Текст книги "Письма"
Автор книги: Иннокентий Анненский
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 6 страниц)
Ну, храни Вас бог. Желаю Арк Анду скорей поправиться. Жду Вас в Царское...
Весь Ваш И. Анненский.
А. В. БОРОДИНОЙ
12. I 1907
Ц С
Дорогая Анна Владимировна,
Дина все не поправляется: температура скачет – утром сегодня было 36,4, а к пяти часам 38. Слабость Дину донимает: пробовала она было написать записку сидя на постели – кончилось тем, что записки не написала, а вся в испарине улеглась опять. У Вали {1} температура все время была нормальная, но его мучили сильные боли, и поплакивал он, бедняжка, то и дело. Сегодня ему не больно, но он только очень смущен своим безобразием. Доктор надеется, что дело обойдется без осложнений, которые у мальчиков бывают иногда в этой болезни пренеприятные и требуют даже операции... Сегодня я видел Нину {2} (она была у меня на приеме) – не хочет знать ни о какой заразе и зовет к себе; впрочем, сегодня же я еще раз спрашивал доктора Карпова – свинка и в самом деле обыкновенно передается только от больного прямо... К Тане {3} я все-таки не поехал – да и к Нине, вероятно, не поеду...
Мне было очень приятно прочитать в Вашем милом письме, что Frostzauber {Морозное чудо (нем.).} заставил Вас подумать и обо мне. Знаете – смешно подумать иногда: отчего это не хочется порой возобновлять приятных впечатлений?.. Это было более 25 лет тому назад; зимой, в морозную, густо белозвездную ночь мы по дороге во Ржев заплутались на порубе... Если представить себе в июльский полдень эту же мшистую поляну, которая курится по бокам Вашей дороги, ее выкорчеванные пни, такие мшистопыльные, и этот дрожащий полуденный воздух, весь полный гари, белых бабочек, удушливой пыли, зноя и свежего дегтя, – и во что обратил иней все это тяжелое калечество! Если когда-нибудь в жизни я был не... счастлив... а блажен, то именно в эту ночь. Рядом со мной была женщина, которую я любил, но она была решительно ни при чем в этом т_а_инстве; я был поэтом, но мне и в голову не приходило подойти к этому завороженному _не-я_ с покровами слова, с назойливостью ритма, с попыткой какого бы то ни было ограничения...
Вы пишете – _стихотворение_.
А Вы знаете, что, когда сердце захвачено, то слово кажется иногда не только смешным, но почти святотатственным. Если бы вторая такая ночь – так иногда я думаю... И вдруг мне становится жалко той старой, невозвратимой, единственной. Да и не слишком ли много бы было на одно человеческое сердце две такие ночи: стенки бы, пожалуй, не выдержали... Посылаю Вам мое последнее стихотворение.
Невозможно {4}.
Есть слова. Их дыханье, – что цвет:
Так же нежно и бело-тревожно,
Но меж них ни печальнее нет,
Ни нежнее тебя, Н_е_в_о_з_м_о_ж_н_о.
Не познав, я в тебе уж любил
Эти в бархат ушедшие звуки:
Мне являлись мерцанья могил
И сквозь сумрак белевшие руки.
Но лишь в белом венце хризантем,
Перед первой угрозой забвенья,
Этих _ве_, этих _зэ_, этих _эм_
Различить я сумел дуновенья,
И, запомнив, невестой в саду
Как в апреле тебя разубрали,
. . . . . . . . . . . . . . .
У забитой калитки я жду,
Позвонить к сторожам не пора ли.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Если слово за словом, – что цвет,
Упадает, белея тревожно,
Не печальных меж павшими нет,
Но люблю я одно – Н_е_в_о_з_м_о_ж_н_о.
Ваш И. Анненский.
С. А. СОКОЛОВУ
16. I 1907
Ц С,
дача Эбермана
Дорогой Сергей Алексеевич,
Жаль, что "Невозможно" не пойдет {1}. А впрочем, оно само виновато: nomen-omen {Здесь: в самом имени предзнаменование (лат.).}. Вы пишете прислать Вам стихов. Ей-богу, не знаю, как за это и приняться. Попробовал я пересмотреть ларец {2} и, кажется, кроме "Невозможно" в разных вариациях, там ничего и нет. _Я_ везде _я_, и если оно не интересно, то где же мне взять другого? Впрочем, чтобы показать Вам, насколько я ценю милую сердечность Вашего – пусть и огорчительного – письма, посылаю Вам несколько пьесок {3}.
Отчего так запоздает мой Гейне {4}?.. А я-то с ним горячку порол. Первый э "Перевала" мне больше понравился, чем второй. Еврипид высылается: я написал об этом редактору "Просвещения".
Весь Ваш И. Анненский.
Р. S. Я выбирал пьесы из разных отделов и, по возможности, менее субъективные.
Е. М. МУХИНОЙ
Le 22. II 1907
В Устюг
Je viens de recevoir votre lettre, ma douce amie, la veille de mon depart (possible!). C'etait un alinea charmant-tout poesie et violette-a mon epopee d Устюг le fastidieux, ou, du reste, je crois avoir mis le point resolu.
Vous me parlez de Lohengrin. Savez vous que j'ai pense a ce personnage mystique (plus tot que mysterioux), et peut-etre au moment meme que vous l l'applaudissiez. Pour toute ressource j'ai emporte avec moi de Царское un volume de Зелинский "Troisieme livre des idees". La partie concluante en est consacree a Merlin l'enchanteur d'lmmermann. Зелинский me donne l'impression d'en raffoler. D'apres son analyse – et par esprit de contradiction peut etre-je ne !e goute que mediocrement, ce monde de sygnes et de blondes charnues aux yeux couleur de mousse de biere. Pour Wagnerien, je le suis. je 1'etais toujours, et je me rejouis d'avance de la perspective de contempler le Ring en entier, d'autani plus que je puis compter sur votre commentaire... une parcelle de vous: vous qui Faimez bien, n'est ce pas, ce monde d'Allemagne legendaire?
Vous ne me dites rien, si Vous allez toujours bien et si Vous avez de bonnes nouvelles de ce pauvre Max. Que Dieu vous le garde, cherie! Vous qui etes la bonte et la compassion meme, Vous le soleil de tous ceux qui vous entourent et qui vous adorent meme pour la faible lueur qui leur parvient de vous.
La plume me glisse de la main. Au revoir, fee! Il est nuit, il fait noirl... Ah...
A vous de coeur
I. A.
{* 22.11 1907. В Устюг
Я получил Ваше письмо, мой милый друг, накануне моего отъезда (возможного!). Это было прелестным введением – сплошная поэзия и фиалки – к моей эпопее Устюга Усыпительного {1}, где, кстати, я полагаю, поставил решительную точку. Вы говорите мне о Лоэнгрине {2}. Знаете ли Вы, что я думал об этом персонаже (мистическом, в большей мере, чем таинственном) и, может быть, в тот самый момент, когда Вы ему аплодировали. В подспорье я захватил с собой из Царского том Зелинского – "Третья книга идей" {3}. Заключительная часть ее посвящена Мерлину-волшебнику Иммермана {4}. У меня впечатление, что Зелинский от него в безумном восторге. Судя по его анализу (и, быть может, из духа противоречия), мне не слишком нравится этот мир лебедей и упитанных блондинок с глазами цвета пивной пены. Вагнерианцем же я остаюсь, я им был всегда, и я заранее радуюсь перспективе увидеть "Кольцо" полностью {5}. Тем более, что я могу рассчитывать на Ваши пояснения... частицу Вас, Вас, которая так любит, не правда ли, этот мир Германии легенд?
Вы ничего мне не говорите о том, хорошо ли Вы себя чувствуете и имеете ли Вы добрые вести о бедном Максе {6}? Пусть бог сохранит Вам его, дорогая!? Вы, воплощенная доброта и сострадание, Вы, солнце всех, кто Вас окружает и обожает Вас даже за слабый свет, который Вы на них изливаете. Перо выскальзывает из моих рук...
До свидания, фея! Наступила ночь... Темно... Ах... Всем сердцем Ваш
И. А. (фр.).}
E. M. МУХИНОЙ
5. III 1907
Ц С
Дорогая Екатерина Максимовна,
Не откажите, пожалуйста, написать хоть несколько слов о Вашем здоровье, но только дайте точные сведения по следующим пунктам:
1. Как Ваше самочувствие?
2. Что сказал доктор? Неделя испытания окончилась сегодня, не правда ли?
3. Можно ли Вам разговаривать?
Я пишу обо всем этом, п ч меня очень беспокоит Ваше недомогание, а приехать узнать некогда. За мою поездку в Вел Уст накопилось так бесконечно много дел по Уч Ком и Окр, "что я начинаю немножко тяготиться процессом, который, по какому-то "едоразумению, принято называть жизнью, хотя, чем он отличается от простого и даже темного сгорания, я совершенно не знаю.
Прочитал на днях (в конце праздников) "Иосифа" и написал Павлу Павловичу на трех листах разбор этой очень замечательной книги {1}. Третьего дня наткнулся на "Шиповник" и занозил мозг "Жизнью человека" {2}. Вещь неумная, а главное, вымученная. Совершенно не понимаю, для чего было ее писать, а еще менее, зачем было тратить тысячи на ее постановку {3}? Если так нужен был этот лубочный дидактизм-то не проще ли было взять любую притчу или пролог. Разве не дадут они гораздо более глубоких контрастов (напр, богач и Лазарь {4}), – я уже не говорю о более трогательной поучительности и более чуткой морали. Вместо всех бесцветных старух, людей в сером и т. д. насколько символичнее было бы гноище Иова {5} и сиреневые крылья серафима с глубокими черными глазами и нежным овалом лица...
Зачем я пишу Вам все это? Все эти эстетические вопросы затушевались для Вас моралью. Мне жалко Вашей души. Нет, не думайте, что жалко из ревности, потому что она уходит от моей, – от нашей голубой шири. Мне грустно, потому что она обрывает свои крылья. А впрочем, м б, Вы правей меня и лучше видите, куда идти.
Не слушайте меня, милая... Идите, куда ведет Вас Ваша мысль. Право, иной раз мне страшно: уж не являюсь ли я, в сущности, истинным деспотом со всей моей хваленой эстетической свободой. Да еще если бы я сам точно в чем-нибудь был уверен.
И. А.
Е. M. МУХИНОЙ
18. III 1907
Ц С
Вчера, дорогая Екатерина Максимовна, привозил в заседание Совета Вам письмо, но Арк Андр не было, и сегодня письмо уже анахронизм.
Простите меня великодушно и нежно. Вы, добрая и милая, за то, что я не приехал по Вашему всегда для меня – Вы знаете – приятному зову. И на наступающей неделе – это последняя перед Петровским конкурсом – я не свободен ни одного дня. Постараюсь урваться в субботу – между завтраком и обедом. Вы меня напоите чаем, не правда ли?
Впечатление от музыки "Золота Рейна" {1} у меня большое, чудное, но от игры – расхолаживающее. Текст немецкий я изучил. Меня пленили символические аллитерации и это первое возникновение страстей – вначале столь же смешанных и хаотических, как и стихии. Лучше всего по музыке, несомненно, водная картина. Жалко только, что эти дуры с хвостами мешали работе фантазии {2}, крую разбудила музыка, и у меня по крайней мере повела по совсем другому пути. Хороша характеристика стелющегося пламени (Логе-Ершов){3} и чудный голос, меня завороживший, У Земли-Збруевой {4}.
Я слушал с таким вниманием, что у меня даже голова заболела. Понимаете Вы художественную концепцию Вотана {5}? Я никак не мог решить: кто он именно: Король пива Гамбринус или бухгалтер? Фрика-Славина – sa bourgeoise {Это мещанка (фр.).} – этим все сказано {6}. Ершов пел чудесно, но по временам забывал, что он не Мефистофель. Но Збруева... Збруева...
Вы знаете новость? Я написал третье Отражение – Бранда {7}, вещь, крую, кажется, никто от меня не услышит.
Ваш И. Анненский.
А. А. БЛОКУ
18. VI 1907
Ц С,
д. Эбермана
Дорогой Александр Александрович,
"Снежную маску" прочитал {1} и еще раз прочитал. Есть чудные строки, строфы и пьесы. Иных еще не разгадал и разгадаю ли, т. е. смогу ль понять возможность пережить? Непокорная ритмичность от меня ускользает. Пробую читать, вспоминая Ваше чтение, – и опускаю книгу на колени...
"Влюбленность" {2} – адски трудна, а
зеленый зайчик
В догоревшем хрустале {3}
чудный символ рассветного утомления.
Благодарю Вас, дорогой поэт. Ваш И. Анненский.
Посылаю письмо это поздно, задержал Ваш адрес. И. Анненск
А. Г. ГОРНФЕЛЬДУ
1. III 1908
Царское Село,
д. Эбермана
Многоуважаемый Аркадий Георгиевич.
Очень благодарю Вас за присылку Вашей интереснейшей книги {1}. Я прочел ее, стараясь поставить себя на ту точку зрения, которую Вы рекомендуете своему читателю. Мне кажется, что относительно Л. Андреева мне удалось проследить за некоторыми перебоями в Ваших отзвуках на его творчество {2}. Но, вообще, отчего Вы не дали дат? Дневник критика {3} – ведь это была бы настоящая находка. Особенно такого, как Вы: чуткого, самобытного и искусного. По-моему, у Вас есть одно большое преимущество перед другими нашими "критиками" (ох, это александрийское слово, как плохо оно выражает свою современную сущность! {4}). Вы умеете избежать того иронического парадокса, который в анализах наших так часто противополагается патетическому парадоксу поэта: Вы сумели не быть иронистом, даже говоря о Сологубе {5}, пафос которого я назвал бы поистине вызывающим.
Чрезвычайно симпатично мне в Вашем таланте и то, что вместо антитез у Вас часто находишь оттенки.
Как утомительны, напр, эти вечные контрасты Мережковского {6} и как хорошо то, что Вы сказали о _гневе_ и _злобе_ {7}. И это верно, Достоевский вовсе не гневен, – он именно злобен. И разве бы дал себе он, этот самоистязатель, обличье благородства?
Еще раз благодарю Вас за Вашу книгу. Часто буду в нее заглядывать. Искренно Вам преданный
И. Анненский
Е. М. МУХИНОЙ
2. III 1908
Царское Село,
д. Эбермана
Дорогая, Вы хотите, чтобы я Вам писал о творчестве. Как мало, по-моему, отъемлются от чуда его заповедные уголки, куда является со своими измерительными приборами физик или психолог, так и в вопросе о вдохновении и особой творческой деятельности поэта давно уже гнездится сомнение в полноценности заслуг того человека, который закрепляет своим именем невидную работу поколений и масс. Поэтика начала с сюжетов, позже возник вопрос о заимствованиях и реминисценциях. Определительная роль поэтической речи и власть слов только что начинают выясняться. Фантом творческой индивидуальности почти исчерпан. Но люди упорно, в виде дорогого им пережитка и в, может быть, законных целях самоуслаждения – толпе так же, как и отдельному человеку, нужен жир, а значит, и сахар, – люди упорно, говорю я, чествуют "гениев" не только монументами – куда ни шло – монументы для неоживших Елеазаров {1}, – но речами и даже обедами. Это не столько смешно по отношению к чествующим, которые забавляются, как умеют, как тем, которых чествуют...
Но я боюсь пускать в ход все те группы слов, которые уже поблескивают мне из моей чернильницы, – мне трудно бы было прервать их и – вместо письма – получилась бы целая статья, пожалуй... Нет, статьи бы не получилось, но ее проект, который, по теперешним моим планам, не должен появляться ранее, чем в августе. И потому позвольте мне не развивать мыслей о том, как центр чудесного должен быть перемещен из разоренных палат индивидуальной интуиции в чашу коллективного мыслестрадания, в коллизию слов с ее трагическими эпизодами и тайной. Когда-нибудь я покажу это на примере. Теперь боюсь и начинать. Вы спрашивали меня о романе Свенцицкого {2}. Он помечен 1908 г. это очень интересно. Но ведь здесь он говорит совсем не то, что теперь, хотя и называет себя оставленным при университете и "писателем-проповедником". Роман шаблонен и даже не вполне грамотен, но дело не в этом.
Он неискусно претенциозен. А надпись "Антихрист" прямо-таки вызывающая, рекламная, рассчитанная на витрину и психопатию читателей. Я удивляюсь, как люди, которым Свенцицкий нужен для легенды, не отговорили его от этой публичной эротомании.
Лично мне после ста страниц "Антихриста", которые я прочитал, Свенцицкий может быть интересен только отрицательно – как одна из жертв времени, а не как религиозный мыслитель и даже не как проповедник. Легенда его творится не для меня, и мне только грустно, что его соблазняют души, которые я полюбил свободными.
Ваш И. Анненский.
Е. М. МУХИНОЙ
3. VII 1908
Ц С.
д. Эбермана
Дорогая моя Екатерина Максимовна, как мне радостно получать Ваши солнечные открытки. Одно я прочел покуда Ваше закрытое письмо – с Босфора, но такое торопливое. Впрочем, при том усиленном притоке впечатлений, который теперь идет с Вами и за Вами, мне поспешность эта понятна и даже в ней есть для меня особенная тонкая красота. Я почти не отхожу от письменного стола, но рву больше, чем пишу, и бумаги, во всяком случае, извел много. Только с одним еще отчетом служебным покуда справился, зато написал огромную статью для Еврипида – "Маски Елены" и один тоже большой этюд о Достоевском {1}, который меня уже давно мучил. Давно уже Пав Павл {2} допытывался у меня, что за причина того особого, болезненного предпочтения, которое я отдаю "Преступлению и наказанию", и ревновал меня к этому роману, – зачем я изменил "Бесам". Я даю теперь объяснение этой причины. Оригинальность моей статьи заключается в том, что к ней приложен чертеж {3}, к которому иногда и следует прибегать, чтобы разобраться в ходе мыслей. Покуда я еще этого очерка не возненавидел, но уже запрятал его подальше. Чувствую себя неспособным сегодня писать, как я пишу в другие дни и как хотел бы Вам, дорогая, написать, так как, вероятно, переутомился. Весь жар мысли ушел на Достоевского... Но писать о нем теперь было бы прямо-таки неподсильным мне делом. Вы знаете, как тяжело мне повторяться.
Зачем Вы не здесь и я не могу читать Вам того, что написал, и в нашей духовной общности, в нашем гармоническом содумании, так часто меня живившем, искать проверки моих сомнений? У нас, наконец, знойные дни, хотя колорит уже июльский, с этой особой – дрожаще-пыльной и уже забывшей весну дымкой... Хороший, тихий июль – с вечерами, которым уже мечтаются, однако, осенние облака и звезды... Пионы развернулись пышно, но как-то не по-прошлогоднему, они точно разворочены... Кто-то будто рылся в их розовой тайне, только вчера бывшей бутоном, и грубо искал в ней наслаждения и разгадки этого наслаждения. Посылаю Вам книжку и дайте мне руку, дорогая.
Ваш И. Анненский.
Е. М. МУХИНОЙ
23. VII. 1908
Ц С,
д. Эбермана
Вы угадали, конечно, дорогая. Мысль моя, как "бес" у Пушкина...
Вон уж он далече скачет... {1}
О, как я ушел от Достоевского и сколько пережил с тех пор... Говорят все, что я очень похудел. Да и немудрено. Меня жгут, меня разрывают мысли. Я не чувствую жизни... Хорошо... Временами внешнее почти не существует для меня. Когда есть возможность забыть о _работе_, т. е. Округе, а он дает-таки себя знать, – бегу к своим книгам, и листочки так и мелькают, чтобы лететь под стол и заменяться новыми и лететь под стол опять. Я не хочу говорить, над какой вещью Еврипида я работаю и в каком именно смысле – из моего суеверия, которое Вы хорошо знаете. Но если я напишу мою вещь так, как теперь она мне представляется, это будет лучшее, что только когда-нибудь я мог от себя ожидать... А впрочем... может быть, выйдет и никуда не годная дрянь...
А в каких условиях я должен жить, если бы Вы знали. У нас переделки... Стук везде, целые дни, известка, жара... Я переведен в гостиную... бумаги меня облепили... Галерея заполнена платьем, пахнущим камфарой, пылью, разворошенными книгами... Приводится в порядок моя библиотека. Недавно происходило auto-da-fe {Сожжение (исп.).}. Жглись старые стихотворения, неосуществившиеся планы работ, брошенные материалы статей, какие-то выписки, о которых я сам забыл... мои давние... мои честолюбивые... нет... только музолюбивые лета... мои ночи... мои глаза... За тридцать лет тут порвал я и пожег бумаги...
Простите, дорогая, что наполнил письмо собою... Так как-то подвернулся этот предметик. Тристан и Изольда... {2} Вы их нынче не услышите... Там есть чудное полустишие
Ich hore das Licht...
Sei tu?
{Я чую свет... (нем.). Не ты ли это? (ит.).}
Это уж не из Вагнера.
Ваш И. Анненский.
А. В. БОРОДИНОЙ
6. VIII 1908
Ц С,
д. Эбермана
Дорогая Анна Владимировна,
Вчера поздно вечером только прочитал я Ваше письмо. Как это хорошо, что _мы_ – я говорю _мы_, потому что Вы никогда не отказываетесь делиться со мной своим музыкальным богатством, – что мы получили новые музыкальные впечатления. Не говоря уже о том, что Вы сумели побудить меня к восприятию Вагнера и к наслаждению 4-й симфонией Чайковского, я обязан Вам и тем, что вообще стал _слушать_ лучше, умнее. Недавно провел я ровно час, полный глубокого интереса: слушал Героическую симфонию {1}. Берлиоз и Вагнер интересовались, кажется, более всего двумя последними ее частями, которые и отмечены восторженным произволом их объяснений {2} – то-то, я думаю, Ганслик {3} riait sous-cape {Втихомолку смеялся (фр.).}. Но мне более всего, – на этот по крайней мере раз, – понравилась вторая часть. Помните Вы там резкий басовый _окрик?_ {4} (эти проклятые слова, эта пошлая погоня за пониманием; эти сети, расставленные Хагеном, чтобы поймать птицу-Зигфрида! {5}) и на него – не как ответ, даже не как эхо, а, скорее, как воспоминание, как озарение, – один тихий, чуть-чуть придавленный, даже струнный звук – один {6}.
Нам страшна чистая красота: давай непременно мужчину, женщину, радугу, цветок, скуку, просветление и прочую бутафорию...
Но другое дело сцена, конечно, я не отрицаю ни Вагнера, ни, в частности, Байрейта {7}, ни трогательных резигнаций корифеев, которые становятся в ряд. Они – лучшая эмблема музыки, которая скромно берет на себя роль иллюстратора, толкователя и – божество-сама, "грех наших ради и окаянства", надевает на себя наши смиренные одежды, нисходит до нас, до наших слов, садится за пир наших волнений и делает вид, что плачет нашими слезами.
Только сознайтесь, дорогая Анна Владимировна, что даже в этой оперно-драматической или какой хотите, но все же прикладной (tranchons le mot {Говоря откровенно (фр.).}) музыке лучшее – это все же то, чего мы не понимаем и в чем мы невольно и благоговейно чувствуем – е[е] божественную несоизмеримость с текстом, с накрашенными лицами и электрическими миганиями. . . . . . . . . . . . .
Боже, боже! Я, который брал это самое перо с самыми чистыми намерениями писать только о том, что Вы хотели об нас узнать, что я только наболтал. Не сердитесь!
Дина получила Ваше письмо и прочитала его с большим интересом. Она Вас очень благодарит и кланяется Вам. На этих днях она собирается ехать в деревню к себе в Сливицкое, что показывает Вам лучше всяких извещений, что меня она считает здоровым и благополучным. Что касается меня, то я с ужасом вижу приближение осени и, в общем, недоволен результатами своего рабочего лета: одно меня утешает, что разобрал свои бумаги (за 30 лет) и сжег все свои дразнившие меня и упрекавшие материалы, начинания, проекты и вообще дребедень моей бесполезно трудовой молодости. Кроме подготовки к лекциям, я написал три вещи: две для 2-го тома "Т Евр" – "Античные маски Елены" и "Таврическая жрица у Еврипида, Ручеллаи и Гете" {8}. Эта последняя работа, по-моему, лучшее, что я написал об Еврипиде. По крайней мере, таково покуда мое впечатление. Кроме двух нужных статей, написал и одну ненужную – "Художественная идеология Достоевского" {9}. Она посвящена "Преступлению и наказанию" и рассчитана на любителей этого писателя. Я делаю попытку объяснить, как возникает сложность художественного создания из скрещивания мыслей и как прошлое воссоздается и видоизменяется в будущем.
Ольге {10} очень понравилось, но она так безмерно снисходительна к тому, что я ей читаю, что боюсь положиться на ее впечатления.
Сам уже начинаю свои кристаллизовавшиеся мысли мучительно ненавидеть но это, вероятно, потом сменится равнодушием.
Письмо Ваше меня в одном отношении не удовлетворило. Я не понял, отчего не пишете Вы о "Парсифале". Ведь речь же должна была идти не о Вашем лично религиозном мире, не о Вашей самопроверке, а вообще о религиозном чувстве. Впрочем, мы еще поговорим об этом, не правда ли? Кстати, Вы не слышали "Жизнь и смерть" Рихарда Штрауса {11}?
Искренне Вам преданный
И. Анненский.
Е. М. МУХИНОЙ
17. Х 1908
Ц С,
Захаржевская, д. Панпушко
Грустно мне за Вас, дорогая, и вместе с тем я чувствую, каким нестерпимым лицемерием было бы с моей стороны говорить Вам, что ниспосылаемое Вам судьбою есть лишь украшение для Вашей благородной души. Тяжело казаться педантом, когда сердце, наоборот, полно самого искреннего сочувствия, но что же скажу я Вам, дорогая, господи, что я вложу, какую мысль, какой луч в Ваши открывшиеся мне навстречу, в Ваши ждущие глаза?..
Бог? Труд? Французский je m'en fich'изм {Наплевательство (фр.).}? Красота? Нет, нет и нет! Любовь? Еще раз нет... Мысль? Отчасти, мысль да... Может быть.
Люди, переставшие верить в бога, но продолжающие трепетать черта... Это они создали на языке тысячелетней иронии этот отзывающийся каламбуром ужас перед запахом серной смолы – Le grand Peut-Etre {Великое "Может быть" (фр.).}. Для меня peut-etre – не только бог, но это все, хотя это и не ответ, и не успокоение... Сомнение... Бога ради, не бойтесь сомнения... Останавливайтесь где хотите, приковывайтесь мыслью, желанием к какой хотите низине, творите богов и _гор_е_ и _долу_ – везде, но помните, что вздымающая нас сила не терпит иного девиза, кроме Excelsior {К вершинам (лат.).}, и что наша божественность – единственное, в чем мы, владеющие _словом, ее символом_, – единственное, в чем мы не можем усомниться. Сомнение и есть превращение _вещи в слово_, – и в этом предел, но далеко не достигнутый еще нами, – желание стать выше самой цепкой реальности... И знаете, _это самое дорогое, последнее_ – я готов отдать на жертву всякому новому дуновению, которое войдет в мою свободную душу, чтобы сказать: "Знаешь? А ведь, может быть, это я? Не гляди, что я такая шальная, и безобразная, и униженная". Я на распутии, я на самом юру, но я не уйду отсюда в самый теплый угол. Будем свободны, будем всегда не то, что хотим... Милая, бедная... и бесконечно счастливая, тем, что осязательно-грустная.
Ваш И. Анненский.
А. В. БОРОДИНОЙ
26. XI 1908
Ц С,
Захаржевская, д. Панпушко
Дорогая Анна Владимировна, Ольга передала мне Ваш глубоко тронувший меня подарок.
Малларме {1} был одним из тех писателей, которые особенно глубоко повлияли на мою мысль. В этом выборе я чувствую тонкое внимание и ценю сочувственную вдумчивость. Прекрасна была Ваша мысль, и это трогает меня. Я не наполню, однако, этого листка мыслями о Малларме или хотя бы по поводу него. Я смотрю на мои новые томики и думаю о другом: отчего так красивы книги и за что их любишь? И отчего они так тяжелы, и отчего они так нежны и ни на чем переезды не оставляют такого следа, как именно на книгах – отчего они нежны, книги?..
Если допустить, что все может быть прекрасно, стань оно только творческой мыслью, если считать, что сама природа хороша только, когда это мысль какой-то великой Души, и чаще всего моментами, – шевеля в нас сочувственные струны, то станет понятна и красота книг. Мне смешны библиофилы: они мне кажутся всегда похожими на тех благочестивых и тщеславных афинян, которые надевали еще тонкие золотые ризы на божественное тело своей Девственной Заступницы {2}.
Нет, книга прекрасна, как Мысль. Это та форма, которую облюбовала себе самой – Мысль. Сколько ей навязывают их – от гаммы и чуть ли не до злодеяния – но одна Книга есть только Мысль, Одна Мысль. Все остальное в книге и вне книги – это уже мы – наше тщеславие. Вот отчего нельзя не любить Книги. Вот чем она прекрасна. Ваш И. Анненский.
16. XII 1908
Дорогая сестрица,
Я прочитал отменно скучное произведение Леонида Андреева "Черные маски".
По-моему, объяснить какое-нибудь литературное произведение можно лишь определив его композицию, т. е. замысел автора, его ближайшую цель.
Цель у Л. Андреева была, как мне кажется, _не столько литературная_, сколь феерическая, _театральная_. Некогда драматург задавался мыслью учить своих сограждан через посредство лицедеев, которых звали "техниками Диониса", т. е. ремесленниками искусства. Трагик учил истинному смыслу мифов, как теперь катехизатор учит детей понимать молитвы и заповеди. Когда миновала пора творчества, выдвинулись актеры – век _творчества_ сменился веком _интерпретации_. Современник Аристотеля, актер Полос так высоко ставил свое искусство, что, когда ему надо было изобразить глубокое страдание и заразить зрителей волнением при виде чужой скорби, он принес на сцену урну с пеплом собственного сына, и никогда, конечно, рыдание не было таким непосредственным – среди праздничной толпы. Но в наше время для Леонида Андреева драма от трагиков и даже _лицедеев_ перешла и уже давно – еще ниже, _в руки декораторов, бутафоров, Мейерхольдов_ {1}... И это не случайность в этом проявилась эволюция театра и театрального искусства и, может быть, обещающая в будущем небывалый блеск и даже умственное наслаждение. Л. Андреев, по-моему, искал сценических эффектов – прежде всего.
_Улыбающееся сумасшествие_ герцога, которое началось в нем _гораздо ранее, чем он видит масок_, – его _объективированная_ Андреевым _галлюцинация и мука_ – в _литературном_ отношении _продолжает черствое, рационалистическое, гелертерское_ сумасшествие автора "Записок" {2}. Там не имелось в виду декоратора, и потому можно было ограничиться развитием символа "решетки", сумасшествием, возникшим на почве идеи побега, сумасшествия, экзальтированного тайным пороком. Здесь в "Масках" надо было удовлетворить фигурантов, дать заработок театральным плотникам, а, главное, окрылить фантазию "товарища-мейерхольда". Были времена, когда Фидий {3} был только банаусос, т. е. _ремесленник_ с ремешком на лбу – Фидий! Теперь ремесло отыгрывается на Станиславских и Мейерхольдах: теория "трех единств" отвергнута, чтоб уступить место теории "трех стен".
Переходя к мелочам, отмечу, что _уже в первой сцене_ герцог – _вполне сумасшедший человек_... Его преследует _кошмар темноты_; башню и дорогу он приказывает _залить светом_. Сумасшествие его только незаметно, потому что автор еще не _объективировал его сценически_, не разделил его на _десятки жестов, ужимок, замаскированных Страхов, лицедействующих Отчаяний;_ не _заменил_ еще его лишь прикрыто привычным благообразием тягостной душевной дисгармонии – дикою _музыкой_ второй картины.
Не без искусства Леонид Андреев поставил рядом с герцогом его влюбленную жену: она так очарована своим еще не остывшим желанием, что не может видеть, что любит больного, что целует отвратительного умственного калеку. Шут оригинален, но поневоле, кажется. Л. Андреев очень талантлив, но он совершенно _лишен гения_ – от природы. В нем нет _ни зерна безумия и юмора_. Его шут – печальный, блеклый, завистливый, негениальный, почти истерический шут XX в., но по-своему новый и нам близкий...
Вот такими представляются мне "Маски". Их литературное начало у Брет-Гарта и особенно у Эдгара По.
Ваш И. Анненский.
Н. П. БЕГИЧЕВОЙ
31. XII {1}
Ц С,
Захаржевская, д. Панпушко
В Вашем пении вчера звучали совсем новые ноты... Что Вы переживаете? Вы знаете, что была минута, когда я, – не слушая Вас, нет, а вспоминая потом, как Вы пели, плакал. Я ехал один в снежной мгле, и глаза мои горели от слез, которые не упали, но, застлав мне снежную ночь, захолодели, самому мне смешные и досадные. Ведь я, может быть, и ошибаюсь... Да я, наверное, ошибаюсь... Это не была скорбь, это не была разлука, это не было даже воспоминание; это было серьезное и вместе с тем робкое искание примирения, это была какая-то жуткая, минутная, может быть, но покорность и усталость, усталость, усталость...