Текст книги "Письма"
Автор книги: Иннокентий Анненский
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 6 страниц)
Не лучше и с методом иезуитов (uno nomine libri {Буквально: книги с одинаковым названием (лат.); здесь: вещи одного толка.})... Какая нелепость! да разве метод, созданный для великой цели, может быть от нее отнят и быть еще после этого чем-нибудь, кроме насмешки над усилиями влюбленной в него мысли?.. Самый стиль М. Барреса стал мне тяжел, как напоминание о прошлых ошибках... и о том, что _сегодня_ должно оказаться такой же ошибкой, какой было и _вчера_... Он не цветист, этот язык, но в нем что-то одуряющее и бесформенное, как в запахе белого гелиотропа... Газеты полны теперь воспоминаниями о Чехове и его оценкой или, точнее, переоценкой. Даже "Мир божий" {6}, уж на что, кажется, Иван Непомнящий из пересыльной тюрьмы, и тот вспоминает... Любите ли Вы Чехова?.. О, конечно любите... Его нельзя не любить, но что сказать о времени, которое готово назвать Чехова чуть-что не великим? Я перечел опять Чехова... И неужто же, точно, русской литературе надо было вязнуть в болотах Достоевского и рубить с Толстым вековые деревья, чтобы стать обладательницей этого палисадника... Ах, цветочки! Ну да, цветочки... А небо? Небо?! Будто Чехов его выдумал. Деткам-то как хорошо играть... песочек, раковинки, ручеечек, бюстик... Сядешь на скамейку – а ведь, действительно, недурно... Что это там вдали?.. Гроза!.. Ах, как это красиво... Что за артист!.. Какая душа!.. Тc... только не душа... души нет... выморочная, бедная душа, ощипанная маргаритка вместо души... Я чувствую, что больше никогда не примусь за Чехова. Это сухой ум, я он хотел убить в нас Достоевского – я не люблю Чехова и статью о "Трех сестрах", вернее всего, сожгу... {7}
Господи, и чьим только не был он другом: и Маркса, {8} и Короленки, Максима Горького, и Щеглова {9}, и Гнедича {10}, и Елпатьевского {11}, и актрис, я архиереев, и Батюшкова {12}... Всем угодил – ласковое теля... И все это теперь об нем чирикает, вспоминает и плачет, а что же Чехов создал? Где у него хотя бы гаршинский _палец ноги_). {13} Что он любил, кроме парного молока и мармелада? Нет... нет, надо быть справедливым... У него есть одна заслуга... Он показал силу нашей разговорной речи, как стихии чисто и даже строго литературной. Это большая заслуга, но не написал ли он, чего доброго, уж слишком много, чтобы вложить настроение в нашу прозу до биллиардных терминов и телеграфных ошибок включительно... Читайте Достоевского, любите Достоевского, – если можете, а не можете, браните Достоевского, но читайте по-русски его и по возможности _только_ его...
Простите мне ненужную желчность этих страниц... Боюсь их перечитывать, боюсь их посылать... Никогда не говорите мне об этом письме, пожалуйста.
Ну прощайте, дорогая... Екатерина Максимовна... Поклон Вашим. Вы знаете, что Анна Влад Бородина смотрит тоже на Тунское озеро из Беатенберга?
Ваш И. А.
Е. М. МУХИНОЙ
Villa Eberman 16. VI 1905
Ma chere et douce amie
Votre lettre ma a fait du bien – je la lis et la relis, et elle me donne plus de "Vous", de votrc "Moi", que vous ne pretendiez peut etre m'y faire parvenir. Je la combine mentalement a la pivoine rose et mystiquement ensoleillee qui s'epanouit tout pres de mon balcon et je pense a Vous... et tout enfoui dans la salete de mes bouquins je ne fais que penser a Vous, si entouree et pourtant si seule et si mystiquement ensoleillee du feu de ma pensee solitaire...
Mais je _vous_ vois madame tout en vous plaisant un brin a ces preciosites, au fond de Votre "Moi raisonnable" me reprocherma faineantise sans nom... "Il m'a promts pourtant de travailler"... Si fait, chere dame, Euripide va toujours son petit train, et je suis a Theramene deja cet октябрист unpayable et "fin desiecle". Ma barque a deja noye Ie dandysme scelerat d'Alcibiade dans l'eubli prochain de ma nouvelle oeuvre, et Aristophane attend son tour en causant "en enfant de bonne maison" avec Euripide son ennemi personnel, que j'ai eu la maladresse d'entasser avec lui dans Ie desordre de mes feuilles ecrites au crayоп. Mats je me vois oblige de leur donner quelque jours de treve a tous sur l'appel sinistre du Ученый Комитет dont j'ai manque oublier la queule de
Moloch inassouvi.
C'est dimanche aujourd'hui – ennui fatal de... jeu de preference et de causeries fades et languissantes.
Je Vous entends, mon amie, me demander de mes nouvelles.
On, je suis toujours a la surface, – mais c'est tout ce que j'ai pour me consoler. Le coeur est faible, – et la pensee fievreusement agitee, me travaillant... sans avantage meme pour les generations a venir.
A vous de coeur... pas si faible alors – non
I. A.{*}
{* Дом Эбермана 16 VI.1905
Мой дорогой и нежный друг,
Ваше письмо обрадовало меня – я читаю и перечитываю его, и оно дает мне "Вас", "Вашего я" больше, чем Вы, быть может, хотели мне его уделить. Я мысленно сочетаю его с пионом, розовым и таинственно озаренным солнцем, который расцвел рядом с моим балконом, и я думаю о Вас... Погрязая в мусоре моих книг, я беспрестанно думаю о Вас, такой окруженной и все же такой одинокой и таинственно, будто солнцем, озаренной огнем моей уединенной мысли... Я словно вижу, сударыня, что Вы, как бы получая удовольствие от всех этих изысканностей, в глубине Вашего "разумного я" упрекаете меня в несказанном безделье... "Он ведь обещал мне работать..." Но нет, милостивая государыня, Еврипид продолжает двигаться понемножку, я дошел уже до Терамена {1}, – это занятный октябрист и человек конца века. Моя ладья уже утопила этот злодейский дендизм Алкивиада {2} в грядущем забвения моего нового произведения, и сам Аристофан ждет, когда настанет его черед беседе "благовоспитанного ребенка" с Еврипидом {3}, его личным врагом, которого я имел неловкость засунуть вместе с ним в мои листы {4}, беспорядочно исписанные карандашом. Но я вынужден дать им всем несколько дней передышки, повинуясь зловещему зову Ученого Комитета {5}, – я чуть не забыл его пасть ненасытного Молоха.
Сегодня воскресенье – роковая скука... игры в преферанс и разговоров пресных и вялых...
Слышу, мой друг, как Вы спрашиваете о моих делах.
О, я все еще держусь на поверхности, но это все, чем я могу себя утешить. Сердце бьется слабо, и мысль, лихорадочно возбужденная, терзает меня... даже без всякой пользы для грядущих поколений.
Ваш всем сердцем... тогда не таким уж слабым, нет, И. А. (фр.).}
А. В. БОРОДИНОЙ
14. VII 1905
Ц С
Дорогая Анна Владимировна,
Лето быстро идет к концу; для нас оно идет так себе, скорее дурно, по крайней мере для меня, так как я довольно долго был болен. Дина Вам писала уже, конечно, о нашем режиме и прогулках, которым перестали удивляться гимназисты и городовые. Лето у нас стоит теплое, но дождливое, а жизнь, про которую впрочем нельзя сказать _сто_и_т_, так как дней прибавляется, движется довольно регулярно. Никуда я не съездил и очень мало покуда сделал. Есть, однако, у меня и хорошая новость. Я нашел издателя для Еврипида, и с августа мы приступаем к печатанию. Издает Тво "Просвещение" {1} на очень скромных условиях: их печатанье и распространение, расходы по которым и уплачиваются прежде всего, – все остальное делится пополам. Нет опасности, чтобы Еврипид прославил меня, но еще меньше, кажется, может быть опасения, что он развратит меня приливом богатства...
Часто-часто за последнее время останавливал я свои мысли на Вас, дорогая Анна Владимировна, и чувствовал, что мне недостает Вас: в разговорах именно с Вами мне не раз приходили мысли, которые потом я обдумывал для своих сочинений, и никогда не утомляло меня – как утомляет почти все на свете – сидеть под огромным абажуром, – и я только жалел, что стрелка идет слишком быстро. Вы не думаете, не правда ли, что я рисуюсь перед Вами? Нет, нет и нет! Я совершенно убежден, что работал бы лучше, если бы Вы были теперь в Царском. – Вы переживаете лето, богатое впечатлениями и смотрите на красивую панораму. Наша летняя картина бедна красками, но зато в ней есть особая трогательность. "Забвенность" Царскосельских парков точно немножко кокетничает, даже в тихий? вечер, с своим утомленным наблюдателем. Царское теперь просто – пустыня, и в тех местах, где можно бы было, кажется, ожидать особого движения, напр, у памятника Пушкина, царит какая-то жуткая тишина; редкие прохожие, чахлые белобрысые детишки – все это точно боится говорить даже. Все открыто, выметено, нарядно даже, если хотите, – и во всем какая-то "забвенность", какое-то жуткое отчуждение. Мне почему-то кажется, что нигде не чувствовал бы я себя теперь так хорошо, как здесь. – Боже, как бы Вы это поняли и зачем Вы не здесь! Поклон всем Вашим,
Ваш И. Анненский
А. В. БОРОДИНОЙ
2. VIII 1905
Ц С
Дорогая Анна Владимировна,
Как давно я собирался ответить на Ваше милое и сочувственное письмо, но все не приходит минута, когда бы я был бодрее и тем исполнил бы Ваше желание не допускать в себе душевной усталости. Да, эта минута что-то не приходит. А вот уж и лето на исходе. Меньше, чем через неделю, берусь за лямку. Сказать, что весной я еще был почти уверен, что к ней не вернусь! {1}
Помните, у гоголевского чиновника украли его шинель, и тогда его "капот" выглядит еще плачевнее. Вот и я похож теперь на Акакия Акакиевича с моими несбывшимися надеждами. Поработать за это лето, впрочем, я успел. Написал еще очерк – о "Прохарчине" Достоевского {2} и огромную статью для "Еврипида" о сатировской драме {3}. Теперь привожу в порядок I том, который на днях начнет печататься.
Относительно "Клары Милич" и прочих статей по русской литературе; я решил объединить их в одну книгу, и вот Вам ее проспект {4}.
И. Ф. Анненский
"Книга отражений".
Проблема гоголевского юмора. – Достоевский до катастрофы. – Умирающий Тургенев. – Три социальные драмы. – Драма настроения. – Бальмонт-лирик.
Теперь отдельные главы переписываются. Навертывается и издатель.
Вот и все обо мне, – если не заглядывать глубоко, что и не рекомендуется в виду очень смутного состояния пишущего эти строки.
Очень мне жаль, что ничего не могу Вам сказать об , которого никогда не читал. – Les grands inities {5} тоже только собирался прочесть. Но меня очень интересует "голова Еврипида" {6}, о которой Вы пишете... Откуда Вы ее достали? Парижская она или Брауншвейгского музея, или с двойной гермы (вместе с Софоклом). Разрешите мои сомнения. Простите, что не пишу о себе больше. Твердо хочу сегодня не вдаваться а лиризм... Будем, если не веселы, то хотя бодры.
Вот Вам, однако, одно из моих _лирических_ стихотворений.
(Расе)
Статуя мира
Средь золоченых бань и обелисков славы
Есть в парке статуя, – а вкруг густые травы.
У девы тирса нет, она не бьет в тимпан
И беломраморный ее не любит Пан;
Одни туманы к ней холодные ласкались,
И раны черные от влажных губ остались.
Но дева красотой по-прежнему горда,
И травы вкруг нее не косят никогда.
Не знаю почему, но это изваянье
Над сердцем странное имеет обаянье.
Люблю поруганность и этот жалкий нос,
И ноги сжатые, и грубый узел кос...
Особенно, когда холодный дождик сеет,
И нагота ее беспомощно белеет.
О, дайте вечность мне, и вечность я отдам
За равнодушие к обидам и годам {7}.
И. А.
А. Ф. КОНИ
1 X 1905
Ц С.
Глубокоуважаемый Анатолий Федорович! Только сейчас узнал я из газет о Вашем юбилее {1}: мы, провинциалы, всегда запаздываем.
Примите же мое запоздалое, но оттого не менее искреннее поздравление, а к поздравлению позвольте прибавить несколько слов.
Есть у меня имена – их немного, и среди них Ваше, – что стоит мне написать или сказать которое-нибудь из них, и тотчас возникает у меня желание поделиться с его носителем возникающими в связи с этим именем мыслями.
Тяжелый цеп истории принялся не в шутку колотить по нашим снопам, которые казались нам такими золотыми и поэтическими. Полетели во все стороны зерна Истины, но при этом нас слепят и целые тучи трухи и мякины.
Учите нас, дорогой Анатолий Федорович, отличать эти зерна истины. Вам, литературному критику и общественному деятелю, предлежит тяжелая, но и благодарная деятельность. На Вас, которому русская душа открывалась не только в прозрениях поэтов, но и в жизни, в круге своих правовых идей и мистических мечтаний, в задушевной речи русских людей, лучших русских людей, с которыми Вы были близки {2}, и в "мире отверженных", искалеченных, протестующих, падших и возрождаемых, устремлены наши ожидания.
Твердо верю в то, что Вы скажете нам и о Чехове, и о Горьком, и о скольких еще, где столькие русские читатели не научились видеть "зерен истины" и жатвы будущего.
Искренне Вам преданный
И. Анненский.
Е. М. МУХИНОЙ
16. IV 1906
Ц С
Дорогая Екатерина Максимовна,
Во вторник я не могу быть у Вас вследствие одной, совершенно случайной задержки. Постараюсь заехать как-нибудь на неделе, когда буду на Вас остр. Теперь начинается для меня очень хлопотливое время – а сердце, как на грех, отказывается работать – между тем этот подневольный работник – сердце, положительно, не имеет права бастовать ни на день, ни на минуту.
Простите, что без Вашего ведома, я дал Ваш адрес одному из современных французских поэтов, Полю Фор {1}, и не откажите, дорогая Екатерина Максимовна, подпиской на Vers et prose {Стихи и прозу {2} (фр.).} (можно через Вольфа {3}) поддержать le groupe heroique {Героическую группу (фр.).} наших единомышленников {4} – поэтов и глашатаев высшего искусства, благородного слова.
Целую Ваши ручки.
Ваш И. Анненский.
Е. М. МУХИНОЙ
19. V 1906
Вологда. Золотой Якорь
Вы хотите моего письма... Зачем? Письма или скучная вещь, или страшная. Не хочу для Вас страшного, стыжусь скучного. Из моего окна видна ограда церкви, заросшая густой, сочной травой, там уже облетают белые одуванчики, много белых одуванчиков. Ограда заняла площадь – и как хорошо, что там не торгуют. Зато, вероятно, там когда-нибудь хоронили... Фосфор, бедный фосфор, ты был мыслью, а теперь тебя едят коровы... Вологда – поэтический город, но знаете, когда только – поэтический? Когда идет дождь, летний, теплый, парно-туманный, от которого становится так сочна, так нависло-темна зелень берез, глядящих из-за старого забора... В Вологде очень много духовных лиц, и колокола звонят целый день... Колокола меня будят, они тревожат меня... Моя черепная коробка не может вместить их медных отражений – но она не мирится, особенно с их разбитным, дробным звоном. Я чувствую, что этот звон хочет подладиться ко мне, что он заигрывает со мной... Молчи, медный... Я не Бодлер... И ты никого не проклинаешь... Ты просто ханжа, старый болтун...
Боже, боже, сочинил ли кто-нибудь в Вологде хоть один гекзаметр под эту назойливую медь?..
В Вологде есть и река, похожая на нашу Мойку, только без гранита – она вся в барках. Говорят, что еще недавно на ней целыми днями пели разные марсельские стихиры, – но мещане не возлюбили их и погрозили – кто будет петь, того топить; теперь на реке Вологде никто не поет... Боже мой, как мне скучно... Дорогая моя, слышите ли Вы из Вашего далека, как мне скучно?.. Я сделал все, что полагалось на этот день. Кроме того, я исправил целый ворох корректуры, я написал три стихотворения {1}, и не насытил этого зверя, который смотрит на меня из угла моей комнаты зелеными кошачьими глазами и не уйдет никуда, потому что ему некуда уйти, а еще потому, что я его прикармливаю, и, кажется, даже не на шутку люблю.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Что ты пишешь? Что ты пишешь? Это бред... Нет, это письмо, и притом выведенное чуть ли не по клеточкам. Знаете ли Вы, что такое скука? Скука это сознание, что не можешь уйти из клеточек словесного набора, от звеньев логических цепей, от навязчивых объятий этого "как все"... Господи, если бы хоть миг свободы, огненной свободы, безумия... Но эти клеточки, эта линованная бумага и этот страшный циферблат, ничего не отмечающий, но и ничего еще и никому не простивший...
Милая Екатерина Максимовна... Я вижу, что Вы хмуритесь, что Вы огорчены, разочарованы, раздосадованы, почти обижены...
Вечер... Тишина... Одиннадцать часов... А я-то столько хотел Вам сказать... Мысли бегут, как разорванные тучи... Чу... где-то сдвинулись пустые дрожки... Если у Вас есть под руками цветок, не держите его, бросьте его скорее... Он Вам солжет... Он никогда не жил и не пил солнечных лучей. Дайте мне Вашу руку. Простимся.
Ваш И. Анненский.
А. В. БОРОДИНОЙ
25. VI 1906
Ц С
Любите ли Вы стальной колорит, но не холодный, сухой, заветренно-пыльный, – а стальной – только по совпаденью – влажный, почти парный, когда зелень темней от сочности, когда солнце еще не вышло, но уже тучи не могут, не смеют плакать, а дымятся, бегут, становятся тонкими, просветленными, почти нежными? Сейчас я из сада. Как хороши эти большие гофрированные листья среди бритой лужайки, и еще эти пятна вдали, то оранжевые, то ярко-красные, то белые... Я шел по песку, песок хрустел, я шел и думал... Зачем не дано мне дара доказать другим и себе, до какой степени слита моя душа с тем, что не она, но что вечно творится и ею, как одним из атомов мирового духа, непрестанно создающего очаровательно-пестрый сон бытия? Слово?.. Нет, слова мало для этого... Слово слишком грубый символ... слово опошлили, затрепали, слово на виду, на отчете... На слово налипли шлаки национальности, инстинктов, – слово, к тому же, и лжет, п ч лжет только слово. Поэзия, да: но она выше слова. И как это ни странно, но, может быть, до сих пор слово – как евангельская Марфа {1} – менее всего могло служить целям именно поэзии. Мне кажется, что настоящая поэзия не в словах – слова разве дополняют, объясняют ее: они, как горный гид, ничего не прибавляют к красоте заката или глетчера, но без них вы не можете любоваться ни тем, ни другим. По-моему, поэзия эта – только непередаваемый золотой сон нашей души, которая вошла в сочетание с красотой в природе – считая природой равно: и запах , и игру лучей в дождевой пыли, и мраморный обломок на белом фоне версальских песков, и лихорадочный блеск голубых глаз, и все, что не я...
Объективируя сказанное, я нахожу, что в музыке, скульптуре и мимике поэзия, как золотой сон, высказывается гораздо скромнее, но часто интимнее и глубже, чем в словах. В "поэзии" слов слишком много литературы. Если бы Вы знали, как иногда мне тяжел этот наплыв мыслей, настроений, желаний – эти минуты полного отождествления души с внешним миром, – минуты, которым нет выхода и которые безрадостно падают в небытие, как сегодня утром упали на черную клумбу побледневшие лепестки еще вчера алой, еще вчера надменной розы. И странно, что они упали не от холодных стальных прутьев, которыми небо бичевало их на заре – от этих ударов они только поседели... Я видел днем розу, уже полную тяжелых слез, но еще махровую и обещающую... Но едва я коснулся до ее ветки, как вместе со слезами посыпались и лепестки... Так и с моей невысказанной поэзией, с моими все еще золотыми снами – Альма Тадема {2} не соберет их росистых лепестков на мраморе своего полотна – их завтра выметет эбермановский дворник... {3}
Я наговорил все это ... Зачем? Здесь, кажется, есть, немножко, но позы... Есть, есть, что же делать?.. Оставим меня... Здравствуйте, дорогая Анна Владимировна... Я не успел поздороваться с Вами и сразу стал читать Вам свой дневник. Недавно вспоминал Вас особенно ярко: играли в Павловске "Charfreitage Zauber" {Чудо Страстной пятницы (нем.).} из "Парсифаля"... {4} Вот это музыка... И разве поэзия слов достигнет когда-нибудь этого покаянного экстаза со своими прилагательными в сравнительной степени и оковами силлогизмов – в утешение!
Напишите мне что-нибудь. Ваш И. Анненский
А. В. БОРОДИНОЙ
Ц С
Исполняю Ваше поручение, дорогая Анна Владимировна, по всем трем пунктам.
1. Дифирамб – одно из прозвищей Вакха-Диониса – было какое-то не восстановленное более слово, прошедшее далекий путь с востока и осмысленное греками, которые сделали из него нечто вроде "дважды вошедший дверьми" "дважды рожденный".
Слово _дифирамб_ {1} очень рано стало обозначать _торжественную_ и восторженную песнь в честь Диониса. Хотя предание выводит и трагедию из дифирамба, но очень рано, уже в VI в., эти понятия – _дифирамб_ и _трагедия_ – дифференцировались; первый стал _музыкальным_, второй – _поэтическим созданием_, где музыка подчинилась мифу, слову. Дифирамб получил блестящее развитие в конце V в., а уже в IV в. он опошлился, сошел на степень _оперы_ и была даже поговорка: пошло, как дифирамб.
Выражение dithyrambischer Dramatiker создано искусственно, но, по-видимому, оно обозначает _участника_ (в широком смысле слова, включая и автора в число участников) _музыкальной драмы_: т. е. того, кто ее сочинял, играет, поет и танцует. У греков эти понятия разграничивались и актеры назывались "художниками (точнее – техниками) Диониса или при Дионисе".
2. Et comme l'avertissement melancoulique des gondoliers de Venise s'accorde au clapotis des noirs petits canaux, les deux, trois cris de l'agoyate (погонщик) poussant sa bete, s'associent etroitement avec Ie soleil, Ie cailloutis (звук от движения по камешкам) et les yeux brules de Peloponnese. "Hourri... Oxo... Се sont juste les syllabes gutturales que Wagner prete aux Walkyries" {И как меланхолические возгласы венецианских гондольеров перекликаются с плеском маленьких темных каналов, два-три окрика l'agoyate (погонщика), понукающего свою скотинку, внутренне ассоциируются с солнцем, с le cailloutis (звук от движения по камешкам) и со жгучим взором Пелопоннеса, "Hourri... Oxo..." Это именно те гортанные звуки, какие издают вагнеровские валькирии (фр.).}.
3. Лучшие работы по искусству эпохи Возрождения принадлежат _Вышеславцеву_ {2} ("Джиотто и Джиоттисты", "Рафаэль"); есть также русский перевод "Истории живописи" Мутера (перев Бальмонта){3}.
Ваш преданный И. Анненский.
А. В. БОРОДИНОЙ
2. VIII 1906
Ц С
Дорогая Анна Владимировна,
посылая Вам письмо с ответами, я имел в виду назавтра же написать другое. Но вышло иначе – у меня накопилось столько дела, что пришлось отложить беседу с друзьями до более приятных дней. Вот, наконец, я сбыл и главную тяготу по Учен Ком, а также бесконечное число накопившихся докладов в Округе, да, кстати уж, и еще одно – дело не дело которое мучило меня уже давно. Лет шесть тому назад я задумал трагедию {1}. Не помню, говорил ли я Вам ее заглавие. Мысль забывалась мною, затиралась другими планами, поэмами, статьями, событиями, потом опять вспыхивала. В марте я бесповоротно решил, или написать своего "Фамиру" к августу, или уже отказаться навсегда от этой задачи, которая казалась мне то непосильной, то просто нестоющей. Вот послушайте миф, в древности мало распространенный и, кажется, никого не пленивший в новые века.
Сын фракийского царя Фамира (иначе Фамирид) был кифаредом, т. е. музыкантом на кифаре. Его родила нимфа Аргиопа. Надменность и успех Фамиры довели его до того, что он вызвал на состязание муз, но был осилен ими на музыкальном турнире – ослеплен и лишен музыкального дара.
Софокл написал на этот миф трагедию, которая до нас не дошла, но мы знаем, по преданию, что он был тогда еще молодым человеком, п ч сам играл в своей пьесе роль Фамиры. Меня что-то давно влекло к этой теме. Между тем в этом году, весной, мой ученик написал на этот же миф прелестную сказку под названием "Фамирид". Он мне ее посвятил. Еще года полтора тому назад Кондратьев {2} говорил мне об этом намерении, причем я сказал ему, что и у меня в голове набросан план "Фамиры", – но совсем в ином роде трагического. И вот теперь уже состоялось чтение моего "Ф". Ек Макс находит, что это, безусловно, высшая из моих трагедий. Но, кажется, покуда только ей да Арк Андр {3} "Фам" мой и понравился. Жду Вашего суда – тем более что в "Фамиру" вошли волнующие меня Grenzfragen {Пограничные вопросы (нем.).} из области музыкальной психологии и эстетики.
До свидания, дорогая Анна Владимировна. Ваш И. Анненский.
С. А. СОКОЛОВУ
11. Х 1906
Ц С,
дом Эбермана
Глубокоуважаемый Сергей Александрович, Одновременно с этим посылаю Вам Гейне, сокращенного до объема газетного фельетона {1}. Принципы моих литературных анализов изложены в предисловии к "Книге отражений" и иллюстрированы самой книгой (изд. Башмаковых). Об них едва ли надо мне еще Вам говорить. Я назвал книгу "Отражения" – теперь у меня лучше придумалось заглавие, точнее: "Влюбленности".
Если Гейне подойдет, время от времени могу присылать в таком же роде все небольшие вещицы, главным образом из русской и французской литературы... Вы не боитесь индивидуализации, доведенной до фантастичности?
В "Весах" меня назвали эстетическим нигилистом {2} – это неточно, т. к. я ничего не отрицаю. Но, действительно – для меня нет большего удовольствия, как увидеть иллюзорность вчерашнего верования... Книгу мою назвали также беглыми заметками {3} – против этого я решительно протестую. Я дорожу печатным, да и вообще словом... и много работаю над каждой строкой своих писаний. Я уверен, что Вас не обманет манера моего письма... Наконец, упрек "Весов" в том, что я будто подражал Мережковскому {4} – неоснователен. Мережковский очень почтенный писатель, высокодаровитый, но я никогда сознательно не пил из чужого стакана... Еще хоть бы сказали Уайльда, – тот в самом деле когда-то меня сильно захватил, пока я не увидел, что он просто боится черта и через Гюисманса и messe noir {Черную мессу (фр.).} пробирался только к исповедальной будке {5}. Эх... бумаги мало... А жаль.
Искренне Вам преданный И. Анненский.
Р. S. Я бросил псевдоним "Ник. Т-о" {6}.
Е. М. МУХИНОЙ
Се 27. Х 1906
Pscow {*}
Apres une nuit tres tourmentee, dans le desespoir d'une vilaine chambre d'hotel que bienfait, oh ma blanche consolatrice, que quelque pages de Vous en ceschers caracteres remains si... effaces... si lointains...
Toute la journee a ma triste besogne l'e ne pensais qu a vous ecrire. Il fait? deja sombre mais mon premier moment libre vous appartient.
Changeons de decor, voulez vous? Abolissons le miences abominables. lits d'auberge le tas de pommes sous ma table... et la moisissure de ce mur qui me barre la vue et qui m'enleve les yeux enrhumes de ce vieil ivrogne que les. grecs ont si delicatement surnomme Ouranos (Ciel). Abolissons meme le votre sfe elegant... Bast... Je brise ce cadre, si charmeur pourtant. Un'ya ni vous, ni moi... Il уa la mer... Noire pour etre d'azur et legerement duvetee d'ecume... Il уa le soleil si definitivement, si grossierement rond, fatigue, rougeatre, presque bronze tout pres de l'horizоn. La journee a ete tropicale... Voyes vous. encore se dessiner la haut ce pale substitut du souverain agonisant, cette lunesi jaune et si vaguement ronde – on dirait une tranche de melon sur une assiette devenue bleue pour etre trop abondamment lavee... Et encore ce tas debailments palais, masures, eglises et prisons – mais qui sont pour le moment tous cachots fraichement blanchis a la chaux, mornes et aveugles et dardant leurs prunelles etrangement dilatees vers Ie ciel mourant-spectre effraye par un autre...
Au balcon il уa un malade et il se laisse doucement bercer par la fralche harmonie du soir... oh... Il la voudrait... oui... se laisser bercer... Mais il уa un regret et il уa un reproche qui ne veulent pas de repos... Et ils n'obeissent pas, ces vilaines betes au rythme de tout ce qui meurt si splendidement et qui se tait en mourant. .. Mais ils font des grimaces et n'osant pas crier ils s'amusent a donner des piqures au coeur du convalescent... et il dit lui meme; pour ces vilaines betes... "Le reve n'a rien a evoquer... rien a evoquer..."
I. A.
{* 27.X 1906. Псков
После ночи, очень беспокойной, среди безнадежности гадкой гостиничной комнаты какое благодеяние, о моя светлая утешительница, – эти несколько страниц от Вас, с их милыми латинскими буквами, такими блеклыми... такими отдаленными...
Весь день, занимаясь моим скучным делом, я думал только о том, чтобы Вам написать. Уже стемнело, но моя первая свободная минута принадлежит Вам.
Переменим обстановку, хотите? Упраздним мою – эти отвратительные трактирные кровати, груду яблок под моим столом... и плесень стены, загораживающей мне вид, заслоняющей воспаленные глаза старого пьяницы, которого греки так деликатно назвали Ураном (Небом). Упраздним даже Вашу обстановку, столь элегантную... Довольно... Я ломаю эту раму, несмотря на всю ее прелесть. Нет ни Вас, ни меня... Только море... Черное в своей лазурности, в легком пуху пены. Солнце законченно, грубо круглое, утомленное, красноватое, почти бронзовое – у самого горизонта; день был тропический... Все ли еще Вы видите, как вырисовывается в вышине бледный заменитель агонизирующего владыки, луна, такая желтая и расплывчато круглая – будто ломоть дыни на тарелке, посиневшей от слишком усердного мытья... И еще эта груда строений – дворцы, лачуги, церкви э тюрьмы, – но сейчас это все темницы, свежевыбеленные известью, мрачные и слепые, вперившие свои странно расширенные зрачки в умирающее небо – призраки, испуганные другим призраком...
На балконе больной, он убаюкан прохладной гармонией вечера... О... он хотел бы... да... дать себя убаюкать... Но есть упрек и есть сожаления, которые не ищут покоя... И эти мерзкие звери не покоряются ритму того, что так торжественно умирает и, умирая, безмолвствует... Они кривляются и, не смея кричать, забавляются уколами в сердце выздоравливающего... И эти мерзкие звери говорят его устами: "Нет в прошлом ничего, что могла бы вернуть мечта... Ничего, что могла бы вернуть...".
И. А. (фр.).
E. M. МУХИНОЙ
14. XII 1906
Ц С
Дорогая Екатерина Максимовна,
Простите за каракули, и то запоздалые. Я тут прихворнул. Очень благодарю Вас за сведения о книгах. (эти легенды для детей) – самая подходящая книга, и я пошлю за ней к Циннер. Ведь там ее найдут, – не правда ли? Переплет? это не так уж важно, если нет в переплете или хотя бы картонаже.
Пожалуйста, не хворайте. Оставьте же и нам хоть какую-нибудь привилегию... Читаю лежа в постели Ибсена... Снежные люди... Снежные люди... Поющая руда... Недвижные, застывшие розовые зори... Женщины с кроличьими воротниками, молитвенником... и острый, убивающий воздух голых утесов... Зима... зима жизни... Ибсен?.. Какой это в жизни, должно быть, был тяжелый человек... Он пишет – точно хоронит... Оттого ли, что от героинь его пахнет елкой и можжевельником?..
Когда же Вы в Царское? Ваш И. Анненский.
Е. M. МУХИНОЙ
16. XII 1906
Ц С
Дорогая Екатерина Максимовна,
Милая, привезите легенды. Не знаю, когда я выберусь. Хотя я и ползаю, но только по комнатам. Едва ли выеду ранее 20-го, на каковое число отложил заседание Попеч Сов. Иначе – ранее конца месяца я бы и не рискнул даже. Ведь инфлуэнца c'est comme la femme: c'est trompeur {Как женщина; она обманчива (фр.).}. Сегодня целый день сижу за бумагами... Вышел Еврипид... {1} Вы любите Ибсена?.. Холодно... резко... до жестокости резко иногда. Сегодня вечером, когда кончу ненавистные дела, буду читать "Женщину с моря"... {2} Знаете? Чем более я думаю над Гамлетом, тем ничтожнее кажутся мне выводы мои из этой трагедии. Боюсь, что все мои заметки сведутся к тем словам, крые Эккерман приписывает Гете: "Пьеса, как "Гамлет", все-таки, что бы там ни говорили, лежит на душе, как беспросветный загадочный вопрос"... {3} Гамлет?.. Право, о нем уже были сказаны все слова: и звучные, и глубокие, и острые, и жгучие... и какие еще... Да и страшно говорить о нем после Гете, Гервинуса, Куно Фишера, Брандеса, Белинского {4}. Страшно, а в то же время влечет, как море, как бездна, как чуткое безмолвие... То, что было у меня написано, я отверг и уничтожил. Слава богу, отделался хоть от одного кошмара.