
Текст книги "Фабр"
Автор книги: Иосиф Халифман
Соавторы: Евгения Васильева
Жанры:
Зоология
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 18 страниц)
Третья личинка, отделенная от второй состоянием псевдохризалиды, прожив, как и вторая, около месяца, становится настоящей куколкой – ровно через год после превращения второй личинки. Куколка – жук в пеленках. Тело его уже оформлено, но он еще не окреп и не окрашен. Покровы и ноги в дальнейшем довольно быстро чернеют, надкрылья становятся наполовину желтыми, наполовину черными. В этом состоянии он недели две крепко спит в коконе. Таких-то и увидел Фабр, впервые разбирая ячейки, выкопанные на Пустой дороге. Три года прошло, прежде чем он узнал, что в середине августа жук, разорвав кокон, просверлит крышечку пчелиной ячейки и по коридору без помехи выберется наружу. Таков конец одиссеи ситариса.
Дочитав эту головоломную историю до конца, Фабр вернулся к триунгулинам, которые, подобно огоньку маяка, указали ему выход из тьмы ситарисовых загадок. Он прослеживает их жизнь во всех ипостасях, дополняет наблюдения Ньюпорта и после этого сопоставляет естественную историю двух видов.
Только теперь он считает себя вооруженным для окончательных выводов и обобщений, а также для различения родов семейства нарывников-мелоид, к которым относятся ситарисы и майки, от прочих жуков.
«Мы знаем, что личинка каждого жука, – пишет Фабр, – прежде чем достигнуть состояния куколки, несколько раз линяет. Обычно эти линьки нисколько не изменяют строения личинки: она только растет. Правда, у таких личинок образ жизни все время один и тот же.
Предположим, что образ жизни личинки в разные ее возрасты различен. Тогда линька не только может, но должна сопровождаться теми или иными изменениями в строении личинки. Первая личинка майки живет на теле антофоры. Ее опасные странствования требуют быстроты движений, цепкости, и она обладает этими качествами. В ячейке пчелы нужно раньше всего уничтожить пчелиное яичко. Острые, изогнутые челюсти первой личинки прекрасно справятся с такой работой. Но вот пища становится иной: личинка начинает есть мед. Изменяется и среда, в которой она теперь живет: личинка плавает на поверхности липкой жидкости. Острые челюсти принимают форму ложек для черпания меда. Бесполезные теперь ноги исчезают так же, как и ненужные в темноте глаза. Другой становится и форма тела: юркая вошка превращается в толстенького малоподвижного червячка…»
Статьи Фабра о гиперметаморфозе, или сверхпревращении – так он назвал прослеженный им способ развития у жуков нарывников, – были напечатаны в № 7 за 1857 год и в № 9 за 1859 год уже знакомого нам журнала «Анналь де сианс натюрель». Французская академия отметила эти работы еще одной премией – Женье, которой удостаивались наиболее выдающиеся исследования, а Дарвин, как мы видели, использовал в «Происхождении видов» пример ситариса, приняв фабровскую трактовку начальных стадий развития этого жука.
Позже Фабр опишет первое звено гиперметаморфоза и в другом семействе насекомых, найдет, что личинковый диморфизм у мух-жужжал объясняется в принципе так же, как и различия в начальных стадиях развития жуков нарывников.
Сложнее оказался вопрос о более поздних стадиях, о «необходимости последующих превращений» второй личинки ситариса, которая сначала становится ложной куколкой, затем на короткое время опять личинкой и лишь после этого настоящей куколкой. «Для чего это нужно, нам не известно», – заключает рассказ Фабр.
Последнюю строку стоит выделить. Через пятьдесят лет автор классического свода «Насекомые» английский энтомолог Давид Шарп в главе о гиперметаморфозе (фабровский термин укоренился в науке) изложит суть работ Фабра, приведет его рисунки и повторит его заключение: «Для чего это нужно, нам не известно…» И еще полвека спустя, то есть уже через сто лет после Фабра, советский энтомолог Б. Н. Шванвич, рассказывая о не связанном с паразитизмом гиперметаморфозе у жуков-сверлил, отметит, что назначение последних фаз развития у этих насекомых не установлено, подобно тому как оно не установлено до сих пор у нарывников – мелоид и ситарисов.
Как видим, иными открытиями, совершенными на Пустой дороге, поставлены вопросы, все еще ожидающие решения.
Так, во всяком случае, получилось с гиперметаморфозом.
Маршруты восхождения
Теперь уже все семейство стало бродягой-мауфатаном, кочует с квартиры на квартиру. Не то чтоб Фабры были переборчивы или капризничали. Просто на деньги, которые удавалось выкроить для оплаты жилья, ничего путного не найти.
Из исторического здания по улице Делямас переехали на окраину. Рядом с остатками крепостных стен стоял унылый, казарменного типа дом, но в палисаднике нашлось место для редкостных растений, в том числе корсиканских. Папоротники, лютики, цикламены из маки! К Фабрам зачастили и местные любители и приезжие.
Гостил здесь Теодор Делякур – правая рука знаменитого Вильморена, чья династическая фирма уже тогда была известна своими семеноводческими и селекционными чудесами. «Как мне дождаться вас, дорогой друг! – звал Фабр Делякура. – Расцелую вас в обе щеки, и мы совершим очередную великолепную экскурсию».
Сюда наведывались Бернар Верло – главный ботаник Национального музея естественной истории, Бордон – врач и ревностный коллекционер из Карпантра, доктор Вейсьер – преподаватель зоологии из Марселя – все «молодые люди с горячим сердцем, блестящим воображением, полные жизненных сил, общительные и жадные к знаниям», – писал о них Фабр.
Конечно, Жана-Анри растения тоже интересуют, правда, теперь не сами по себе, а как стол и дом для насекомых.
– Ботаника замечательна, – признается он, – но меня занимают создания, которые кишат, копошатся, бегают.
Особенным праздником были походы на Ванту.
Южные склоны почти двухкилометровой горы, спускающиеся к Роне и Дюранс, сравнительно пологи, зато с севера лестницей гигантов застыли обрывистые террасы, а к западу от городка Малоуен – и вовсе неприступная стена. Лишь кое-где среди беспорядочного нагромождения осыпей, осколков, голых скал затерялись неясные тропинки. Сухо скрипит под каблуками известняк да, скрежеща галькой, бегут по каменистому ложу быстрые потоки.
Чего ради забираться сюда натуралистам? Между тем и здесь на каждом шагу видишь:
– Всюду жизнь! И как в общем немного ей требуется!
Внизу вокруг подножья Ванту нежатся в щедром солнце Средиземноморья зябкие оливы, а у вершины встречаются лишь немногие представители северной флоры. В течение дня, пока идет подъем, можно проследить смену растительных формаций, которую на равнине удается увидеть лишь в долгом путешествии с юга на север.
Ботаники из других стран охотно вели обмен с исследователями флоры Ванту, прославленной еще Эспри Рекияном, чьи гербарии приводит в порядок Фабр.
Весной из окрестных селений на поляны Ванту, заросшие розмарином, горчицей, мелиссой, лавандой, вывозят соломенные ульи. Их устанавливают у подножья скал летками на юг, и пчелы собирают корм с медоносов, цветущих в разное время на нижних и более высоких террасах. Тут производится знаменитый нарбоннский мед. Его отбирают из сотов перед холодами; ульи же в конце лета на ослах или на мулах, а то и на собственной спине спускают в долину.
На виду у этой горы прошла вся жизнь Фабра. Если не считать четырех лет в Аяччо, то где бы он ни был, на горизонте, разве только чуть правее или чуть левее, высилась ее серебряная зимой и бурая летом голова. Хотя одинокая вершина не слишком приспособлена для прогулок, Фабр поднимался на нее ни много ни мало 23 раза!
Он знает, когда цветет здесь пунцовый гранат и когда он, созрев, забрасывает сизый сланец взорвавшимися кровоточащими плодами. Знает, где голубеют незабудки, где растут испанские лилии и карликовая марена с красноватыми листьями, где можно встретить кизильник, из ягод которого приготовляется ароматная наливка.
Выше, за узкой полосой приземистых, чуть не стелющихся буков, он находит гренландские маки, серебристый мох и камнеломки. Меж их стеблями прячется пеший кузнечик, не умеющий прыгать, и гусеница парнассиус аполло, из которой выйдет белокрылая бабочка с красно-черными пятнами-глазками.
…Четыре утра. Во главе каравана Трибуле – старший и опытнейший из проводников. За ним цепочкой тянутся ослы в нарядной упряжи, с помпонами, медяшками и бубенцами на испанский манер. Они нагружены тюками одеял и прессами для сушки растений.
Дальше шагают гости. Вооруженные папками и записными книжками, лопатками и морилками, друзья продираются сквозь колючую ежевику, разгребают песок, поднимают камни, косят сачками. Вокруг находок вспыхивают короткие диспуты, Фабр между делом записывает показания барометра, что висит у него на груди. Диспут может быть очень бурным, Анри не забудет определить высоту, на которой обнаружено растение или насекомое.
Через несколько часов – привал у источника Делаграв. Время! Все уже давно жуют на ходу стебельки щавеля.
Около родника, что бежит по уложенным в ряд длинным корытам из стволов бука, стелют холстину. Из корзин извлекают начиненное чесноком жиго, острые сыры, пухлые арльские сосисоны, зеленые и зрелые черные маслины и, конечно, чеснок и лук – сырой, маринованный, жареный. Не зря говорится, что в Провансе даже известь пропахла чесноком!
Парижане в восторге от экзотических пиров, да и для Фабра это редкость. Когда он ходит один, в ранце у него, как во времена бродяжничества, хлеб и сыр из овечьего молока.
Коллеги по лицею не узнали бы сейчас всегда замкнутого и отчужденного Фабра. Угощая друзей, радуясь их аппетиту, он с удовольствием декламирует Беранже:
Безбожный, нечестивый век!
Утратил веру человек:
Перед обедом забывает
Молиться. Иль не успевает.
Но я молюсь, когда я сыт:
– Верни мне, боже, аппетит
И лакомствам в желудок дай дорогу!
«Когда я за столом сижу, то мир прекрасным нахожу», – отзывается Делякур, а Верло вспоминает Рабле и яства Гаргантюа.
Ночуют в пустой овчарне на подстилке из сухих листьев. Продолжая начатый рассказ, Фабр излагает историю тихони-жучка, которому надежное убежище, хороший желудок и сытная еда обеспечивают счастье. Речь идет о личинке баланина в лесном орехе.
– Ее жилище, – говорит Фабр, – не похоже на ветхую овчарню, оно не протекает. Ниоткуда не проникнет незваный гость! Стол, может, однообразен, но даже обильнее сегодняшнего. Личинка и жиреет. К счастью, нам такое счастье не угрожает.
Встают затемно, утро встречают на вершине. Внезапно из-за гребня Альп появляется солнце, и внизу сквозь тающий туман начинает проступать лента Роны.
Высота Ванту раздвигает пространство, помогает Фабру шире смотреть и мыслить. Да, горная флора меняется с каждой сотней метров подъема, вертикальная зональность бросается в глаза. Нет ли, однако, чего-то подобного в биологии насекомых? Может, здесь существуют другие оси?
Если взять, к примеру, вкусы насекомого, пищу, которую оно предпочитает? Во Франции три вида сфексов, и все кормят своих личинок насекомыми из отряда прямокрылых. Для одного вида сфексов добычей служат сверчки, для другого кобылки, для третьего эфиппигеры. А как в других странах? Фабр делает настоящий смотр провинциям сфексов, о которых прочитал все, что было когда-нибудь напечатано. В Алжире у сфексов бурокаемчатого и желтокрылого те же вкусы, что в Провансе. Разделенные морем, они одинаковы. Сфекс африканский, что водится вблизи Орана, кормит личинок лишь кобылками. Сфекс прикаспийских степей добывает для потомства тоже кобылок… Вокруг Средиземного моря – пять видов сфекса, и все выращивают личинок на парализованных прямокрылых.
Не говорит ли родство вкусов о некоем историческом родстве? Но тогда, может быть, ось, которую ищет Фабр, лежит не в двух плоскостных измерениях и не в вертикали, как зоны Ванту, а в четвертом измерении – во времени, в истории?
Не связываются ли тогда осы сфексы с убийцами златок – церцерис, например, и с другими насекомыми-вегетарианцами, питающими молодь животной пищей? В таком случае основанием ветви должны быть виды, поставляющие потомству каждый день только что изловленную добычу, вроде бембексов, что, охотясь на слепней, залетали под зонтик Фабра.
А усложнение метаморфоза – другая цепь, которую вроде бы завершают жуки нарывники с их дополнительными стадиями?
А искусство сооружения гнезда у перепончатокрылых? Не может ли в конечном счете и оно оказаться идущей от вида к виду лестницей усовершенствований?
А обеспечение потомства – заправка гнезд кормом?
Нет! Фабр отказывается видеть последовательность, преемственные связи, о каких говорит автор «Происхождения видов». Подобные усложнения все лежат в одной плоскости, принадлежат одной эпохе. Истории инстинктов не существует. Сам Дарвин считает: «Инстинкты вымерших видов нам совершенно неизвестны»; «мы не можем надеяться, что когда-нибудь будут найдены пути, которыми были приобретены различные инстинкты, так как у нас имеются только существующие животные, к тому же плохо известные, чтобы судить о ходе постепенных изменений».
Большинство зоологов занимается систематикой, анатомией, физиологией. Натуралистов, изучающих повадки животных, в пору пересчитать по пальцам. Еще меньше таких, кто посвятил себя, как Фабр, нравам насекомых. При этом он в центре внимания сразу поставил инстинкт, в котором видит вершину. Снова, как когда-то в алгебре, он начал не с азов, а сразу с бинома Ньютона.
Фабр не жалуется, что совершает свои восхождения в одиночку, без опытных проводников, без спутников и друзей. И сам несет на плечах все снаряжение и оснащение.
Здесь тропы еще более неясны, запутаны, извилисты, чем на Ванту. Часто приходится прокладывать их и вовсе в нехоженых местах, а каждый новый шаг вперед требует строгой осмотрительности.
Всех, кто работал до него, Фабр ценит, уважает, но чем дальше, тем меньше склонен принимать на веру чужие выводы.
Во французском издании книги Эразма Дарвина Фабр читает, к примеру, что сфекс напал на муху, почти такую же крупную, как сам. Разрезав ее тело на части, он попытался улететь, унося грудь с крыльями. Однако ветер помешал ему, тогда хищник опустился на землю, отрезал крылья и улетел, унося грудь. Эразм Дарвин увидел здесь доказательство разумности. Но эти насекомые на мух не охотятся, их постоянная дичь – мы только что об этом говорили – прямокрылые. К тому же сфексы уносят свою добычу целиком, а не по кускам, как другие осы. Видимо, то был все-таки не сфекс, и, значит, нет оснований делать из наблюдения вывод о сообразительности насекомого.
А любимый Бланшар? Он пишет, что навозник, по неосторожности закатив свой груз в ямку и не в силах достать его оттуда, улетает. Вскоре к ямке прибывают уже несколько жуков, и они, действуя сообща, быстро управляются с делом. Но Фабр провел достаточно наблюдений и знает: шар может переходить из ножек одного жука во владение другого – похитителя, но никогда жуки не выручают и не поддерживают скопом ни обиженного, ни обидчика.
Признанный знаток жуков Клервиль приписал такие же таланты жукам могильщикам, и тоже ошибочно.
Фабр находит, не у кого-нибудь – у Дюфура! – указание, что скорпион лангедокский обзаводится семьей в сентябре. Утверждение верно для Сен-Севера, где живет Дюфур, в Провансе же скорпионы не ждут сентября. Доверься Фабр авторитету, он упустил бы год, если не больше!
Что касается Эразма Дарвина, тот, как выяснилось позднее, неповинен в нелепице. Чарлз, вступившись за честь деда, написал Фабру.
«Уверен, – говорится в письме, – что вы не допустите несправедливости даже по отношению к насекомому, не говоря уж о человеке… Какой-то переводчик ввел вас в заблуждение, ибо мой дед – Эразм Дарвин – утверждает („Zoonomia“, т. I, стр. 183, 1794), что крылья крупной мухи отрывала именно оса (guêpe). Нисколько не сомневаюсь, что, как вы правильно утверждаете, крылья отрывают большей частью инстинктивно; но в случае, описанном моим дедом, оса, оторвав конечности тела, поднялась в воздух и была опрокинута ветром; затем она опустилась на землю и оторвала крылья. Должен согласиться с Пьером Губером, что насекомые наделены в какой-то мере рассудком. Надеюсь, что в следующем издании своей книги вы частично измените место о моем деде».
Фабр, конечно, сделал такое исправление. Но все же, сколько ему приходилось сталкиваться с неправомерно обобщенными случайностями, промахами наблюдения, неточностями перевода, односторонними заключениями! Ошибки эти не удивительны. Наука о поведении животных совсем молода, объект труден и скрытен, требует долгих наблюдений и тщательных опытов. Как же может Жан-Анри, который до всего в познании доходил собственным поиском, доверять тут кому бы то ни было больше, чем самому себе?
Встреча с Пастером, направленным в Прованс министром сельского хозяйства, неожиданно укрепила Фабра в его позиции.
– Я ничего в этом не смыслю, – взмолился Пастер, узнав, что ему поручено изыскать меры борьбы с болезнями шелкопряда.
– Тем лучше, у вас не будет никаких мыслей, кроме тех, какие вам подскажет собственная голова, – успокаивал своего ученика академик Жан-Батист Дюма, – а это часто бывает на пользу делу!
Все же Пастер успел до выезда проштудировать томик Катрфажа – наиболее полное сочинение о шелководстве. Однако он не нашел в книге ничего, что помогло бы ему понять, откуда появляется на червях неумолимая пебрина, которая в короткий срок извела один из самых богатых промыслов Южной Франции.
Приехав в Авиньон, Пастер обратился к Фабру. Химик пришел к преподавателю химии, уже известному энтомологу.
– Не могли бы вы раздобыть для меня коконы шелкопряда? – попросил Пастер.
– С удовольствием. В двух шагах отсюда живет человек, который выкармливает гусениц. Подождите, сейчас принесу.
Фабр возвращается с пригоршней коконов. Пастер берет один, рассматривает, потом трясет возле уха.
– Э, да там что-то стучит.
– Конечно, – конфузится Фабр, – там куколка.
– Да, да! – задумчиво повторяет Пастер, вертя кокон в руках.
Фабру не верится, что столь простые вещи могут быть в новинку для ученого.
Но Пастер и сам не скрывал, что отправился гасить огонь, не только не имея в запасе пожарных насосов, но и не представляя себе, что горит.
В первых же строках предисловия к отчету об изучении болезней шелкопряда он говорит: «Мне следовало бы начать эту работу с извинения, что я ее предпринял. Я был столь мало подготовлен к исследованию этого предмета, что, когда в 1865 году министр сельского хозяйства поручил мне заняться болезнями, истребляющими шелковичных червей, мне еще никогда не представлялся случай увидеть это ценное насекомое».
Ничего не знать о насекомом, которое призван спасти, и все-таки спасти его, – раздумывал Фабр над отчетом Пастера. – Подобно античному атлету, выйти на арену голым… Значит, и так можно сражаться, и так можно восходить на большие высоты? Есть от чего прийти в изумление. Есть от чего прийти в восторг!
Пастер занимался тогда также и вином. Сейчас пастеризацияприменяется очень широко. В те годы ученый еще только искал этот способ. Закончив разговор о шелкопряде, он попросил Фабра показать его винный погреб.
Какой француз на юге садится за стол без кружки вина? Им запивают соленый сыр, жаркое, фрукты. Когда этого не хватает, в вино макают черствый хлеб. Однако Фабр готовил вино сам, заставляя бродить выжимки с кислыми яблоками и горстью сахара.
«Мой погреб! – вспоминал Фабр. – Показать ему мой винный погреб! А может, подвалы, бочки и запыленные бутылки с этикетками, обозначающими год урожая и местность, где произрастает лоза? Мой погреб!»
Пастер, однако, настаивал, и хозяин отвел его в кухню: на стуле с изодранным соломенным сиденьем красовалась пузатая глиняная посудина литров на двенадцать.
– Мой погреб, вот он, милостивый государь!
– Это ваш погреб?!
– Вот именно!
– И все?!
– Представьте!
Фабр подумал, что посетителю, видно, не знаком голод – блюдо с острой приправой, которое в Провансе называют «бешеной коровой».
Конечно, «погреб» Фабра ничего не мог сообщить Пастеру о ферментах и их влиянии на качество вина. Зато Фабр почувствовал здесь другое: от проницательного взора знаменитого борца с бактериями определенно ускользнул губительнейший микроб, царивший в доме, – микроб нищеты.
В рассказе Фабра об этом эпизоде слышится горечь. Увлеченный своей миссией и своими мыслями, Пастер, не желая того, коснулся больного места, ударил по самолюбию хозяина, ранил его небрежностью.
Видимо, Фабр не совсем без основания бросил Пастеру укор, что тот не увидел микроба нищеты.
От проницательного взора энтомолога скрытыми оказались все учение о стерилизации, вся микробиология в прямом смысле этого слова, бескрайний мир существ, который могущественно влияет и на жизнь насекомых.
Несмотря на прививку против оспы, болезнь задела Жана-Анри, и теперь, когда речь заходит об искусственном иммунитете, он, ссылаясь на личный опыт, высказывал свои сомнения. После того как и дочь, несмотря на прививку, переболела оспой, скепсис Фабра окреп, распространился и на другие области науки о невидимом.
Фабр находил, что Пастер, с ходу вторгшийся в сферу энтомологии, вышел на арену, вступил в сражение голым. Но авиньонский натуралист не подозревал о подлинном научном оснащении своего гостя.
То было не только настроение, не просто чудачество. Здесь в отношении к Пастеру мы снова сталкиваемся с чертой, обнаруживающей одновременно и силу и слабость Фабра.
И вот, до конца жизни не забывая о перевороте, произведенном в шелководном промысле открытием простых и безотказных средств предупреждения болезней шелкопряда, Фабр, восхищаясь победой, перечеркнул для себя победителя, отказался в дальнейшем даже знакомиться с работами ученого, посетившего его когда-то в Авиньоне.
Но и Пастер нигде и никак не вспомнил об авиньонском энтомологе, прошел мимо него, как если б то был все еще продавец лимонов на ярмарке.
Первая встреча их стала и последней.
А ведь у них было так много общего! Оба неутомимые труженики, разносторонние искатели. Оба жили наукой, отдавали ей все силы ума и воли, оба умели видеть и утверждать новое. Не Моцарт и Сальери, но два Моцарта.
Сейчас, отдаленные от обоих, можно сказать, целым веком, мы понимаем: благодаря им в культурный обиход человечества вошли представления о двух новых мирах – мире микробов и мире насекомых. Не случайно имена обоих известны сейчас грамотным людям всех пяти континентов.
…Два биолога, свидевшись, не поняли друг друга и холодно разошлись, а первая же встреча Фабра с английским философом и публицистом Миллем стала началом их живого многолетнего взаимного интереса и дружбы.
Имя Джона Стюарта Милля стоит в одном ряду с именами Смита и Рикардо – классиков буржуазной политической экономии. Однако в то время, о котором мы рассказываем, важного, даже чопорного с виду англичанина в Авиньоне знали не столько по сочинениям, сколько по драме, заставившей его бросить родину и поселиться на юге Франции.
Этого «апостола рационализма», как называли Милля, привела в Прованс любовь. История его романа исследована, о ней существуют монографии.
Миллю исполнилось 25 лет, а Гарриет – 23, когда они познакомились. Гарриет была замужем. Молодые люди подружились, и это была, как писал Милль в «Автобиографии», «истинная дружба, основанная на взаимном доверии…»
О последовавших годах он вспоминал: «Я глубоко благодарен за силу характера, позволившую ей не обращать внимания на ложные толкования, которые можно было дать моим частым посещениям». Когда в 1849 году, через двадцать лет, муж Гарриет умер, «ничто, – пишет Милль, – не воспрепятствовало мне извлечь из этого несчастного события свое величайшее счастье, прибавив к уже существовавшей связи мыслей, чувств и литературных занятий еще новую, слившую воедино наши существования…»
Счастье Милля продолжалось менее восьми лет: во время путешествия по Франции Гарриет простудилась и умерла в Авиньоне. «С этого времени, – рассказывает Милль, – я стал искать утешения, насколько это возможно, в том, что устроил свою жизнь так, будто моя жена была еще около меня. Я купил маленький домик на окраине, как можно ближе к тому месту, где она была похоронена, и там с ее дочерью, разделявшей со мною мою печаль и оставшейся единственным моим утешением, проводил большую часть года».
Милль иногда по нескольку раз в день приходит на кладбище с цветами, вновь и вновь перечитывает длинную, в тридцать строк, высеченную на мраморной плите надпись – дань восхищения, обет верности. Если Милль не работал за письменным столом и не уходил к могиле Гарриет, он готовил труд о флоре Воклюза. «В естествознании я больше всего привязан к ботанике», – писал он.
Чтоб ближе познакомиться с растительным миром Прованса, Милль и пришел в Сен-Марциал к Фабру. Возможно, тут имела значение также диссертация об орхидеях, опубликованная в «Анналь де сианс натюрель» хранителем музея Рекияна. Не дошла ли до Милля и высокая оценка, которую Дарвин дал уже первым фабровским исследованиям парализаторов и гиперметаморфоза?
На эти вопросы нет ответа. Отношения Милля с Фабром совсем не исследованы. Майкл Пэк, автор наиболее подробного жизнеописания Милля, рассказывая о частых совместных с Фабром экскурсиях, утверждает: оба «шагали молча, и каждый думал о своем». Они по-разному читали даже одну и ту же математическую формулу, говорит Пэк.
Что же в таком случае стало основой их дружбы?
Милль был убежденным сторонником парламентской демократии. Как Распай, как Фабр, он стоял за всеобщее избирательное право. Как Фабр, он был решительно настроен в пользу эмансипации.
Но не сказывалось ли тут и нечто другое? Пылкий южанин, становившийся деревянным и замкнутым, буквально терявший дар речи, когда дело касалось личных чувств, и холодный сын Альбиона, который посвящал памяти жены книги и до конца дней считал, что не все еще сказал о душевном богатстве, красоте и высоком уме своей незабвенной Гарриет… Сходство крайностей? Может быть. Недаром они по-разному читали даже математические формулы. «Энтомолог и ботаник никогда не понимали друг друга», – сообщает Майкл Пэк. Да, ботаник и энтомолог, но хобби одного и главное дело жизни другого встретились.
Милль интересовался всеми работами Фабра, а в его наблюдениях над аммофилами сам принимал участие.
Значило ли это что-нибудь для не избалованного жизнью Фабра как для человека, значило ли как для натуралиста? Еще бы! Как в свое время на мировоззрении Фабра сказалось изучение греческого по спиритуалистскому «Подражанию», как сказались на формировании взглядов молодого ученого беседы с блестящим Мокен-Тандоном, который был последователем Кювье и не признавал постепенности в развитии органического мира, так теперь на него повлиял Милль. И когда Фабр в своих «Сувенир» клонит речь к тому, что в науке ценны не абстрактные обобщения – плод ума, которому так свойственно ошибаться, а только надежно установленные факты, разве мы не слышим в этих рассуждениях интонации Милля?
Вместе с тем в книгах, посвященных проблемам этики, Милль высказывает по поводу материнского инстинкта мысли, в которых можно опознать влияние авиньонского натуралиста. Он рассматривает работы Фабра в свете идей Дарвина, из трудов которого делает свои выводы. Если Фабр открещивался от эволюционизма, Милль обнаружил новые сферы, где идеи Дарвина и Фабра оказались созвучными.
Нам еще придется вернуться к этому вопросу, а пока заметим только, что, если б в свое время дружбе Фабра с Миллем была уделена хоть доля того внимания, с каким прослежены перипетии романа Джона Стюарта и Гарриет, эти страницы жизни Милля и Фабра, эти страницы истории науки были бы сегодня и полнее и яснее.
Немые актеры, говорящие сцены
Оса церцерис – герой первой научной работы Фабра – обладает многими достойными внимания свойствами. Она прилежный землекоп и строитель. Сооруженные ею в почве норки глубоки и прочны: их не сразу берешь даже лопатой. Церцерис – неутомимая и бесстрашная охотница: в каждой ячейке гнезда церцерис бугорчатой лежит пять-шесть крупных жуков долгоносиков из рода клеонов. Любой почти вдвое тяжелее осы. А главное, церцерис тончайший анатом и искуснейший хирург: сложенные ею в гнездо долгоносики-клеоны не мертвы, впрочем, и не живы. Для церцерис нужно «нечто противоречащее само себе, – пишет Фабр, – неподвижность смерти и свежесть жизни». Нападая на жука, оса находит на закованном в хитиновую броню долгоносике ту точку, где только и можно пробраться к нервному узлу в глубине тела. Произведя своим ядовитым жалом единственный укол, церцерис надолго погружает жука в состояние «скрытой, пассивной жизни».
Все это важно для потомства церцерис, для ее детей, которых оса никогда не увидит. Отложив на кучке дичи в каждой камере гнезда яйцо, церцерис наглухо запечатывает снаружи вход и улетает. Отныне дни ее сочтены. Молодые церцерис, которые на следующий год выйдут весной из подземелья, не видели своей матери, ничему не могли у нее научиться. Однако они уже все умеют и, в свою очередь, передадут прерывистую и непрерывающуюся эстафету способностей и самой жизни следующему поколению.
Церцерис с ее материнскими талантами не исключение, даже не редкость в огромном и пестром мире перепончатокрылых. Первая же работа Фабра была вступлением в этот мир. В последующем каждый год параллельно с другими насекомыми изучались новые виды, новые роды перепончатокрылых. Фабр не уставал их описывать, не уставал восхищаться ими. Одиночные осы и пчелы были избранными объектами его исследований и любимыми актерами в комедии нравов животных, которую он увидел и воссоздал.
Вслед за осами церцерис Фабр занялся осами сфексами.
Желтокрылый сфекс выходит из подземных ячеек в конце июля и весь август питается нектаром, летая по колючим головкам чертополоха: других цветов в это время нет. В сентябре сфекс начинает строить гнездо. Этой осе подходит любое местечко с легкой почвой, было бы побольше солнца. Желтокрылый сфекс редко селится в одиночестве. На строительной площадке бывают десятки гнезд.
В окрестностях Авиньона – и около плато Англь и в Иссартском лесу – Фабр знал множество поселений сфексов. Французы называют такие согнездья бургадами. Особенно запомнилось ему одно – в спекшейся грязи у края проезжей дороги.
Холмик – около полуметра высотой – изрыт норками до того, что на нем места нежилого нет. Всюду кипит работа. Одни тащат за усики свою добычу – сверчков. Из многих норок сыплются струйки песчинок. То там, то здесь выглядывают запыленные головы землекопов. Некоторые выбираются наружу, чтобы почиститься от пыли, забившей глаза, усики, сочленения.
Вот бы унести к себе весь поселок! Но холмик слишком тяжел. Не один час пробыл около него Фабр, следя за работой, забыв о палящем солнце, обязательном для сфекса и вовсе не обязательном для наблюдателя. Предоставим теперь слово ему самому: