Текст книги "Лермонтов. Исследования и находки(издание 2013 года)"
Автор книги: Ираклий Андроников
Жанры:
Литературоведение
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 43 страниц) [доступный отрывок для чтения: 16 страниц]
5
Еще в 1939 году литературовед И. А. Боричевский, автор содержательнейшей статьи «Пушкин и Лермонтов в борьбе с придворной аристократией» [60]60
И. Боричевский. Пушкин и Лермонтов в борьбе с придворной аристократией. – «Литературное наследство», т. 45–46, с. 323–362.
[Закрыть]обратил внимание на хранящуюся в деле о стихах на смерть Пушкина неопубликованную копию черновика «Объяснения» Раевского. Документом этим исследователи не пользовались, а между тем в нем оказались сведения, не попавшие в окончательный текст, который Раевский подал генералу Клейнмихелю. Однако и Боричевский не отметил всех фактов, которые устанавливаются из сопоставлений беловика и черновика. Поэтому, внимательно их сличая, можно будет извлечь кое-что новое.
С величайшей осторожностью формулирует Раевский каждый пункт своего «Объяснения». Кроме себя и Лермонтова, он упоминает только родственника поэта Николая Аркадьевича Столыпина. Это брат Монго Столыпина – друга поэта, чиновник министерства иностранных дел, сотрудник графа Нессельроде и завсегдатай салона графини Нессельроде, женившийся впоследствии на ее незаконной дочери [61]61
ИРЛИ, Рукописный отдел. Дополнения М. Я. Тюлина к «Родословному сборнику русских дворянских фамилий» В. В. Руммеля и В. В. Голубцова, т. II, Столыпины, № 26, P. I, оп. 45, №№ 1–7.
[Закрыть].
Столыпин – враг Пушкина – разделяет отношение к нему придворной аристократии. Заключительные строки лермонтовского стихотворения возникли в ответ на суждения Столыпина. Раевский подчеркивает в своем «Объяснении», что разговор касался не конкретных личностей, а возможности применения к иностранцам русских законов, носил, как бы мы сказали теперь, принципиальный характер.
Юрист по образованию и по шестилетнему опыту службы, Раевский, сочиняя свои показания, исключает из них решительно все, что может повлечь дополнительные вопросы. Он пишет, что, узнав о гибели Пушкина, Лермонтов в тот же вечер написал элегические стихи, которые оканчивались словами:
И на устах его печать.
Новость о смерти Пушкина была сообщена ему «в Генваре» «вечером 29 или 30 дня». В беловом экземпляре слово «вечером» вычеркнуто.
Вдумаемся. Раевский предлагает поверить, что о смерти Пушкина Лермонтов узнал только на другой день – 30-го. При этом слово «вечером 29» из беловика исключил. Почему?
Читая показания Раевского, можно понять так: Лермонтов пишет стихи, Раевский при этом присутствует. Дальнейшее изложено кратко: «Стихи эти появились прежде многих и были лучше всех, что я узнал из отзыва журналиста Краевского, который сообщил их В. А. Жуковскому, князьям Вяземскому, Одоевскому и проч.».
В черновом было иначе:
<«Стихи эти как новость гостиных были сообщены> <распущены мною повсеместно и преимущественно к журналисту Краевскому…> что <узнали мы> узнал я из отзыва журналиста Краевского, который по его словам передавал их В. А. Жуковскому, кн. <Вяземс> князьям П. А. Вяземскому, Одоевскому и проч.»>.
Выходит, что Краевский участвует в раздаче экземпляров. Поэтому Раевский смягчает: Краевский «не передавал» стихи, а «сообщил их». Лермонтова в процедуру раздачи стихов тоже не стоит вмешивать. Слова «что узнали мы» переправлены в «что узнал я».
Надо найти оправдание раздаче стихов. Раевский ссылается на пронесшуюся молву, будто Жуковский читал стихи наследнику и тот «изъявил высокое свое одобрение».
Выходит, они введены в заблуждение молвой. Последующее объясняется тем, что успех стихов «вскружил голову Лермонтову из желания славы», а ему, Раевскому, из любви к Лермонтову.
Труднее оправдать появление шестнадцати заключительных строк. Раевский объясняет это горячностью молодого поэта. Далее черновик заключает подробность, еще неизвестную:
«<Между тем вскоре (которого числа не помню, а кажется воскресенье) приехал к Лермонтову…>»
«Вскоре», «воскресенье» – все это вычеркнуто – излишние подробности не нужны.
«К Лермонтову приехал его брат камер-юнкер Столыпин. Он отзывался о Пушкине <весьма> невыгодно, говорил <как вел он себя в виду большого света>, что он себя неприлично <вел> <среди> людей большого света, что Дантес обязан был поступить так, как поступил и т. п.».
Далее выброшен значительный кусок текста:
«<Лермонтов будучи обязан Пушкину, которого он знал только по печатным сочинениям, ибо когда были в ходу письменные его сочинения – Лермонтов был еще дитя (ему теперь 22 года от роду, а Пушкин начал писать 20 лет назад)>…»
Нет, все это может привести к обратному результату, внушить мысль, что Лермонтов знаком с вольной поэзией Пушкина по спискам и что, нелегально распространяя лермонтовское стихотворение, арестованные учитывают агитационный опыт декабристов и Пушкина. Нет, напоминание о противоправительственных стихах Пушкина здесь не к месту…
«Лермонтов, – переправляет Раевский, – будучи, так сказать, обязан Пушкину началом <некоторой> своей известности, невольно сделался его партизаном и по врожденной пылкости повел разговор горячо. Он доказывал между прочим…»
Черновой автограф «Смерти Поэта» с профилем Л. В. Дубельта. ЦГАЛИ СССР. Москва.
Тут Раевский вписывает сверху фразу, на которую справедливо обратил внимание И. А. Боричевский:
«Он и его партия доказывал между прочим…»… Вычеркнул «его партия» и написал «и половина гостей доказывали между прочим, что <всякий> <даже иностранец> <должен> даже иностранцы должны щадить людей, замечательных в Государстве».
Как ни старается Раевский изобразить спор как спор двух родственников, становится понятным, что общество многолюдно, что оно разделилось на два лагеря или две «партии», что Столыпин олицетворяет группу, враждебную Пушкину, а от имени его почитателей и защитников говорит Лермонтов. В гостиной Арсеньевой продолжается спор, расколовший петербургское общество в эти дни на два лагеря. «Разговор шел жарче, – продолжал Раевский, – <Столыпин, недавно <причислен> пожалованный в камер-юнкеры и находившийся в большом свете>…»
Не стоит впутывать «большой свет», придавать спору оппозиционный по отношению к свету характер. «Молодой камер-юнкер Столыпин <и еще кто-то не помню> <передавал> сообщал мнения, рождавшие новые споры, – и в особенности настаивал, что иностранцам дела нет до Поэзии Пушкина, что Дипломаты свободны от <силы> влияния законов, что <он буду> Дантес и Геккерн, будучи <знатного происхождения и> знатные иностранцы, не подлежат ни законам, ни суду Русскому».
«Разговор принял было <пол> юридическое направление, но Лермонтов прервал его словами, которые после почти вполне поместил в стихах <и> <тирады> монолог его заканчивался словами, – <над> <мне памятными>: если нет над ними <суда и> закона и суда земного, <так> если они палачи Гения, так есть божий суд».
«<Столыпин уехал,> разговор прекратился и <на другой день> к вечеру у Лермонтова, <возвратясь от должности,> я нашел известное прибавление, в котором явно выражался весь <вчерашний> спор».
Это место снова не удовлетворило Раевского. Получилось, что Лермонтов пишет эти шестнадцать строк слишком долго: это уже не вспышка, не опрометчивость, а продуманный шаг… Надо переписать. Раевский переносит сочинение «с другого дня» на «вечер». Но если оставить «к вечеру, возвратясь от должности», получится, что спор происходил днем в его отсутствие, когда он, Раевский, находился в департаменте и самого спора слышать не мог. Поэтому Раевский остановился на фразе: «вечером, возвратясь из гостей, я нашел у Лермонтова известное прибавление».
Совершенно очевидно, что версия, изложенная в показаниях Раевского, никак не отражает истинного хода событий. Это становится еще более понятным, если прочесть следующую страницу черновика:
«<Это прибавление> несколько <времени> часов не думали <об этом> сообщать <ли> это прибавление в публику, оно лежало без движения, – потом среди разговоров <я сказал> сказано по неосторожности, что таковое есть, – его выпросили, потом <я для полно> лесть Лермонтову увеличивалась, экземпляров <требова> просили полных, я раздавал и с прибавлением <более и более> стихи требовали>».
Этот текст обнаруживал, что экземпляров было неограниченное количество – и с прибавлением и без прибавления, что «требовали полных» и их раздавали… Это место Раевский переделал: «несколько часов» превратились в «несколько времени», остальное же свелось к тому, что «по неосторожности» «объявлено» и «дано для переписывания». В беловом варианте Раевский уже не «раздает» экземпляры, а только дает «переписывать» их.
Сравнивая черновик и беловик показаний, окончательно убеждаешься, что Лермонтов и Раевский хорошо понимали опасность своего предприятия. И Раевский не скрывает этой тревоги. Но делает это лишь для того, чтобы уйти от разговора о содержании стихов. «Однажды, – пишет он, – еще в начале раздачи, мы разговорились, чтобы Лермонтов за славу не заплатил карьером по службе».
Их беспокоит, что «стихи темны и можно всячески толковать их». Тем не менее они приходят к выводу, что «бранить врагов Пушкина можно».
Что же привело их к этому выводу?
Оказывается, причиною этого заблуждения были милости императора по отношению к семейству Пушкина и поведение тайной цензуры – то есть III Отделения, которое не остановило раздачу стихов. И только когда бабку Арсеньеву стали беспокоить вопросы о ее внуке и она, еще не зная о прибавлении, стала плакать даже от тех стихов, где Дантес назван беглецом, то «раздача стихов с прибавлениями прекращена» и стихи раздаются снова без прибавления.
Далее в черновике высказана догадка, что стихотворение было известно императору, но никаких действий не последовало. Затем глухо разъясняется смысл эпиграфа, в котором автор «обращается к его величеству и просит у него правосудия, а не сам его ищет». И наконец, Раевский винит себя в том, что мог «удержать распространение экземпляров, по крайней мере, может быть, их разошлось бы не столько».
Удивительный документ! Всем действиям придается обратное значение. Раевский оказывается виноват не в том, что раздавал стихи, а в том, что не задержал их распространения. Лермонтов не угрожает судом, а просит правосудия у государя (в этом смысле и должен был работать эпиграф!). Наследник хвалил стихи, царь осыпал семейство Пушкина милостями, III Отделение не препятствовало раздаче стихов, – выходит, что молодые люди введены в заблуждение действиями правительства, а распространение стихов, которые разлетаются, как прокламации, и выражают настроение десятков тысяч людей, оказывается следствием горячности и неопытности.
«Мыслей о политических переменах и волнениях у нас не было никаких», – написал Раевский в черновике. Но так как эта фраза, наоборот, могла навести на подозрение, что разговоры о волнениях и политических переменах были, чтобы таковое не возникало, Раевский выразил это иначе:
«Политических мыслей, а тем более противных порядку, установленному вековыми законами, у нас не было и быть не могло».
К этому Раевский счел нужным прибавить, что они с Лермонтовым «русские душою и еще более верноподданные», и привел в показаниях другие стихи Лермонтова, в ту пору еще неизвестные, из которых правительству должно было стать ясным, что Лермонтов «не равнодушен к славе и чести своего государя». Не преминул прибавить, что стихи эти в свое время раздавал всем своим знакомым «по одному экземпляру», что, дескать, раздача стихов во славу монарха не показалась предосудительной, хотя сделано это было тоже без разрешения. И что раздача стихов для него, для Раевского, дело как бы привычное!
Так выглядит история сочинения и раздачи стихов в показаниях Раевского.
Совсем по-другому изложил ее Лермонтов. Он не делит создание стихотворения на два этапа. Судя по его словам, оно возникло сразу, как ответ на спор о гибели Пушкина, возникший в их петербургской квартире.
Первая страница «Объяснения губернского секретаря Раевского о связи его с Лермонтовым и о происхождении стихов на смерть Пушкина». Копия из «Дела о непозволительных стихах, написанных корнетом лейб-гвардии Гусарского полка Лермонтовым и о распространении их губернским секретарем Раевским». Институт русской литературы (Пушкинский дом) Академии наук СССР. Ленинград.
«Я был еще болен, – начинает он свои показания, – когда разнеслась по городу весть о несчастном поединке Пушкина. Некоторые из моих знакомых привезли ее и ко мне, обезображенную разными прибавлениями. Одни – приверженцы нашего лучшего поэта – рассказывали с живейшей печалью, какими мелкими мучениями, насмешками он долго был преследуем и наконец сделал шаг, противный законам земным и небесным, защищая честь своей жены в глазах строгого света. Другие – особенно дамы – оправдывали противника Пушкина, называли его благороднейшим человеком, говорили, что Пушкин не имел права требовать любви от жены своей, потому что был ревнив, дурен собою, – они говорили также, что Пушкин негодный человек, и прочее…»
Итак, по Лермонтову, в комнате собралось многолюдное общество. Тут присутствуют приверженцы Пушкина, тут и защитники Дантеса. Общество разнородно. Присутствуют дамы. Разгорается спор.
«Когда я стал спрашивать, – продолжает поэт, – на каких основаниях так громко восстают они против убитого? – мне отвечали… что весь высший круг общества такого же мнения».
Прошу обратить внимание на слова «против убитого»!
Обдумывая, как изложить дело в общих чертах, не вникая в подробности, Лермонтов не обратил внимания, что противоречит себе: спор происходит в тот вечер, когда Пушкин еще умирает в своей квартире. Ибо в следующей фразе поэт написал:
«Наконец, после двух дней беспокойного ожидания пришло печальное известие, что Пушкин умер».
Да, спор о Пушкине и Дантесе был не только в тот день, когда к Лермонтову приехал Столыпин, но и в тот вечер, когда было написано стихотворение в его первоначальной редакции. «Бо́льшая половина известной элегии, – писал Раевский впоследствии в письме к Шан-Гирею, – в которой Мишель после горячего спора в нашей квартире высказал свой образ мыслей, написана им была без поправок в несколько минут (Мишель почти всегда писал без поправок), и как сочинение было современное, то и разнеслось очень быстро».
Раевский совершенно определенно говорит здесь не о прибавлении к стихам, а о «бо́льшей половине»известной элегии, то есть о первоначальной редакции «Смерти Поэта» из пятидесяти шести строк, кончавшейся словами: «И на устах его печать».
Таким образом, из показаний Лермонтова следует, что спор происходил в день, когда разнеслась по городу весть о несчастном поединке Пушкина, а из письма Раевского к Шан-Гирею, что «большая половина элегии» написана непосредственно после спора и что стихи «были отражением мнений не одного лица, но весьма многих».
В копии стихотворения, приобщенного к делу о «непозволительных стихах, написанных корнетом лейб-гвардии Гусарского полка Лермонтовым, и о распространении оных губернским секретарем Раевским», стоит дата: «28 Генваря 1837», тогда как Пушкин умер 29-го.
Можно ли допустить, что Лермонтов сел сочинять стихи на смерть Пушкина, зная, что Пушкин жив?
Разумеется, этого быть не могло! Но если Лермонтов думал, что Пушкин уже погиб, в то время как Пушкин еще не умер, это случиться могло.
Слухи о Пушкине поминутно менялись. Видимо, кто-то из вновь пришедших гостей сообщил, что Пушкин скончался. «До нас беспрестанно доходили известия, – подтверждает вдова писателя В. И. Карлгофа, – противоречащие одно другому: то говорили, что рана не опасна, то что нет надежды, сказали уже, что он умер, немного погодя услышали, что он жив и чувствует облегчение. Переходя от страха к надежде, мы томительно провели день 28 и утро 29» [62]62
[Е. А. Карлгоф-Драшусова]. Жизнь прожить – не поле перейти. Записки неизвестной ***. – «Русский вестник», 1881, № 9, с. 154.
[Закрыть].
Почему же в таком случае Раевский указал в своем «Объяснении», что стихотворение было написано «(вечером) 29 или 30 дня»?
Да потому, что поступок Лермонтова он мотивирует тем, что «государь император осыпал семейство Пушкина милостями, след<овательно> дорожил им» и что, «стало быть, можно было бранить врагов Пушкина». Но нельзя было говорить о «милостях» раньше, чем они были оказаны.
Таким образом, дату, стоящую под стихотворением в копии «Дела», которую, в частности, я отвергал очень усердно, следует, видимо, считать верной. В таком случае стихотворение в основной его части до слов «И на устах его печать» написано в квартире Арсеньевой на Садовой улице после горячего спора многочисленных гостей, пришедших к Лермонтову и к его другу вечером 28 числа. Это вполне согласуется с указанием Шан-Гирея, что Лермонтов «под свежим еще влиянием истинного горя и негодования… в один присест написал несколько строф, разнесшихся в два дня по всему городу» [63]63
А. Шан-Гирей. М. Ю. Лермонтов. – В кн.: Е. Сушкова. Записки. 1812–1841. Редакция, введение и примечания Ю. Г. Оксмана. Л., «Academia», 1928, с. 378. Далее сокращенно – Е. С у ш кова. Записки.
[Закрыть]. (Курсив мой. – И. А.)
Действительно, 30 января днем, с копии, принадлежавшей улану Владимиру Глинке, стихотворение уже списал журналист В. П. Бурнашев. Этого не могло быть, если бы Лермонтов написал «Смерть Поэта» 30-го и даже 29-го вечером: Владимир Глинка не принадлежал к числу лермонтовских знакомых, следовательно, должен был списать сам у кого-то другого. Для этого нужно было хотя бы немного времени. Весь вопрос только в том, можно ли верить словам Бурнашева.
6
Владимир Петрович Бурнашев в 1837 году служил в военном министерстве и занимался литературным трудом. Сын орловского вице-губернатора, красивый и способный молодой человек, получивший бессистемное домашнее образование, он начал с того, что в 1828 году напечатал в «Отечественных записках» П. П. Свиньина статью «Цветок юноши-поэта на гроб императрицы Марии Федоровны», был «обласкан» здравствующей императрицей и получил доступ в дома некоторых крупных сановников [64]64
[В. Бурнашев]. «Мой литературный формуляр и нечто вроде acquis de conscience. Кто такой в литературной петербургской братии Владимир Петрович Бурнашев». – «Исторический вестник», 1888, № 6. В статье Н. Лескова «Первенец богемы в России», с. 535–557.
[Закрыть]. С этого времени его стали охотно печатать разные периодические издания, в том числе «Северная пчела». Бурнашев поступил на службу, но долго на одном месте не засиживался и переходил из министерства в министерство, с такою же легкостью меняя и литературных заказчиков. Он сочинял статьи об Эрмитаже и о табачном фабриканте Жукове, о портных и кондитерах, о выделке овчин и мануфактурных выставках, о сельском хозяйстве и путешествиях, писал «для народа», для домашних хозяек и получил прозвище «Быстропишев» [65]65
Там же, с. 539.
[Закрыть]. Это был беспринципный ремесленник, готовый и бранить и хвалить по заказу. Одна из его книжек, выпущенная под псевдонимом «Виктор Бурьянов», – «Прогулка с детьми по С.-Петербургу и его окрестностям» вызвала уничтожающий отзыв Белинского (1838) [66]66
В. Г. Бeлинский. Полн. собр. соч., т. II. М., Изд-во АН СССР, 1953, с. 378. Далее всюду цитируется это издание.
[Закрыть]. Не составив себе доброго имени, Бурнашев нажил массу врагов.
Он хорошо знал журнальный мир и, несомненно, был наделен дарованием мемуариста – умел занимательно рассказывать о людях, наделяя их живыми характеристиками, рельефно воспроизводя быт и нравы отошедшего времени. Дело становилось за малым: людей по-настоящему интересных он видел в жизни издалека. Это не помешало ему приступить к сочинению мемуаров, в которых собственные скудные впечатления восполнялись рассказами других лиц, близко знавших известных государственных деятелей и писателей, которых сам Бурнашев видел только однажды. Эта система воспоминаний позволила пересказывать сплетни, анекдоты, выдвигать на первый план людей незначительных, которых Бурнашев знал хорошо.
В начале 70-х годов под именем «Петербургского старожила» в различных периодических изданиях один за другим стали появляться отрывки из его воспоминаний или, как говорили тогда, «статьи ретроспективного содержания», в которых предстала литературная и бюрократическая среда 20–40-х годов [67]67
«Четверги у Греча». – «Заря», 1871, кн. 4; «Моя служба при Д. Г. Бибикове». – «Русский мир», №№ 89–115; «Мое знакомство с Воейковым в 1830 году». – «Русский вестник», 1871, т. XCV и XCVI; «Воспоминания об эпизодах из моей частной и служебной деятельности» (1834–1850). – «Русский вестник», 1872, и отд. издание (М., 1873); «Булгарин и Песоцкий». – «Биржевые ведомости», 1872, № 284–285; «К истории нашей литературы недавнего прошлого». – «Биржевые ведомости», 1872, № 347–348; «Воспоминания русского старожила» в «Русском вестнике» 1872 г. и др.
[Закрыть]. Статьи вызвали большой интерес, журналы и газеты печатали их наперебой. Но одна из публикаций «Русского мира» произвела громкий скандал. Поэт А. Подолинский, которого Бурнашев назвал в числе гостей Н. И. Греча, печатно отозвался, что не бывал в доме Греча и автора воспоминаний не знал. Посыпались письма в редакцию. Сын покойного министра финансов Канкрина опротестовал характеристику отца, в которой Бурнашев употребил слово «скряжничество» [68]68
«Русский мир», 1872, № 49.
[Закрыть]. Некий А. Р., не отрицая, что изложены воспоминания живо и занимательно, опубликовал указания на пятьдесят две ошибки мемуариста [69]69
«Русский мир», 1872, № 217.
[Закрыть]. Так, например, Бурнашев написал, что теща Булгарина называлась «тантой». Нет, не теща, а тетка жены. Стихотворца Якубовича Бурнашев окрестил Лукой. Его звали Лукьяном. Воейков носил не золотые, а черепаховые очки. Бенкендорфа звали Христофоровичем, а не Федоровичем. Бурнашев перепутал неаполитанского посланника с итальянским, гофмаршала с гофмейстером и т. д. В нескольких случаях опередил события, спутал годы. Особенно резко выступил против него журнал Ф. М. Достоевского «Гражданин», писавший в статье «Современная хлестаковщина», что рассказы Бурнашева «кишат несообразностями, всякого рода анахронизмами, явными выдумками, решительными невозможностями» [70]70
Давнишний обыватель Петербурга. Современная хлестаковщина. Воспоминания старожила. – «Гражданин», 1873, № 3, с. 87–88.
[Закрыть].
Эти единодушные нападки были вызваны, конечно, не одними фактическими неточностями. Они объясняются отношением к Бурнашеву журнальных кругов. Одни третировали представителя рептильной прессы, другие возмущались тем, что репортер, журнальный писака осмелился сочинять «небывальщины» на людей государственных, «выводя при том на сцену… особ царской фамилии и принадлежавших ко двору и к высшему правительству» [71]71
«Гражданин», 1873. № 3, с. 88.
[Закрыть]. Но решительно всех раздражал развязный, самоуверенный тон мемуаров, не внушающая доверия живость повествования, неосторожные и резкие характеристики в одних случаях, льстиво-многоречивые в других. Что оценки эти были небеспристрастны, можно судить по тому, что когда перепуганный Бурнашев стал выступать с такими же материалами под другим псевдонимом, то заслужил похвалы в тех журналах, которые бранили публикации «Петербургского старожила» [72]72
Н. Лесков. Первенец богемы в России. – «Исторический вестник», 1888. № 6, с. 549–550.
[Закрыть].
Однако репутация недостоверных за мемуарами Бурнашева так и осталась, что небезразлично для нас, ибо Бурнашеву принадлежат воспоминания о Лермонтове, освещающие как раз тот период, когда были созданы стихи на смерть Пушкина.
Эти воспоминания были напечатаны в «Русском архиве» за 1872 год под заглавием «Михаил Юрьевич Лермонтов в рассказах его гвардейских однокашников» (из «Воспоминаний В. П. Бурнашева по его ежедневнику в период времени с 15 сентября 1836 года по 6-е марта 1837 года») [73]73
«Русский архив», 1872, № 9, стлб. 1770–1850.
[Закрыть].
Это единственное выступление Бурнашева, за которым не последовало опровержений в печати. Тем не менее и оно до сих пор вызывает к себе отношение двоякое. Одни исследователи решительно игнорируют эти рассказы, другие широко их используют. В печати, насколько я знаю, они серьезной оценки не получили. Поэтому попробуем выяснить степень их достоверности.
Бурнашев указал, что его «ежедневник» охватывает время с 15 сентября 1836 года по 6-е марта 1837-го. Последняя дата соответствует действительному ходу событий. В это время уже состоялся указ о переводе Лермонтова в драгунский Нижегородский полк, стоявший в ста верстах от Тифлиса, и поэт собирается уезжать из столицы. Об этом и рассказывает Бурнашев, но по ошибке приурочил это к вербной неделе, в то время как идет масленая. Таких мелких промахов у Бурнашева достаточно, но ни в чем серьезном, как мы увидим, он с другими свидетелями не разойдется.
С самим Лермонтовым Бурнашев знаком не был. Но знал его однокашников по юнкерской школе – Афанасия Синицына и того Николая Юрьева, который в 1837 году на правах родственника жил с Лермонтовым в одной квартире.
Впрочем, однажды Бурнашев повстречался с поэтом. Это случилось в сентябре 1836 года, когда Лермонтов сбегал навстречу ему по лестнице, уходя от Синицына. Эта краткая встреча дала Бурнашеву право нарисовать довольно живой портрет. Все остальное воспроизводится по рассказам приятелей. Бурнашев передает их не в пересказе, а полностью. Это не отдельные фразы или тирады, а целые монологи. Записать их в то время даже и приблизительно Бурнашев, конечно, не мог, как не мог тридцать пять лет спустя помнить каждую мелочь. Поэтому нет никакого сомнения, что элемент беллетристики в его реконструкциях очень силен. Кстати, к публикации «Воспоминаний» в «Русском архиве» было сделано, с ведома автора, примечание, что за «дословную точность сообщаемых сведений» Бурнашев не может ручаться, но живость и верность воспроизведенной картины заслуживают внимания читателей [74]74
«Русский архив», 1872, № 9, стлб. 1770.
[Закрыть].
Оценивая эти воспоминания, мы должны помнить, что в них называются имена в те годы еще живых знакомых и сослуживцев мемуариста, которые могут опровергнуть его, что живы друзья и знакомые Лермонтова – Раевский, Шан-Гирей, М. Н. Лонгинов, Д. А. Столыпин, А. Н. Муравьев и, наконец, тот самый Николай Аркадьевич Столыпин, который фигурирует в показаниях Раевского и в записях Бурнашева, что если бы этот рассказ содержал существенные отклонения от истины, они опротестовали бы публикацию. Поэтому с фактической основой бурнашевских воспоминаний мы считаться должны.
Описываются, как уже сказано, события зимы 1836–1837 года. Умер сын Греча. Бурнашев был с ним дружен. Похороны назначены на 27 января. Во время речи пастора, около семи часов вечера, по толпе проходит молва: убит Пушкин. Бурнашев отправляется на Мойку, к дому, где живет Пушкин.
Тридцатого января в середине дня он идет прощаться с великим поэтом. Встречает улана Глинку, который дает ему списать лермонтовские стихи. Несколько дней спустя в квартире Синицына Бурнашев знакомится с Юрьевым. Заходит речь о стихах на смерть Пушкина. Юрьев рассказывает о приезде Николая Столыпина, который рекомендуется в тексте: «наш родня Н. А. С, дипломат», «один из представителей и членов самого что ни есть нашего высшего круга» [75]75
«Русский архив», 1872, № 9, стлб. 1829.
[Закрыть]. Далее следует то, что мы знаем из показаний Раевского. Приведем этот текст. Нам надлежит решить вопрос о его достоверности.
Вот как передает Бурнашев со слов Юрьева означенный эпизод:
«По поводу городских слухов о том, что вдова Пушкина едва ли долго будет носить траур и называться вдовою, что ей вовсе не к лицу, С<толыпин> расхваливал стихи Лермонтова на смерть Пушкина; но только говорил, что напрасно Мишель, апофеозируя поэта, придал слишком сильное значение его невольному убийце, который, как всякий благородный человек, после всего того, что было между ними, не мог бы не стреляться. Honneur oblige!.. <Честь обязывает!> Лермонтов сказал на это, что русский человек, конечно, чистый русский,
а не офранцуженный и испорченный, какую бы обиду Пушкин ему ни сделал, снес бы ее во имя любви своей к славе России и никогда не поднял бы на этого великого представителя всей интеллектуальности России своей руки, С<толыпин> засмеялся и нашел, что у Мишеля раздражение нервов, почему лучше оставить этот разговор, и перешел к другим предметам светской жизни и к новостям дня. Но „Майошка“ наш его не слушал и, схватив лист бумаги, что-то быстро по нем чертил карандашом, ломая один за другим и переломав так с полдюжины. Между тем С<толыпин>, заметив это, сказал, улыбаясь и полушепотом: „La´ poesie enfante!“ <поэзия разрешается от бремени>; потом, поболтав еще немного и обращаясь уже только ко мне, собрался уходить и сказал Лермонтову: „Adieu, Michel!“, – но наш Мишень закусил уже поводья, и гнев его не знал пределов. Он сердито взглянул на С<толыпина> и бросил ему: „Вы, сударь, антипод Пушкина, и я ни за что не отвечаю, ежели вы сию секунду не выйдете отсюда“. – С<толыпин> не заставил себя приглашать к выходу дважды и вышел быстро, сказав только: „Mais il est fou à lier“ <но ведь он просто бешеный>. Четверть часа спустя Лермонтов <…> прочитал мне те стихи, которые, как ты знаешь, начинаются словами: „А вы, надменные потомки!“ – и в которых так много силы» [76]76
«Русский архив», 1872, № 9, стлб. 1829–1830.
[Закрыть].
Может быть, Бурнашев не знал Юрьева, и основой послужили для него показания Раевского?
Нет! Воспоминания Бурнашева напечатаны в 1872 году, а показания Раевского только в 1887-м – на пятнадцать лет позже [77]77
«Сочинения М. Ю. Лермонтова». Под редакциею П. А. Висковатова, т. VI, Биография. М., 1891 (далее сокращенно: В и с коватов, Биография); Приложение IV, с. 11–13.
[Закрыть]. Следовательно, неопубликованные показания Раевского Бурнашев в 1872 году знать не мог.
Этого мало: в 1872 году биографические сведения о Лермонтове еще только начинали проникать в журналы. Сверить свои рассказы, соотнести их с показаниями других современников Бурнашев тоже не мог. Заимствовать ему было неоткуда. Между тем со времени публикации, в продолжение без малого столетия, появляются новые материалы о Лермонтове, и ни один документ не приходит в противоречие с версией Бурнашева. Приходится верить, что это идет от родственника, от Юрьева. Следовательно, нравится или не нравится нам стиль Бурнашева, с фактами, положенными в основу его сообщения, мы считаться должны.
Кстати, этот рассказ ни в чем не расходится с показанием Раевского, только яснее и резче означает суть того спора, смысл которого Раевский старался затушевать и который послужил побудительной причиной для создания дополнительных строк.
«Лермонтов не на шутку озлился, – рассказывает Юрьев у Бурнашева, – когда до него стали справа и слева доходить слухи о том, что в высшем нашем обществе, которое русское только по названию, а не в душе и не на самом деле, потому что оно вполне офранцужено от головы до пяток, идут толки о том, что в смерти Пушкина, к которой все эти сливки высшего общества относятся крайне хладнокровно, надо винить его самого, а не те обстоятельства, в которые он был поставлен, не те интриги великосветскости, которые его доконали, раздув пламя его и без того всепожирающих страстных стремлений» [78]78
«Русский архив», 1872, № 9, стлб. 1828.
[Закрыть].
Если освободить эту цитату от бурнашевского многословия, мы поймем, что Пушкина довели до смерти интриги великосветского общества, которому чуждо все русское. Оставаясь безнаказанным, оно продолжает возводить на убитого клевету. Лермонтов слышит об этом со всех сторон.
И вот приходит камер-юнкер Столыпин, равный по чину с камер-юнкером Пушкиным, и начинает повторять то, что говорится в салоне злейшего врага Пушкина – надменной графини Нессельроде, которой, по общему мнению пушкинских друзей, принадлежит инициатива рассылки анонимного пасквиля. Столыпин, сгибающий спину перед графом Нессельроде, сыном беглого австрийского солдата, «безотечественным» иноземцем, дурно говорящим по-русски, который добрался до высших ступеней российской иерархической лестницы. Столыпин – приятель Дантеса, нашедшего самый ласковый прием в этом гнезде. И он начинает читать нотации Лермонтову! Вот почему гнев Лермонтова «не знает пределов»! Вот почему Столыпин не заставляет себя приглашать к выходу дважды!
Можно поверить в рассказ Бурнашева?
Можно!
Первая страница «Объяснения» М. Ю. Лермонтова по делу о стихах «На смерть Пушкина». Копия из «Дела о непозволительных стихах…». Институт русской литературы (Пушкинский дом) Академии наук СССР. Ленинград.
Кроме Юрьева и Раевского, эту историю рассказывал еще один человек: Лермонтов. Не в показаниях для судей. А приятелю своему Александру Меринскому, с которым учился в юнкерской школе. В 1837 году Меринский служил в Уланском полку и решил навестить Лермонтова как раз в тот самый день, когда возникли заключительные стихи. Мы знаем об этом со слов самого Меринского. В 1862 году известный библиограф П. А. Ефремов, стремясь установить правильный текст заключительного шестнадцатистишия, обратился к нему с письмом. И Меринский, сообщив верный текст, рассказал со слов Лермонтова всю историю. Упомянув, что стихотворение, кончавшееся стихом «И на устах его печать», уже разошлось по всему городу, Меринский писал: