застывшие у всех на устах. Вампиры, оборотни, гномы – вся трансильванская нечисть в полуоткрытом гробу, куда ударил беспощадный луч света.
Во время второго сеанса он спросил, были ли у меня когда-нибудь сложности с восприятием того, что мне довелось увидеть в ходе выполнения своей работы.
– Нет, – ответил я. – Хотя я не люблю смотреть на мертвых детей, но даже их штабеля под гусеницами бульдозера не могут меня смутить. Я трезво смотрю на вещи, особенно если занят технической стороной вопроса. Вы понимаете? Какое освещение, нужны ли прожекторы и так далее.
– То есть вы выполняете свой долг?
– Да. Но он, вероятно, отличается от того, о котором все, в том числе и мои коллеги, твердят на каждом шагу.
– А что они говорят?
– Что мы должны стиснуть зубы, быть мужественными, потому что мир должен знать, что происходит на самом деле, и тогда что-то может измениться.
– А вы так не считаете?
– Я думаю, что ничего не изменится. Люди будут продолжать убивать друг друга.
– Но для вас важно достучаться до их совести или хотя бы до гражданской сознательности?
– Не знаю. Вам, вероятно, известно, что я бывал в таких местах, где нет других журналистов, то есть я стараюсь быть первым… бывает, что если бы я не запечатлел какие-то события на пленке, их как бы не существовало.
– Думаю, так ответит большинство фотографов. А еще они скажут, что чувствуют себя в безопасности, прячась за своими объективами, как за стеной, воздвигнутой между ними и тем, что они видят. Чем же ваша миссия отличается от других?
На самом деле мне не хотелось с ним говорить, но, с другой стороны, он позволял мне формулировать собственные суждения и выражать словами то, что до сих пор я только интуитивно чувствовал.
– Видите ли… Вы лечите людей с проблемами психики. Пожалуйста, представьте себе, что вы делаете это не для них, а для самого себя.
– Не понимаю.
– Прекрасно понимаете! Вы не излечиваете их от болезни, а извлекаете болезнь, чтобы ее исследовать. Однако и это вы делаете не для того, чтобы лучше понять и помочь. Вы хотите доказать ее существование, но не для мира, не для науки, а для самого себя, для того, чтобы удовлетворить свое желание шагнуть за грань безумия…
– Что ж, вы правы…
– Вы, подобно Фоме, хотите увидеть и уверовать, а потом схватить, сунуть в мешок – нейлоновый, – такой, в который прячут трупы – и забрать это безумие себе, чтобы никому никогда не отдать! Если вы сможете представить себе такое, то поймете меня. Я не занимаюсь своим ремеслом для того, чтобы спасать миллионы и открывать им правду о том, на что они способны. Честно говоря, я публикую только неудачные снимки! Сам не знаю почему!
У меня потемнело в глазах, и я почувствовал, что мое сердце готово выпрыгнуть из груди. П. сказал, что на сегодня достаточно.
Ну-ну! Я процитировал этот фрагмент целиком и не мешал чтению, но сейчас мне хотелось бы поделиться своими соображениями. Во-первых, оказалось, что Фишман умеет говорить. Во-вторых – что он был очень откровенен. К тому времени мы были знакомы лет десять, но я не предполагал, что наш малыш Адриан начал созревать именно тогда, когда он гостил в Гейдельберге. Мой отец достоин аплодисментов. Он гениально спровоцировал его. Что ж… это у нас семейное. Ну, и в-третьих: какой стиль! Длинные, эмоциональные фразы… прекрасно! Допускаю, что в этом есть заслуга и вашего покорного слуги, сопровождавшего его все последние годы.
Фишман чувствовал себя у нас как дома. Он решительно отказывался от совместных выходов в город и вечерами довольствовался обществом отца, с которым он вел долгие, бесконечные диспуты. Насколько я мог понять, в них они не касались тем, которые обсуждали во время сеансов. Я был удивлен, услышав, как мой патрон убедительно и умно рассуждает на темы, которые, как мне прежде казалось, его совершенно не интересовали. Я считал и считаю, что бродяга Фишман не мог так хорошо ориентироваться в культуре и истории искусства, и не скрывал своих сомнений от отца, который, однако, находился под столь сильным влиянием этого человека, что не воспринимал никаких разумных аргументов. Но я настаивал на своем. Адриан Фишман, человек, которые последние десять лет своей жизни провел, главным образом слушая и запоминая мои рассказы, просто присвоил себе большую часть тех сведений, которые теперь повторял как попугай. Однажды вечером они разговаривали о нашей работе. Я слушал вполуха, подбрасывая поленья в камин.
– Что касается снимка из Румынии, вам просто повезло, что вы не погибли, – сказал отец Фишману так, словно меня там не было. Я сгорал от любопытства, ожидая, каким будет ответ этого самоубийцы.
– Это не редкость в нашей работе, – заявил он, а я подбросил в камин дров, чтобы развести пламя поярче и таким образом позлить моего патрона, потому что, как я уже упоминал, он страшно не любил огонь. – Успеха в этой профессии можно достичь, только рискуя своей жизнью…
«…И обрекая на смерть невинных людей» – забыл добавить он.
– Но всегда нужно помнить, что завтра вновь придется фотографировать. А значит, бессмысленно рисковать не стоит. Тогда – как бы фантастически это ни прозвучало – нам крупно повезло, во-первых, потому, что мы совершенно случайно оказались в центре событий, а во-вторых – потому, что остались целыми и невредимыми…
«…в отличие от других», – добавил я и ехидно усмехнулся про себя.
– Каждый последующий снимок должен быть лучше предыдущих? – лукаво поинтересовался отец, прекрасно зная, что дело совсем не в этом.
Фишман задумался.
– Он должен быть хуже.
– Ну конечно. – Отец улыбнулся, словно понимая двусмысленность такой игры слов.
– Послушайте. – Я бесцеремонно вмешался в разговор. – Я тоже сделал в Румынии одну фотографию.
– Правда? – Они оба обернулись ко мне.
– Как же, Адриан, разве ты не помнишь? «Рейтер» купило не только твой, но и мой снимок. Тот, с весами.
Мы шли по подземному переходу в сторону главного железнодорожного вокзала. В переходе было светло от десятков свечей, поставленных на землю и на огромные общественные весы красного цвета, стоявшие там и за гроши измерявшие вес человеческих тел. Повсюду у стены лежали цветы и стояли люди, смотрящие на пламя свечей. Когда-то здесь было место казни. В этом подземном переходе верные Чаушеску бандиты расстреливали врагов системы, поднявших руку на верховного правителя. Теперь, в эпоху свободы, люди приходили сюда, чтобы почтить память погибших и оплакать их. На моем снимке красные весы стали центром композиции, на них были обращены взгляды людей, которые стояли, сидели и преклоняли колени, словно находились в храме, среди восковых свечей, напоминавших колонны. Теперь я знаю, что Фишман не забыл тот снимок. Кто-то повязал на весы черную ленту. Может быть, он поклонялся слепой Фемиде, так же, как и другие люди, которые молились на ржавый кусок железа, олицетворявший богиню.
Задетый за живое, я описал то, что было на снимке. Отец покивал головой, а Фишман заявил:
– Ах да… вспомнил! Совсем вылетело из головы. Знаешь, мне просто не нравятся такие символы в фотографии.
В отчаянии я умолк. Отец и Фишман продолжили разговор.
И все же постепенно в Адриане начало что-то меняться. Его молчание все чаще было приправлено грустью, если не сказать – страданием. Однажды вернувшись с дружеской вечеринки, я застал его в отцовской библиотеке.
Он не читал, а разглядывал переплеты богатого собрания книг так сосредоточенно, что не заметил моего появления. На минуту я замер в дверях, глядя на него. Фишман повернулся и увидел меня. И испугался. Точнее, его охватил смертельный ужас. Он подскочил и отступил на два шага.
– Это я, – сказал я тихо.
С минуту он смотрел на меня, а после отправился к себе, не проронив ни слова.
В размеренной жизни и покое, царящем в доме П., есть что-то, что лишает меня сил. Вчера ночью я видел… видел Его. Это не могло быть привидение. Он стоял и насмешливо смотрел на меня. Потом Он принял какую-то глупую, простецкую личину, которую я уже не боялся. Что со мной? Что еще произойдет в этом доме?
Да ничего. Как вы уже знаете, Фишману случалось видеть духов. То, что когда-то произошло с ним, не давало ему спать спокойно. Неведомая тайна приказывала ему искать души, покидающие человеческие тела, в смерти которых он отчасти был виновен. Он отчаянно искал подтверждение существования иного мира, словно это могло помочь ему хотя бы отчасти искупить какую-то страшную вину и обрести покой. Однако, даже если мое интуитивное предположение было верным, чувство вины не мешало ему быть жестоким и беспощадным. Возможно, попробуй он хотя бы раз предупредить свои жертвы, ему бы простилось значительно больше, чем некая тайна прошлого. Вместе с тем я был вынужден ассистировать Фишману в его варварских предприятиях и при этом, зачастую вопреки собственной воле, помогал сделать ту, самую страшную фотографию, создать opus vitae, дело всей его жизни, чтобы потом позволить себе немного отдохнуть. Вопреки своим воззрениям на бытие и небытие я часто задумывался, в чем может заключаться глобальный смысл происходящих событий. В каком космическом плане они записаны и чему должны служить? А когда наша история подошла к концу (для меня, а вам еще придется подождать), я все узнал и понял. И из моего горла вырвался вой скорби и блаженства.




























