
Текст книги "Сон Лилии (Легенды и сказки)"
Автор книги: Иоасаф Любич-Кошуров
Жанры:
Сказки
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 10 страниц)
Вечер третий

у, на чем, бишь, остановились? Да! Так значить так. Хорошо. Пришел это, значит Борода после всего домой, все как следует – пообедал, лег отдохнуть, а никому ничего не говорит… Потом проснулся, ну и как дело к вечеру, сейчас взял топор и пошел, куда говорила ему русалка…
Да… Сколько там не ходивши, не искавши – видит точно – стоить дуб с березой, вместе срослись, все равно как от одного корня.
– Эге, – думает.
Сейчас это, Господи Иисусе Христе, (поплевал на руки), топором: тюк – отсек.
Ну, конечно, рад. Приходит домой, не долго думавши, взял и сварил. Накрыл это сковородой или еще чем, поужинал, лег.
На другой день – к Шапке… Сам пошел.
Приходит – нет дома.
– Ну что-ж, – говорит, – нет и нет, а это, говорит, тетушка, (кухарка его встретила) возьми, говорит этот горшочек, поставь в какое такое, место, чтоб кошки не нашкодили, и как придет барин – отдай; скажи, мол, Борода принес…
Потом подумал, подумал – нельзя ж всего сказать кухарке. – «Вот что говорит, это, мол, от зубной боли, скажи, мол, пусть сам выпьет и тому даст, от кого к нему зубная боль перешла…».
Думает – догадается.
Взял и ушел.
Хлоп, там через сколько времени, – Шапка. С поля приехал.
Ну уж я не знаю, как там и что, только кухарка ничего ему толком не рассказала.
Знаете, баба, дура – ну что с ней?
– Был, мол, Борода, зубные капли принес…
– Какие капли.
– Капли, – говорит… на ваточку и на зуб…
– До кому капли? …
– А вам, дескать, батюшка барин…
Покричал, покричал; плюнул.
– Иван! запрягай опять лошадь.
К Бороде поехал. А того дома нет: еще куда-то зашел. Ну искать: туда – сюда – как сквозь землю провалился – нету!
И, знаете, не догадался он в шинок заехать: как – раз он там сидел.
А пока он ездил – к одному барину, к другому (может, думает зашел зачем, да и сидит – чай пьет в людской) такое случилось происшествие.
Вы помните, я вам говорил про Кореня? Тоже колдун был, только уж совсем, можно сказать, не дай Господи: знаете есть такие колдуны, что с ними даже приятно посидеть, поговорить, а то посудите сами, – вы с ним-то, се, а у него уж непременно где-нибудь под печкой или в подполье, или на потолке – либо домовой, либо еще хуже…
Да… Как вам сказать, может и неправда, а говорят точно – привадил он к себе черта…
Ну и значит, как раз в тот самый день сидит он себе с чертом; черт на порожке, а он на лавке – лапти плетет.
А черту (не из важных был, может и не черт, а так бесенок) налил в чашку молока, накрошил хлеба, ложку дал; притулился черт около притолки – молоко хорошее, хлеб ситный – уписывает себе, про все забыл…
А уж, знаете, темно, вечер… Вдруг: гррр… – гром, сколько там погодя – опять; молния сверкнула. Выглянул Корень в окошко: видит нагнулись деревья от ветра, лоза, камыши рябь идет по пруду… Ворота на двор распахнулись, топорщит ветром крышу на сарае, птичий пух кружит по двору…
– Ну; думает, – настоящая гроза собралась.
Сейчас к черту:
– Ты-ж это что, братец?
А нужно сказать вам, когда гроза, и молния знаете – туда ударит, сюда – может когда видели? – так это молния, гонятся за чертом…
Бывает и так молния: посверкает, посверкает между облаков – ну это ничего, а когда бьет в землю – это уж, значит, непременно тут где-нибудь черт схоронился…
Да. – «Ты-ж, – говорит, – что тут сидишь?»
Потому что, знаете страшно: черт-то может увернется от молнии, а она как раз либо в стену, либо в тебя…
– Сейчас же, – говорит, – уходи…
Черт туда-сюда: —«Батюшка, такой-сякой…»
И молоко забыл, забился под лавку хвост поджал, воет потихоньку.
– Я ли, – дескать, – тебе не служил я ли не старался.
Да с ним, знаете, разговоры коротки: вытащил его сейчас из-под лавки, отворил дверь, – «иди» – говорит…
Выкинул.
Как порснет черт по кустам, по ракитам; побежит, побежит – присядет; тут молния – он опять… Бежал-бежал, добежал до деревни – шасть за церковную ограду…
Черту, знаете, от грозы одно спасенье: если есть где по близости церковь – так около колокольни, потому что, молния никогда в колокольню не ударить…
А сторож у нас тогда при церкви Герасим был, царство ему небесное;—«стою, говорит, у себя на крыльце, дождь, это, – ветер затих, – крупный дождь идет, тепло хорошо; вот, думаю, Господь благодать посылает; думаю так, вдруг, говорит, смотрю: собака не собака, волк не волк – велик для волка, лохматый, говорит, мокрый, сидит около колокольни, трясется»…
Ну, взял он метлу, пошел.
«Подхожу, говорит, – что такое? – лицо как будто человечье, а не человек; и не обезьяна опять-же, и не волк, и не собака…»
«Стал, – говорит, – смотрю, даже жутко стало. И он, говорит, смотрит… Я в него это, говорит, поднял камушек – камушком, а метлу не выпускаю: еще кинется…
– Пшел, – говорю.
Сидит.
– Господи Иисусе Христе… (думаю, что такое)?
Только сказал, „Господи Иисусе“, как, говорит, хватит через ограду, через выгон, через дорогу – прямо в поле; а молния в след, в след… То было затихло, а то опять гроза разыгралась…»
А он, знаете, Герасим, никогда не врал… Да. Так черт, куда вы думаете кинулся?
В рощу, к дедушке вашему. Была тогда у дедушки, где ихняя межа прошла, капличка поставлена – как раз на опушке. Столб это, иконка и постоянно перед иконой лампадка горела…
Так он туда и норовил, не к самому столбу, конечно, а хоть где по близости. Да, знаете, ветер был, дождь: лампадку и задуло; темно, значит, и ничего не видать. Ну он нырял, нырял по кустам, по деревьям, запутался; и не далеко от каплички, а каплички не видит; покружился, покружился, взял и сел под тем самым дубом с березой, где вчерашней ночью колдовал Борода…
Тут молния как хватет: дуб в одну сторону, береза в другую…
Черт, конечно, в землю, молния за ним… Такую дыру прожгла: ребятишки потом пробовали ниткой аршин в двадцать – дна не достали…
Так, значит, ничего и не вышло из того, что Борода колдовал, потому что вы помните, как там сказано: «щоб тоди тилько разлучылысь, як дуб с березою?»
Раскололся дуб с березою, значит и колдовству конец…
Говорят Шапка потом чего-чего ни придумывал, как ни старался – нет не помогло. А барышня та тот же год в Петербург уехала и там замуж вышла…
Дедушка ваш долго потом Бороде смеялись:
– Все это, – говорят, Борода, тебе во сне снилось: и русалки, и ихний дед, и водяной…
Под конец даже Борода к ним ходить реже стал…
– Вам, – говорит, батюшка Николай Петрович, все смешки, да мне-то каково?.. И когда б, говорит, я в чем проштрафился, а то всему вина – Корень: зачем он тогда черта выгнал?…
Ну что ж, может оно и так. Борода-то говорил, что так. А откуда он узнал про черта уж этого я не знаю – должно сторож Герасим рассказал.

СКАЗОЧНИК НИКОЛАИЧ И ЕГО ЛЕГЕНДА
(Сказание о Днепре, Десне и Сейме)
у, слушайте, Васенька, я буду вам рассказывать.
Было это, как вам сказать… Давно-таки было.
Может тогда еще и нашего города не было… А? Или вы думаете, – был? Ну, я не знаю.
Да вы не смейтесь я уж так привык рассказывать: неправду, как правду. А может и правда.
Ну, слушайте.
Жил богатырь Днепр. Днепром его звали.
Ну, известно, богатырь; скажу вам так: теперь что? Теперь вон, говорят, ваш дедушка через забор пудовые гири швырял, только куда же ему до Днепра, далеко кукушке до сокола.
Может оно нынешним и обидно, а прямо скажу вам, он бы вашего дедушку в карман посадил.
Такой был сильный!
В старину, вы знаете, табак нюхали; так он раз подошел на базаре к одной торговке, потянул носом, и весь табак, который у нее был, у него в носу очутился вместе с мешками, в которых продавался, (тогда, вы знаете, этих восьмушек не было, а продавали табак так, в мешках).
Ну, сейчас скажем по-теперешнему, – его потащили к исправнику… Вышел это исправник в халате, сам трубку курит (может помните, у дедушки была в роде этой). – Ты, говорит, что это? Посадить его в чулан!
Посадили. А он взял, да и ушел вместе с чуланом: на себе его унес.
А то раз подступили к городу турки, или какое там другое войско; войной пришли. В трубы играют, в барабаны бьют. Выскочили это некоторые, саблями машут, пистоли наводят.
Ну, воевода туды-сюды, сбил какой был народишко, послал к тысяцкому (в роде нашего полковника), а тысяцкий об одной ноге сидит на балконе, мед попивает и трубку покуривает. – «Напрасная, говорит, тревога – позвать, говорит, сюда богатыря!»
Что же вы думаете: они на него с саблями, а он вывернул из воза оглоблю, да их оглоблей, оглоблей – так всех и разогнал.
И была у Днепра дочь. Батюшки вы мои! Волосы это русые, русые, длинные и в кольцах – красавица. И звали ее Десна.
Ну, тогда, конечно, институтов не было. Жила она себе с отцом.
Бывало, отец на войну уйдет, а она за домом смотрит; приедет отец домой, она яичницу сейчас ему на коровьем масле состряпает: тоже не бедные они были люди и всегда уж если у них яичница, так яичница непременно из гусиных яиц: оно, знаете, больше.
Отец ляжет на кровать отдохнуть, а она за пяльцы сядет, либо книжки начнет читать.
Проходил раз мимо один живописец. Ну, вы сами знаете, одежонка у него рваная, нос в красках. Может где-нибудь иконостас поправлял, может у кого-нибудь купца потолки расписывал, а может так шел, потому что это такой уж народ шляющийся.
Хорошо.
Увидал он Десну.
– Дозвольте, говорит, прекрасная девица, с вас портрет написать…
Ну, может он и не так сказал, да это так говорится. Вынул краски и кисти, а та:
– Ах, нет, как папенька прикажут.
Вышел Днепр на улицу, заложил руки за пояс, трубку курить. Шаровары, как у вашего кучера, только красные (тогда шаровары все красные носили). Поглядел на живописца.
– Пиши, говорит.
И скажу вам, писал он три года; сколько краски извел, карандашей там, бумаги – нет числа. На третий год говорит:
– Нельзя, говорит, такую красоту написать!
Поломал кисти, бросил шапку о землю и ушел. И разнес он по всей той стороне славу о ней: есть-де красавица красоты неописанной.
Стали звать живописца разные знатнейшие господа.
– Правда? спрашивают.
– Правда, говорит, ваше скородие.
И стали к Десне женихи свататься.
Понаедут это в каретах, в колясках – теперь уже таких экипажей нету. Вот стоит у вас в каретном сарае старая карета; так у этой кареты была бабушка, а у той опять бабушка, а у той опять бабушка: так вот эта последняя бабушка и была тогдашнею каретой.
Кузова это зеленые, с золотом, колеса красные, а верхи с узорами.
Тогда фонарей еще не было, а бегут, бывало, с факелами два молодца, один с правой стороны, другой с лавой, а сзади опять молодцы верхами.
Проезжали и графы, и князья, и какие поважней из купечества.
Крутят усы, глядят на Десну; ну там комплименты разные говорят, пряники, конфекты, другие подарки привозят, – народ все богатый был, не жалели.
Бывало и повздорят; сейчас за сабли.
– Вы, мол, кто?
– А вы кто?
Только все больше миром кончалось, потому что, знаете, не хорошо в чужом доме драку заводить.
Походят, походят, друг около друга, и спрячут сабли.
Ну, глядел, глядел Днепр.
– Что ж спрашивает, дочка, который тебе нравится?
А та, известное дело, скромная барышня, вздохнула.
– Никто.
Услышали это женихи, сели в свои кареты и уехали.
А потом приходит Десна к Днепру.
– Папенька, говорит.
Конечно ручку у отца поцеловала.
– Папенька.
– Что, говорит, дочка?
– Нашла я себе, говорит, жениха, папенька.
– А кто такой? спрашивает Днепр.
А жил у них по соседству, знаете, один паренек, Сейм прозывался.
– Хорошо.
– Кто?
– Сейм, говорит.
А был этот Сейм бедный и совсем неважного рода. Хлопнул Днепр себя по коленкам, бровями задвигал.
– Как же это так? говорит, без моего позволения. А?! Сердитый был старик. Конечно, – отец. Да… жалко свое детище.
– Да разве он тебе пара? говорит.
Долго не отвечала Десна. Стоит, глаза опустила и фартук с уголка крутит. А потом говорит:
– Вот вам, папенька, мое последнее слово: ни за кого не пойду, кроме него.
Как ножом отрезала.
Старик и так, и этак; нет, уперлась на своем, да и кончено.
– Ну ладно ж, говорит, когда так сиди в девках!
Заплакала Десна, ничего не сказала. Заскучал и Днепр, потому что, что ж тут хорошего?
Хорошо. Прошло сколько там времени – кличет опять Днепр Десну.
Скучный сидит – сумует.
– Вот что, говорит, дочка моя милая, скучно мне стало жить на свете, разольюся я рекой до самого моря, буду города и села омывать, луга и степи буду поить, кормить мать-Украйну. А ты, доченька, тоже разлейся рекой близ сердца моего, омывай луга и степи, города и пригороды, и будем мы с тобой, как прежде, жить в мире и согласии.
А Десна все свое:
– А как же Сейм, папенька?.. Жалко мне его…
– Ну что ж, говорит Днепр, кликни его.
А Сейм тут как тут.
Известно, сердцем учуял. Снял шапочку.
– Здравствуйте, говорит, добрые люди.
А Днепр ему:
– Вот что, говорит, разливаемся мы сейчас с дочкой реками быстрыми и широкими; хочешь мне сынком быть, в таком случае и ты разлейся рекой, только отправляйся сперва отсюда за пятьсот верст и оттуда догоняй нас… Догонишь – твое счастье, не догонишь, не видать тебе и Десны. И дам я тебе сроку три недели.
И стало, Васенька, три реки: Днепр, Десна и Сейм.
Только не сразу это вышло.
Днепр-то с Десной прямо к морю кинулись.
Вы, может, когда видели Днепр? Ну Десну? Нет? Большие реки. Конечно, хорошая река и Сейм, а все-таки где ж ему было угнаться за Днепром да за Десной? Днепр уж к морю подходит, а он еще вон где, только под Курском роется; лес тогда на месте Курска рос, болота были, горы, овраги… Тяжело было Сейму, да, как на грех, еще заблудился… То туда, то сюда кидается, а моря все не видать. Сбился совсем с дороги.
И бросилась тут Десна его разыскивать, назад кинулась (так оно и на карте показано). Долго путалась, однако нашла.

Подошел Днепр к морю, оглянулся назад, заклубился белой пеной и слышит, зашумел прибережный камыш:
– Здравствуй, Днепр-батюшка, с зятем и с дочкой!
Еще выше взметнул Днепр брызгами и заблестели брызги на солнце… И видит старый: смеются ему издали мелкой рябью Десна и Сейм и уж вместе бегут, роют русло.
Тут и влилась Десна в Днепр.
Вот вам и вся сказка. Э! Да вы уж дремлете… Ну спите себе, спите. Может одеть чем вас потеплее? А? Ну не надо, спите себе. А я посижу… Ишь сапожонки-то свои бросили, ножки то, небось, за день набегались: где-где не были…
Тихо в детской. Месяц светит в окно со двора и ясно видны на дворе оставленные с вечера у сарая телеги с поднятыми оглоблями, дуга, прислоненная к стене сарая, белые столбы под навесом; блестят сошники на сохах…
Только ничего этого не видит сказочник Николаич… Он еще в детстве ослеп.
В зале начинают бить часы. Николаич считает про себя: один… два… три…

Часы бьют с оттяжкой, хрипло, словно они устали постоянно отсчитывать время. Старые, старые часы, еще, пожалуй, старей Николаича…
– Пять… шесть, – считает Николаич, – восемь… девять… – А часы все хрипят, все натуживаются, Николаич дальше считает – десять… Ох Господи!..
Наконец последний удар и затем жалобный замирающий звук… И опять все тихо.
Николаич встает и ощупью шмыгая ногами, пробирается к себе в прихожую. Там у него стоить рундук, и там он спит на этом рундуке.
А завтра вечером он опять придет в дет скую и опять будет рассказывать сказки. И так изо дня в день.
Только это не утомляет Николаича. Ведь он слепой и совсем старый и никому не нужен кроме детей… Целый день он сидит один в своей передней.
Часто, когда его долго не зовут к детям, он сам повозится, повозится у себя на рундуке, покашляет, встанет и ощупывая рукой стенку и шурша по ней обшлагами рукавов своей поддевки, потащится в детскую.
Ведь и слепому тяжело одиночество.
И если бы не было детей в доме, совсем бы скучно стало жить Николаичу.

СЛЕЗА СВЯТОГО
(Венецианская легенда)

Узкая, низенькая дверь, через которую, чтобы пройти, нужно было согнуться, вела в тюрьму.
За этой дверью были еще две двери, очень ветхие, с расшатавшимися досками, потемневшими от сырости и времени, с объеденными сыростью краями.
Когда-то вторая дверь, – первая, как отворишь наружную, – была для крепости сбита посредине поперек через доски толстой железной полосой, и концы гвоздей с четырехугольными, широкими шляпками, которыми полоса была прибита к доскам, плотно пригнуты с оборотной стороны. Но теперь ржавчина переела гвозди на сгибе, железная полоса отстала от досок, и самые гвозди вылезли из своих гнезд…
Только концы гвоздей с оборотной стороны двери еще держались и словно вросли в дерево… Но они напрасно так крепко впились в доски эти маленькие, покрытые ржавчиной, кусочки железа…
Пока люди-тюремщики хлопотали о цепях и неволе, а люди-узники могли только тосковать о потерянной свободе, – время делало за них великое дело свободы…
Сырость и ржавчина, поселившиеся в тюрьме вместе с тоскою и мукой, вместе с холодом и мраком, перегрызли железные зубы, эти маленькие острые кусочки железа!..
А третья, последняя дверь ничем не отличалась от обыкновенных дверей, даже замка на ней не было: она запиралась на два больших железных крюка – один вверху, другой внизу.
Этот нижний крюк был приколочен к порогу и оттого, что на полу было постоянно сыро, с трудом поворачивался на своем гвозде, обросшем толстым слоем ржавчины.
Дверь даже никогда и не запирали на нижний крюк; ржавчина, прежде чем совсем перегрызть крюк, крепко припаяла к нему шляпку гвоздя, и нужно было колотить молотком по крюку, чтобы вогнать его как следует в петлю на двери.
Одна только наружная дверь была сделана более прочно.
Наружная дверь сплошь была вся обшита железными листами, держалась плотно и крепко на больших, во всю дверь, стрельчатых обложенных медью петлях.
Но сырость и ржавчина, съевшие в продолжение многих лет две внутренних двери, по мокрым, склизким ступеням из дикого нетесанного камня, минута за минутой, час за часом, год за годом, незаметно и неслышно добрались до верхнего порога и по гвоздям железной обшивки последней двери проникли наружу и грызли, грызли год за годом, минута за минутой, час за часом, широкие квадратные шляпки гвоздей.
И так как сырость и ржавчина делали свое дело медленно, неслышно и тихо, никто не заметил их тайной работы: ни тюремщик, ни сам старый дож не замечали времени, как не замечают времени все люди.
Никто…
Неслышно и тихо сырость и ржавчина делали свое дело, великое дело свободы…
И их никто не видел… Никто, кроме двух изваяний, стоявших уже три века по сторонам тюремного входа…
В папских тиарах и мантиях безмолвно стояли они в своих нишах, сплошь серые, с холодными, словно застывшими лицами и недвижными складками их одеяния.
Наступила Пасха… Двадцатая Пасха, как в тюрьме томился Иосиф Фламель, ученый из Рима…
Только один Бог знал, что Иосиф Фламель работал во имя науки и во имя Бога.
А Иосифа Фламеля обвинили в ереси.
И теперь Иосиф Фламель стоял на коленях, прижавшись лбом к холодной двери и молил Бога, приближающегося в эту ночь к воротам ада, отворить дверь и его темницы…
А тюремщик в это время тоже стоял на коленях перед дверью, только с другой стороны, со стороны двора, и очищал ржавчину с железной облицовки двери…
Заведующий тюрьмами сказал тюремщику:
– Наступает Пасха, все ликует и радуется: очисти также ржавчину с дверей башни Фламеля…
Две ядовитых жидкости были у тюремщика: одна жидкость уничтожала ржавчину с меди, другая с железа.
Чтобы не перепутать жидкости, тюремщик поставил одну склянку в левую нишу, другую в правую…
«Пусть порадуется и Фламель, – думал тюремщик, старательно обмывая губкой, намоченной в жидкости, стрельчатые медные петли. – Нужно и его привести в порядок к празднику…»
Фламель для него был не узник, а сама башня, в которой томился Фламель… А об узнике он и не думал…
Ведь он был тюремщик, а тюремщик всегда заботится больше о тюрьме, чем об узниках.
И еще, может-быть, думал тюремщик, что для Фламеля хорошо, если к празднику хоть снаружи почистить его башню…
Оков Фламеля он, может быть, и не стал бы чистить…
Наступала уже ночь, и тюремщик не мог хорошо видеть, сходит ли ржавчина с медных петель, или нет.
Но он узнал хорошо свойства обеих жидкостей и не очень внимательно смотрел на медные петли.
Он тер губкой медные петли и рассуждал сам с собою:
– Теперь и Фламель будет доволен, и для него будет праздник, как праздник…
И он не видел, как на мраморной щеке безмолвного мраморного папы, недвижно стоявшего в нише; скатилась вдруг слеза и упала в склянку с ядовитой жидкостью…
Во теперь Фламелю не придется плакаться на свою участь…
А жидкость в склянке шипела и пенилась…
Когда на утро тюремщик пришел взглянуть на свою работу, он нашел дверь тюрьмы лежащею у порога с словно перегоревшими петлями…
Словно та жидкость, которою он смывал ржавчину с петель, испепелила и медь, и железо…
Даже склянка с остатками жидкости растаяла, как лед, и от нее остался только маленький обтаявший кусочек, подобный кусочку льда…
И Фламеля не было в тюрьме…
Безмолвно и недвижно стояли в своих нишах два мраморных изваяния в тиарах и мантиях, два мраморных папы с застывшей навеки непонятною думой в холодных чертах.