Текст книги "Война никогда не кончается (сборник)"
Автор книги: Ион Деген
Жанры:
Военная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Солнце скатывалось в листву старых груш. На серебристом льняном поле чадили, догорая, «пантеры». Фронт ушел за лес, на запад. Танкисты блаженствовали в тылу, предвкушая долгие спокойные дни формирования.
Но день был испорчен. Лейтенант так и не узнал, представил ли его генерал к званию Героя. Даже батальонный писарь ничего не мог сказать по этому поводу. Танкистов награждали стрелковые корпуса, которым придавали отдельную гвардейскую танковую бригаду.
Осенью, уже в Пруссии он получил награду за «пантеры», за ночной бой, за форсирование Немана и за многое другое.
Он почувствовал, как горячая волна накатывает на глаза, когда все, стоявшие в торжественном строю, с недоумением смотрели на него и на вручавшего ему медаль «За отвагу».
Два года назад у него на гимнастерке уже красовалась такая медаль. Потом ее забрали. В ту пору медаль была огромной наградой. Редко кого награждали во время отступления. Сейчас даже ордена раздавали куда щедрее. Обесценилась медаль. За один подбитый танк по статусу полагался орден. А тут…
Гвардии майор не насладился конфузом лейтенанта. К тому времени, получив еще один орден Красного Знамени, он был назначен не то заместителем командира отдельного тяжелотанкового полка по политической части, не то отозван для работы в Смоленском обкоме партии.
1958 г.
Урок словесности
Не смешно ли сейчас, в Израиле, отягченном таким количеством угроз существованию страны, вдруг задуматься над причиной идиотского противостояния между летчиками и танкистами во время Великой Отечественной войны? Мой личный опыт – опыт курсанта танкового училища в гарнизоне, в котором располагалось и училище авиационное. Уже после войны я выяснил, что наш гарнизон не был исключением в Красной армии. Оказывается, антагонизм между родами войск считался чуть ли не железобетонным правилом.
Пытаюсь понять, почему я должен был драться с курсантами авиационного училища? Какие претензии лично у меня имелись к этим курсантам? Чем они мне не угодили?
Как-то даже собрался проанализировать ген агрессивности и объяснить этот идиотизм. Ну не мог я, курсант, член курсантского коллектива, не принять участия в драке рядом с моими товарищами. Как бы они восприняли мое отсутствие? Правда, причина для того грандиозного избиения летчиков вроде имелась. Но причина ведь возникла на почве уже укоренившейся вражды.
Возможно, теперешними туманными рассуждениями я пытаюсь оправдать свое подленькое удовольствие от сцены, случайным наблюдателем которой привелось стать в конце лета 1944 года.
Не помню, почему три танка моего взвода оказались на опушке леса у перекрестка дорог, одна из которых – продолжение просеки – шла на запад к переднему краю и дальше уже в Восточную Пруссию. А вторая, перпендикулярная ей, с севера на юг, все еще на территории Литвы, была рокадной дорогой. Моя машина стояла почти у самого перекрестка. Помню только, что мы (редкий случай!) никуда не торопились и не было никакой опасности. До переднего края относительно далековато. Изредка доносилась только работа нашей артиллерии и далекие разрывы немецких снарядов. Наступление продолжалось. В бригаде еще оставались танки. Следовательно, бригаду не вывели на формирование. Почему же мы оказались так далеко от боя? Должна была существовать какая-то причина. Не помню.
Экипаж, пользуясь передышкой, дремал в танке. Я высунулся из командирской башенки и подставил лицо дождю.
В центре перекрестка стояла курносенькая девушка-сержант, флажками регулируя оживленное движение транспорта.
Метрах в двух от танка, у края выбравшейся из леса дороги, рядом с перекрестком возникла фигура солдата, закутанная в тяжелую промокшую плащ-палатку. Солдат оказался необычным. Под капюшоном пряталось женское лицо. Не то что пожилое, но явно старше меня. Лет двадцати – двадцати пяти. Такая неопределенность, возможно, объяснялась маской многосуточной усталости и прилипшим к лицу капюшоном. Как в таких условиях судить о внешности этой солдатки?
Регулировщица – другое дело. Хорошенькая. Насквозь промокшие гимнастерка и юбка очерчивали ладную фигуру. Маловероятно, что девушке с такой внешностью удавалось удержать оборону от наступающих тыловых офицеров. И сапоги на ней ладные, не то что кирзовые говнодавы на ногах солдатки.
Солдатка оглянулась. Лицо показалось мне знакомым. Но где я мог видеть ее? Чепуха. Не мог. Под плащ-палаткой на левом плече угадывалась винтовка. Явно не из нашей бригады. В нашей бригаде уже никого нет с винтовками. А все-таки откуда-то это лицо мне знакомо? Нет. Показалось. Мало ли похожих лиц.
Солдатка голосовала едущим на запад грузовикам, редким легковушкам и «виллисам». Никто не останавливался, чтобы подобрать какого-то неизвестного промокшего солдата.
К перекрестку с севера приблизился бесконечный хвост неторопливых подвод. В тот же момент из леса на скорости вынырнул «студебеккер», и, заскрипев тормозами, резко застыл перед самым перекрестком. В кузове на скамейках стройно разместились примерно тридцать младших лейтенантов-летчиков, в кабине, рядом с шофером – майор, тоже с летными погонами. Наверное, вез пополнение, только что окончившее училище. Но куда? Неужели так близко к передовой расположен полевой аэродром? Впрочем, наступление ведь продолжается.
Сержант-регулировщица все еще перекрывала дорогу грузовику, продолжая пропускать караван подвод.
Солдатка опять проголосовала. Младший лейтенант у правого борта сразу за кабиной, этакий попрыгунчик-весельчак, немедленно отреагировал:
– Что… растерла? А ты ножки расставь пошире и шажком, шажком.
Кузов дружно расхохотался. Кабина, майор и шофер, не поддержала. Возможно, к ним не проникло остроумие младшего лейтенанта.
Но тут! Братцы! Вам приходилось находиться неподалеку от «катюши», когда залпом изрыгался грохот ракет? Когда казалось, что земной шар раскололся на мелкие осколки? Именно в таком звуковом обрамлении солдатка исторгла поток, нет, лавину матюгов.
За три с лишним года в армии я набрался матюгов, как сучка блох. Незадолго до того дня у нас в бригаде состоялся конкурс мата и помпотех нашей роты гвардии техник-лейтенант Веревкин занял первое место. Он был виртуозом. Но ничего подобного я еще не слышал. Прими эта дама участие в конкурсе, помпотех не увидел бы приза, как своих ушей.
«Студебеккер» онемел. И тут, словно дирижируя правой рукой продолжающиеся извергаться матюги, солдатка случайно сбросила плащ-палатку, повисшую за спиной на капюшоне. Обнажилась грудь, с двух сторон обильно увешанная орденами и медалями. И винтовка с оптическим прицелом. Господи! Так вот откуда мне знакомо это лицо! Пару раз видел ее фотографию во фронтовой газете. Самый знаменитый снайпер! Рассказы о ее подвигах гремели по всему фронту.
Забыл фамилию. Запросить бы архивы. Думаю, что это относительно несложно. Но вряд ли эпизод у дороги что-то добавит к ее подвигам. Она была самым лучшим снайпером Третьего Белорусского фронта. К тому времени уничтожила триста немецких солдат и офицеров. Мы всем экипажем, пять человек, пожалуй, не дотянем даже до половины ее реестра. Речь, разумеется, идет о живой силе. Но именно живая сила, а не танки и прочие пушки с пулеметами и минометами, самое главное для победы.
Неслыханные матюги разбудили мой экипаж. Башнер выбрался из люка на корму. За ним вылез лобовой стрелок. Из своего люка вывалился механик-водитель. Оттуда же и стреляющий.
Снайпер продолжала бушевать. Думаю, что из ее матюгов можно было составить четырехтомную монографию, объемом со словарь Даля. Изысканный мат описывал пороки не только сидящих в кузове, но даже их далеких прапрапредков и потомков до десятого колена. Потомков тех, кто доживет до победы. Именно до победы, а не до окончания войны. По-видимому, идеологические соображения даже в мате не казались лишними.
Младшие лейтенанты вобрали головы в плечи. Мы наслаждались их позором.
Подводы уже прошли. По рокадной дороге изредка проскальзывали автомобили, а за «студебеккером» выстроилась солидная очередь машин. Но сержант-регулировщица не торопилась дать им дорогу. Может быть, воспользовалась случаем пополнить свое образование, захотела продлить урок словесности. Или, подобно нам, вкушала зрелище посрамления ненавистных офицеров, представляя себе, разумеется, на месте этих младших лейтенантов тыловиков с большими звездами на погонах о двух просветах. Тех, с которыми ох как не хотелось ей уединяться в землянках. Или ощутила внезапную месть за бессонную ночь с каким-нибудь отвратным старым тыловым офицером, за форменное насилие. Во всяком случае, сержант не торопилась перекрыть рокадную дорогу.
Из кабины вышел майор, предложил снайперу занять свое место на сиденьи. Но она продолжала бушевать:
– Да пошли вы все на… Стану я мараться об это говно. Я подумал о субординации. Погон не разглядеть под свисающей за спиной плащ-палаткой. Вспомнил, что она, кажется, старший сержант. И так матюгать майора! Впрочем, почему к субординации она должна относиться иначе, чем относятся к ней, правда, до определенной степени, в нашей отдельной гвардейской танковой бригаде? Как можно наказать за нарушение субординации? Если по уставу, то сержантов – штрафной ротой, а офицеров – штрафным батальоном. Ну и что? Чем эти штрафные отличаются от краткосрочного существования в отдельной гвардейской танковой бригаде?
Не помню, в те дни или уже позже посадили к нам на танки десант, штрафной батальон – командиров Красной армии, попавших в плен в начале войны и освобожденных в ходе операции «Багратион». После атаки чудом уцелевшая женщина-врач по-матерински посмотрела на меня и сказала: «Ну ладно, мы штрафники. А вас за что?»
Клаксон «студебеккера», тысячекратно перекрывая шум дождя, просил, требовал, умолял. Время от времени к нему присоединялись разнообразные гудки из леса. Регулировщица, похоже, не слышала их.
К продолжающей материться снайперу подошел пожилой старшина, что-то сказал, взял ее под руку и повел к стоявшему у самой опушки «вилиссу». Регулировщица подняла флажки и дала путь идущим на запад машинам.
Потом долго жалел, что не соскочил с танка и не пожал руку удивительной женщине. Постеснялся.
Вот и все. Прошло больше шестидесяти семи лет, но та картина внезапно возникла в моем сознании с такой четкостью, что я даже ощутил запах хвои, промытой хоть и летним, но довольно холодным дождем. И увидел два мокрых выцветших флажка регулировщицы, два флажка когда-то бывших красными. И услышал злобные матюги измученной героической женщины, которая тогда показалась мне пожилой, а сейчас мои внучки явно старше. Четко вспомнил восторг, радость от посрамления ненавистных летчиков. И такую же радость членов моего экипажа.
Сейчас подумалось, будь в «студебеккере» не летчики, а, скажем, пехотинцы, не говоря уже о танкистах, испытал ли бы я такие же чувства?
Не знаю. Не могу ответить. И главное – не могу ответить на вопрос о причине вражды между летчиками и танкистами. Впрочем, точно так же не могу ответить на вопрос, почему сейчас процветает нелепый антагонизм в фактически однородном обществе? Должна же быть какая-то причина…
5.01.2012 г.
Мадонна Боттичелли
Грустная это история. В стихах нет ни слова о том, что произошло. Стихи так, вообще.
Конечно, мне приятно, что эти стихи полюбились в бригаде. Нравились и другие. Но, я думаю, больше потому, что ко мне хорошо относились. А эти… Все видели картину, о которой я написал стихи. Мадонна с младенцем. Ничего не выдумал.
В имении, оставленном врагами, Среди картин, среди старинных рам С холста в тяжелой золоченой раме Мадонна тихо улыбалась нам.
Я перед нею снял свой шлем ребристый, Молитвенно прижал его к груди.
Боями озверенные танкисты Забыли вдруг, что ждет их впереди.
Лишь о тепле. О нежном женском теле, О мире каждый в этот миг мечтал. Для этого, наверно, Боттичелли Мадонну доброликую создал.
Для этого молчанья. Для восторга Мужчин, забывших, что такое дом. Яснее батальонного парторга Мадонна рассказала нам о том, Что милостью окажется раненье, Что снова нам нырять в огонь атак, Чтобы младенцам принести спасенье, Чтоб улыбались женщины вот так.
От глаз Мадонны теплых и лучистых С трудом огромным отрывая взор, Я вновь надел свой танкошлем ребристый, Промасленный свой рыцарский убор.
Все так и было. Стали бы наши ребята заучивать эти стихи, если бы нашли в них хоть каплю неправды!
Написал я их не тогда, когда мы увидели картину, не в имении, а уже в землянке. Но времени прошло немного. Около недели. Может быть, дней десять.
Командир машины из соседнего взвода музыку к ним придумал. Хотел, чтобы это был марш нашей роты. Только вместо марша почему-то получилась грустная песня. Было в ней уже что-то слышанное, знакомое, но все равно хорошая у него получилась песня.
Нет, ничего в этих стихах не придумано. Не написал я лишь, что Мадонна была не одна, а с младенцем. Но младенец был как бы частью Мадонны.
Вот только не нравится мне в этих стихах… сам не могу понять, что мне не нравится.
На фронте стихи были для меня, что ребята в экипаже. Солдаты. А эти стихи отличались от других. Тоже как бы солдаты. Но только не в обыденной жизни, а на параде. Те же люди, та же сущность, те же желания. Но в повседневной жизни они не такие прилизанные. Эти стихи отличались от всех других, написанных мной в ту осень.
Наступление выдохлось. Пехота окопалась и заняла оборону. Нас отвели в тыл. Мы поселились в роскошном имении. В том самом, в котором мы увидели эту картину. Но черта с два танкистам дадут усидеть в имении. Нас поперли. Не немцы – свои. Штаб стрелкового корпуса. Обидно, конечно. Но не плакать же из-за этого. Мы и до войны не проживали в имениях.
Построили землянки. Оборудовали их. Прихватили кое-что из имения. Я взял картину. Эту самую. Мадонну Боттичелли. Это батальонный начбой сказал нам, что Мадонну написал Боттичелли.
Капитан еще до войны был инженером. Очень культурный человек. Страшно не любил матерщинников. В танковой-то бригаде! И вообще он переживал, как бы мы, подрастающее поколение, не вышли из войны огрубевшими, с примитивным интеллектом – это он так говорил. Капитану нравилось, что из всего барахла, – а от него в имении глаза разбегались, – я выбрал именно эту картину.
Разве оно не понятно? Еще совсем недавно, в восьмом и в девятом классе я собирал открытки с репродукциями картин. Боттичелли мне не попадался. Все больше Шишкин и Бродский. В больших городах я не бывал. Читал, что есть на свете картинные галереи. Но какие они? Может быть, это имение и было картинной галереей? Чего только там не было навешано.
Но почему-то из всех картин с охотниками, с роскошными замками среди коричнево-зеленых деревьев, почему-то из всего этого великолепия я выбрал небольшую неяркую картину. Только женщина с младенцем. Но любил я эту картину!
В тот день начбой гостил у нас в землянке. Играл с нами в «балду». Воспитательный маневр. Играющий в «балду» должен хорошо знать грамматику. Обычно выигрывал тот, у кого больше словарный запас.
Мы сидели за большим овальным столом из палисандра, занимавшим все свободное пространство. Стулья тоже массивные, с резными спинками. На полу толстенный ковер, уже изрядно замызганный глиной. Еще один ковер с ярким восточным орнаментом застилал лежанку. Все это барахло мы перетащили из имения еще до того, как покрыли землянку крышей. Два крохотных оконца по бокам двери. Тускло. Целую неделю беспрерывно лили холодные прусские дожди. Тоскливо. Выпить бы. И главное – есть кое-что в запасе. Да разве посмеешь в присутствии капитана. Конечно, он нам не начальник. Но очень правильный человек наш начбой.
С утра по бригаде шастает комиссия из политуправления фронта. Больше всех, говорят, песочит какой-то полковник. Зверь, говорят. Но у нас порядочек. Ждем пополнение. Учимся потихонечку. Известное дело – бригада на формировании. Тоска.
Комиссия нагрянула внезапно, хоть мы и ждали ее прихода. Спустился в нашу землянку полковник. Дородный такой. Как наша мебель. За ним – дежурный по бригаде и еще два офицера из политотдела.
Я скомандовал, доложил. Постарался. Показал выправку. Сразу смекнул, кто он есть и что ему придется по вкусу. Пожалуйста. Нам не жалко.
Начбой объяснил про «балду». Полковнику это понравилось меньше, чем мой доклад. Сказал, что лучше бы занимались политподготовкой. Но так сказал, не в приказном порядке.
Осмотрел землянку. С одобрением вроде. Собирался уже уходить. И вдруг глаза его аж выкатились наружу.
Пальцем только тычет в картину и молчит, задыхаясь от гнева.
А картина под потолком над лежанкой у моего изголовья, в правом углу от входа. Темновато там. К тому же она в глубине широкой многоступенчатой рамы с потускневшей позолотой.
Стоит полковник немой от злости и пальцем упирается в воздух.
А Мадонна улыбается. Хорошо так улыбается. Держит на руках младенца и улыбается. Добрая.
А мы еще ничего не понимаем. И офицеры из политотдела, видать, тоже не понимают.
И тут как вывалится из полковника: – Кто разрешил икону в офицерской землянке? Спятил он, что ли? При чем тут икона? И вообще, какая может быть икона у еврея? Да еще такого убежденного атеиста. Но я и рта раскрыть не успел.
Все это произошло быстрее, чем выстрел. Полковник выхватил финку с наборной рукояткой из-под полы кителя, кинулся на лежанку да по Мадонне ножом – р-раз. Я аж ахнул. Будто в меня финку всадили. Никакого трофея не нужно было мне. Только одну Мадонну принес я из имения. За что же он ее так?
Ну а дальше что было! Начбой подошел к полковнику. А тот стоит с финкой в руках и пыхтит. А капитана таким мы еще никогда не видели. Страшный такой. Бледный. И вдруг каак врежет! Полковник так и рухнул. Как стоял, так и рухнул. Даже не согнулся ни в одном суставе. Ну я вам скажу, удар! Вот тебе интеллигент!
Лежит полковник, не движется. Не знаем, живой он или мертвый. А мы все оцепенели. И дежурный по бригаде. И офицеры из политотдела. Шутка ли! Капитан полковнику прилюдно дал по морде! Да еще какому полковнику!
Ну а уж когда полковник вскочил и выхватил пистолет, тут, значит, и я пришел в себя. А рана, нанесенная Мадонне, так болела, так кровоточила во мне, а яркие кольца наборной рукоятки ножа, валявшегося на замызганном ковре, так резали мои глаза, что ни о какой субординации уже не могло быть и речи. В такой ситуации уже не соображают, кто лейтенант, а кто полковник. Забрали мы пистолет. Руки скрутили. Связали его, буйвола, телефонным проводом и привалили к ножке стола. Политотдельцы, слава Богу, сообразили, что, если озверели офицеры из экипажей, то лучше не иметь с ними дела. Я даже не заметил, когда они покинули землянку.
Часа через два явился к нам сам член военного совета, генерал-лейтенант. А с ним – наш комбриг. И еще куча всякого большого начальства. Только тогда развязали полковника. Хотел он что-то сказать генералу, но тот очень нехорошо посмотрел на него. Если разобраться по существу, какое наказание может быть страшнее, чем всунуть человека в танк и приказать ему идти в атаку? И все же, я не хотел бы, чтобы на меня так посмотрели.
Начбой всю вину взвалил на себя. А генерал только укоризненно покачал головой и сказал совсем не то и не так, как в таких случаях говорят генералы:
– Как же это вы, интеллигентный человек, могли допустить, чтобы картину Боттичелли гноили в этой сырости?
Все в этот день было необычным. Даже генерал оказался каким-то ненастоящим. Он ушел, приказав не прикасаться к картине. И все ушли из землянки. Не предполагали мы, выкопав ее, что здесь побывает такое количество начальства.
К полудню следующего дня вместе с вчерашними политотдельцами к нам ввалились два веселых москвича в полувоенной форме. Сказали, что генерал-лейтенант самолетом срочно доставил их на фронт. Художники-реставраторы. Стояли они перед распоротой Мадонной, ахали да охали. Много разных слов непонятных говорили. Поругивали меня слегка. Но выпить с нами не отказались. Неплохие дядьки. Потом с двух сторон залепили картину чем-то пахнущим медом, заколотили в небольшой плоский ящик и увезли.
До самого наступления не было для меня места, постылее нашей землянки. А как я любил ее до этого случая! Как украшала ее картина!
Иногда по ночам, когда землянка вздрагивала от близких разрывов, я просыпался, включал трехсветный трофейный фонарик и смотрел на Мадонну. Смотрел на нее, освещенную зеленым светом. Смотрел на освещенную красным. Но больше всего она нравилась мне в обычном – в белом. Ребята поглядывали на меня и молчали. Пойди пойми их. Посмотри я на фотографию какой-нибудь девушки, они бы растрезвонили по всей бригаде, что, мол, Счастливчик наконец-то втюрился в бабу. А тут… Ведь и вправду смех – картина. И ничего – молчали.
А стихи что. Конечно, все так и было, как в них написано. Но не люблю я эти стихи.
1957 г.




























