Текст книги "Прохладой дышит вечер"
Автор книги: Ингрид Нолль
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 12 страниц)
Конечно, Феликса дома нет. Он изучает машиностроение, потому, видать, и завел этот мерзкий автоответчик, на который я теперь должна наговаривать свое послание. Я тут же кладу трубку, но потом беру листочек бумаги и записываю все, что хочу сказать. Пусть мое сообщение прозвучит чисто, без единой запиночки, без «хм…» или «э-э-э…». Дочь моя Регина, мать Феликса, в очередной раз специально мне напомнила, что не следует звонить молодому человеку до полудня. Но, я думаю, она шутит, не может быть, чтобы лекции всегда начинались только после двенадцати часов.
«Я тебя люблю, мамуля», – неожиданно произносит Хульда. Кажется, сидя среди бела дня перед включенным телевизором, я слегка задремала. В безмозглых американских сериалах все обязательно признаются друг другу в любви: родители, дети, братья и сестры и, разумеется, влюбленные. Когда я была ребенком, никто у нас в семье такого не говорил, хотя, уж конечно, любили мы все друг друга не меньше, чем вся эта публика в телевизоре. Да я не уверена, что даже собственным детям в любви признавалась. Меня воспитывали так, чтобы я жила в любви, а не разглагольствовала о ней. Кстати, а не признаться ли мне Хуго в том, о чем я молчала шесть с лишним десятков лет? Впрочем, он и так все знает.
Может, спрятать Хульду, когда он приедет? Я не уверена, что Хуго сейчас достаточно хорошо меня знает. Чего доброго, увидит в этой моей маленькой слабости старческий маразм, а? Надо мне быть поосторожней: не стоит относить его сплин исключительно на счет старости. Хуго, без сомнения, был красавец мужчина, иначе мы бы не клюнули все на него: Ида, Милочка, Фанни, я и прочие. Но, кроме привлекательной внешности, он обладал еще и шармом, чувством юмора и был, как сейчас принято говорить, весьма сексапилен. Интересно, что от всего этого осталось?
3
Не я одна была несчастна в день Идиной свадьбы, Альберт тоже был как-то расстроен. Тем не менее он единственный из всей семьи позаботился обо мне, пока остальные страшно суетились. Магазин на пару дней закрыли, но для продавщиц и подмастерьев было большой честью помогать нашей семье на свадьбе. После венчания закатили пышный банкет. Длинные столы поставили в гостиной, салоне и столовой, на кухне нанятая чужая повариха повергала в изумление нашу. Лежа в кровати, я слышала, как двигают мебель, точат ножи, как звенит посуда, кто-то кого-то зовет, одни плачут, другие хохочут. Альберт время от времени приходил ко мне с чаем и сухарями и докладывал: «а служанка разбила супницу из мейсенского фарфора», «а Алиса стащила кусочек торта», «а мама неизвестно куда засунула свои аметистовые бусы». И я, измученная горячкой, совсем без сил, все это выслушивала.
– Хочешь, приведу к тебе Иду в подвенечном платье, полюбуешься? – предложил Альберт.
Я отказалась.
– Где твоя кружевная блузка? – спросил он и целенаправленно двинулся к платяному шкафу.
Зачем она ему?
– Вот уж я их всех потрясу, – заявил он, впрочем, не слишком уверенно.
Я была слишком больна, чтобы его расспрашивать. Потом мне все рассказали: братья и сестры придумали каждый свой сюрприз для новобрачных. Сестрицы Хуго разыграли сценку, Хайнер выпустил номер газеты с фотографиями жениха и невесты в детстве. Эрнст Людвиг и Фанни в костюмах придворных танцевали менуэт. Даже наш пастор произнес душеспасительную речь, а после веселился вместе со всеми. Когда представление уже, собственно, подошло к концу, явился мальчик-хорист в моей кружевной блузе, свисавшей поверх его коротеньких штанишек длинным балахоном. Разгоряченный Хайнер загоготал при виде этого маленького привидения, но Фанни бросила на него строгий взгляд, села за рояль и заиграла. Альберт запел «Ave Маriа».
Протестантский пастор занервничал: католическое песнопение его раздражало. Наш папаша вспыхнул от стыда, что его младшенький, этот пухлый, рыхлый, смущенный мальчонка, поет голосом евнуха, да еще весь сияет от любви к молодым. Пока публика размышляла, освистать этот «католический шлягер» или рукоплескать исполнителю, раздался громкий голос престарелого дедушки Хуго: «Какая очаровательная барышня!»
И тут впервые в жизни проявила присутствие духа моя мать. Она парировала решительно: «Да уж, если бы не наша Фанни, некому было бы нам и на фортепьяно поиграть».
Альберт ожидал оваций, но никто его выступление не оценил. Странное он производил впечатление: что за существо такое? Голос как у девочки, одет как служка в церкви, а в глазах – слезы умиления, того и гляди расплачется. Сейчас его бы на руках носили, а тогда предпочитали не замечать. Иде тоже было страшно стыдно за братца перед новой родней.
Так что преисполненному любви брату нашему Альберту, представшему перед своим семейством с душой нараспашку, пришлось убраться прочь, как побитой собаке. Он рухнул на колени у моей кровати не в состоянии ничего толком объяснить. В конце концов я расплакалась вместе с ним.
А потом еще и Фанни досталось. Папочка хотел знать, зачем это она брату помогла, почему от такого глупого поступка не удержала? Тут уж обиделась Фанни. У нее есть подружка-католичка, призналась сестра, и она, Фанни, тайком ходит на католическую мессу, и все их церковные обряды ей очень даже нравятся. Когда папочка такое услышал, он пришел в ужас: подумать только, дочка, эта вот его дочка чуть ли уже не перешла в католицизм, а ведь была-то как шелковая, никаких проблем с ней не возникало!
Вероятно, гнев отца заставил Фанни еще больше заупрямиться. Можно сказать, с тех пор жизнь ее пошла по другой колее. Альбертова «Ave Маriа» тронула ее сердце, этого не мог понять ни отец, ни наш пастор, так что дочка могла считать себя мученицей. А ведь Альберт потому только решил спеть, что считал свое пение просто ангельски прекрасным.
У Альберта был, между прочим, один порок, с которым семейство никак не боролось: в 1922 году, в десять лет, он посмотрел «Индийскую гробницу» и с тех пор заболел синематографом. Наши родители не относились к тем просвещенным бюргерам, у которых есть абонемент в театр или на концерты. Хватило с них и того, что они купили Фанни рояль и снисходительно отнеслись к Идиной страсти – автографам кинозвезд мужского пола. Кино они и за искусство-то не считали, скорее, воспринимали как народное увеселение, и нам с Альбертом дозволялось частенько его посещать. Там мой братец был совершенно счастлив. Уж он-то в этом разбирался, знал не только звезд немого кино, но и режиссеров и даже художников-декораторов. До сих пор, когда я хожу в кино, мне все кажется, будто Альберт сидит рядом. Он обычно катал во рту леденец, ухватившись своими похожими на сосиски пальчиками за спинку стоящего перед ним кресла. Время от времени к нам оборачивалась какая-нибудь рассерженная фрау, потому что кольцо на его пальце цеплялось за сетку, в которую были уложены ее волосы.
– Ты совсем как мой папаша, – шучу я, обращаясь к Хульде, – тот тоже был домоседом.
Папенькиным оправданием всегда служила его хромота, так что дом он покидал лишь в самых крайних случаях. Гораздо больше нравилось ему, когда все семейство собиралось вокруг него, патриарха. Маменька в молодые годы любила потанцевать и, конечно, охотно прокатилась бы летом на море. Иногда ей удавалось сходить с кем-нибудь из детей в оперетту. Папочка всегда страшно не доверял студентам и артистам: первые, считал он, слишком нос задирают, вторые – все, как один, – сумасшедшие. А вот технический прогресс он уважал, поэтому его второй сын и выучился на фотографа. Хайнер работал в газете, готовил небольшие иллюстрированные очерки о местных событиях: соревнованиях гимнастов, кроличьих фермах, золотых свадьбах и церковных ярмарках. Родитель любил читать эту газету, радовался, когда встречал инициалы «X. С.» в конце статьи, и считал профессию своего сына вполне достойной, хотя и не такой уважаемой, как настоящее ремесло. Старший сын работал в фирме «Мерк» лаборантом в химической лаборатории. Эрнст Людвиг был на год старше Иды, значит, к моменту ее замужества ему было ровно двадцать два. Все дети жили пока под одной крышей, поскольку никто еще не завел собственной семьи. Но Иде, которая к тому же скоро родила, полагалось отдельное гнездышко. Они с Хуго поселились в трехкомнатной квартире в доме неподалеку, так что отец по-прежнему собирал всех своих чад за одним обеденным столом.
Годы, проведенные почти без движения, и обильная еда сделали свое дело – отец отрастил весьма солидный живот и двойной подбородок. Он довольно рано облысел, его сверкающую лысину обрамляла редкая невзрачная растительность, зато брови были просто роскошные. Усы у него печально свисали вниз, придавая ему крайне серьезный вид. Но отец не был старым занудой, он немалого добился в жизни, и его уважали. Если он и жаловался на что, так только на свою «хроменькую ножку», на то, до чего нынче докатилась молодежь, и на то, какую силу набирают радикальные политические движения.
Когда я начну на нынешние времена жаловаться, а о старых добрых горевать, сама себе своего родителя напоминаю, будто это он разглагольствует. Да уж ладно тебе, уговариваю я себя, неужели никогда не бывало на свете войн, ведь бывали, и жестокости всегда хватало, и подлости, эгоизма и жадности, да и вообще – слеп человек, не видит он, как нечистый искушает его. Нет, люди не меняются. Тот, кто и вправду верит, что раньше было лучше, точно уже состарился. Я-то, конечно, не молода в мои-то восемьдесят с лишним лет, но мне хочется еще некоторое время сохранять ясную голову. «Хочешь ты того или нет, – улыбается Хульда, – только мозги твои так же стары, как и все остальное».
Да? Неужели? Я, между прочим, член «Гринпис», голосую за «зеленых», опекаю какого-то сиротку в стране третьего мира, а три года назад во время пасхального марша против атомного оружия прошагала вместе с демонстрантами почти полчаса. Попробуйте-ка так, слабо? Вот только стоит ли мне рассказывать о всех этих моих подвигах Хуго?
«Да нет, конечно, – уговаривает Хульда, – сама же говорила, что он коммунистов терпеть не может. А пасхальный ход – да разве ж он поймет?»
– Чушь все это, – отвечаю я, – не сваливай ты все в одну кучу. Хотя, ладно, согласна, старики упрямы и консервативны.
Хульда мной довольна, она начинает раскачиваться в кресле. Туфелька слетает с ее ноги и падает к моим. Я поднимаю изящный башмачок с пряжкой и вижу, что за столько лет с этим шедевром сапожного ремесла ничего не сделалось.
Эти туфельки сделал для меня папа. Сначала он пообещал беременной Иде изготовить к свадьбе пару новеньких туфель.
Ида мягко отказалась: «Ты уже так давно не делал сам никакой обуви, папуля. Не хочу тебя этим обременять». При этом она недоверчиво взглянула на отцовский ортопедический полуботинок.
Отец, конечно, слегка обиделся, а тут еще и Хуго рядом оказался, так что пришлось мне вмешаться в разговор: «Пап, а ты мне сделай, я тоже скоро замуж выйду!»
Все уставились на меня с любопытством: у нее что, в шестнадцать лет тайный возлюбленный? Но отец был слишком увлечен идеей стачать пару элегантных дамских туфелек и не заставил себя упрашивать.
– У меня четыре дочки, уж какой-нибудь да пригодятся, – согласился он.
Так появились две туфельки цвета слоновой кости, одну из них я сейчас держу в руках. Получилась такая красота, что Ида позавидовала мне черной завистью.
С тех пор как сестра стала работать в магазине, отец там почти не появлялся. Он сидел в конторе, читал газету и курил сигары, проверял счета и заказы, но время от времени неожиданно возникал то здесь, то там, являя свое вездесущее хозяйское око. Потом Хуго примкнул наконец к семейному делу, и папочка мог быть уже спокоен: новый родственник обеспечит ему контроль за производством.
Кроме того, нами руководила еще и некая фройляйн Шнайдер, которую наш отец унаследовал от своего тестя вместе с магазином. Она все знала лучше всех, в том числе и моего отца. И даже стала в некотором роде соперницей моей матери, но обе они были достаточно умны, чтобы довольствоваться каждая своей территорией. Фройляйн Шнайдер научила меня садиться боком на низенькую скамеечку для примерки так, чтобы юбка при этом не задиралась слишком высоко, и класть перед собой наискосок ногу покупателя, чтобы быстро и умело расшнуровать и снять старый ботинок. При этом надо было изображать на лице любезность и невозмутимость, как бы ни шокировал тебя вид чужих ног, носков и чулок.
Нынче не найдешь уже обувного магазина, где продавцы так возились бы с покупателем. Теперь повсюду самообслуживание. Продавцы стоят, прислонившись к стене, без малейшего к вам интереса, и болтают между собой. Попробуй спроси у них что-нибудь, они сделают вид, будто ты им страшно помешал. Ну, мне-то все равно, я ведь покупаю только кроссовки. Ищу на полке нужный размер, беру коробку и плачу в кассу.
Хотя сама я давно уже за модой не гонюсь, но в транспорте или в приемной у врача первым делом смотрю людям на ноги. Уж если в юности что выучишь, так это навсегда. И о людях я сужу по качеству их обуви. Слава Богу, мои слабеющие глаза не позволяют мне быть слишком строгим экспертом.
Когда меня начали обучать мастерству продавца, Ида сидела дома и вязала распашонки. Хуго не должен был примерять покупателям ботинки, он скучал в кассе, а иногда уходил на склад, и я тут же шмыгала вслед за ним под каким-нибудь предлогом. Там Хуго сидел и курил. Меня он на это не подбивал, а просто подзадоривал, и я тоже курила. Вообще-то, Хуго мог перекурить и в папиной конторе, на складе это было вовсе запрещено, но он не хотел, чтобы его слишком частые отлучки с рабочего места бросались в глаза тестю. Так что мы стали сообщниками.
Хуго был лишь несколькими месяцами старше своей невесты, ему тоже шел двадцать второй год. Ее он обожал, меня считал ребенком. Впрочем, Иде все равно не слишком нравилось, что я заняла ее место в магазине. Она, хоть и не вполне бескорыстно, настаивала на том, что мне следует еще поучиться в школе.
– Вздор! Чепуха! – отвечал отец.
Мне все эти разговоры были уже совершенно безразличны: я с каждым днем все больше влюблялась в Хуго и, глядя на растущий живот Иды, вопреки здравому смыслу и морали, продолжала мечтать о ее скорой смерти при родах.
Дочку Хуго и Иды окрестили Хайдемари, «Мария на поляне», и мои старшие братья тут же стали шутить и намекать кое на что, конечно, не в присутствии моих родителей. Хуго на это отвечал только: «В Дармштадте нет полей, и в окрестностях тоже».
И Ида, и Хайдемари не только пережили роды, но и превосходно себя чувствовали. Хуго звал в крестные меня, но Ида предпочла Фанни.
Интересно, а ведь, наверное, Хайдемари и привезет ко мне своего папочку. Ей, между тем, шестьдесят шесть, и в пятьдесят она уже стала седой.
Я уже говорила, что Хуго рано женился, рано стал отцом и младшим совладельцем семейной фирмы, но вообще-то он сам еще толком не знал, чего ему в этой жизни хочется. Видимо, пара лет в академии не прошла для него даром. В результате составить ему компанию могла разве что я одна.
Отдел дамской обуви в отцовском магазине был самым большим, с отдельной кассой. Меня, из педагогических соображений, папуля хотел определить в зал детской обуви, но потом позволил мне выбирать. Может, ему не давала покоя совесть. Я предпочла дамский отдел, потому что отсюда можно было без труда переглядываться с Хуго. Когда фройляйн Шнайдер исчезала в мужском отделе, а папа – в бюро, я, чтобы произвести впечатление на Хуго, пыталась сбыть покупателю какой-нибудь сильно залежавшийся на полке товар или вообще что-нибудь совсем ему не подходящее.
Однажды в магазине появилась моя старенькая учительница, фройляйн Шнееганз. Она радостно приветствовала меня и, сопя, опустилась рядом на скамеечку.
Ей нужны были черные туфли, которые шли бы к туалетам серых тонов, удобные и долговечные, не обязательно самые модные и чтобы стоили не целое состояние. Я принесла пару таких туфель, а еще несколько диковинок: красные туфли, в которых ходят на танцы, лакированные и плетеные лодочки, вечерние туфли на высоких каблуках и римские шнурованные сандалии. Сначала учительница понимающе улыбнулась: «Кажется, у тебя еще не слишком много опыта, Шарлотта». Но я уговорила ее хотя бы примерить желтые летние ботиночки со вставками из черной крокодиловой кожи. Это был экстравагантный экземпляр из коллекции мягкой кожаной обуви ручной работы. Я изобразила восторг, подмигнула Хуго, и он тоже рассыпался в комплиментах: «Ну до чего же элегантная ножка, и как подчеркивает ее изящество эта уникальная обувь!» Пожилая дама была смущена. В конце концов она покинула магазин в желтых ботинках, а мы хохотали чуть ли не до обморока.
А на другой день она заявилась снова и, не здороваясь, потребовала моего отца. Она вернула ботинки и обо всем ему наябедничала. Папуля в глубине души тоже повеселился, он училок терпеть не мог. Но для проформы все-таки прилюдно отругал меня. Однако отцу пришлось задуматься, когда фройляйн Шнееганз стала настойчиво рекомендовать ему снова отправить меня в школу.
В одном из складских помещений до потолка громоздились стеллажи, среди которых мы, когда выдавалась свободная минутка, играли в салки и прятки. Как-то нас застала за этим занятием фройляйн Шнайдер: доносить отцу она не стала, но нам устроила приличный разнос. Да… Другие мы были, не такие, как нынешняя молодежь: нам гораздо раньше пришлось зарабатывать на жизнь, но зато мы дольше взрослели душой. Я смотрю на нынешних отпрысков благополучных семей, как долго они живут за счет родителей, но при этом совершенно самостоятельно путешествуют по всему миру, преспокойно живут с теми, кого любят, но живут в мире без будущего. И уж не знаю, кому из нас лучше.
Альберту, конечно, сейчас было бы лучше. Каждый раз, когда я о нем думаю, мне становится стыдно, я чувствую себя виноватой. Он любил, когда взрослые рассказывали о его рождении. А дело было так: в детской старшие братья и сестры (кроме меня и Фанни – нас отправили к бабушке) самозабвенно играли в «гибель „Титаника“». Знаменитый корабль изображала детская колыбелька, приготовленная для еще не родившегося Альберта. Взрослые за детьми не следили, мама мучилась рядом в спальне. Когда же наконец Альберт появился на свет, служанку послали за детьми. Она обнаружила опрокинутую кроватку, груды белых подушек, изображавших айсберги, и трех «утопающих», истошно вопящих о помощи. Ну и досталось же им: «Младший брат пробивается на свет божий, а они такое устраивают!» И тогда они все страшно разозлились на того, кто прервал их игру.
Альберт любил об этом слушать. И даже уверял нас, что ему грозит смерть от воды. А потом сделал так, чтобы это не сбылось.
4
– Ну, бабуля, что у тебя здесь «горит»? – спрашивает Феликс. – Ты наконец-то справилась с моим автоответчиком.
– Подумаешь, что ж тут сложного, это каждый ребенок умеет. Слушай, скажи честно, как тебе моя квартира?
– А не нанять ли тебе горничную, бабуля? – осторожно отвечает внук.
– Не люблю я чужих в своем доме, сам знаешь. Кроме того, сначала надо покрасить и обои поклеить, а потом грядет весенняя генеральная уборка.
До моего внучка наконец доходит, зачем я его заманила.
– Хуго меня навестит, – объясняю я, – это повод, но не причина.
– Хуго? А кто это?
Нынче молодые люди даже не знакомы с некоторыми своими родственниками.
– Это муж моей покойной сестры Иды, мой зять.
– А, так он тоже уже дедуля, – подсчитывает Феликс.
Я показываю ему коробки с Милочкиным богатством. Не отнесет ли он все это наверх в какую-нибудь дальнюю комнату или, может, найдет барахлу лучшее применение? Он знает, что посоветовать: блошиный рынок.
Феликс плюхается в кресло и пихает в бок Хульду:
– Ну, что, старушка, как вы тут с бабулей поживаете? Феликс частенько приносит мне из своего общежития то, не дай бог, взъерошенных дворняжек, а то охапки каких-нибудь растений. Букетами эти вязанки не назовешь, они по большей части состоят из веток, которые он наломал где-нибудь по дороге. Впрочем, они такие роскошные, и я ставлю их в серо-голубой горшок, где обычно храню огурцы. Получается даже красиво. Феликс прирожденный декоратор. Замечательная стройная композиция, так и веет весной: крошечные почки сирени, фиолетовые с коричневатым отливом (правда, они никогда уже не распустятся), молоденькие листочки клена, светлые, не то зеленые, не то желтые, белые цветочки на изогнутых вишневых прутиках, сережки вербы, отливающие оливковой зеленью, темные побеги бузины и даже ветка черной смородины.
– Зеленый цвет успокаивает усталые глаза, – говорит мой милый мальчик и хватается за телефонную трубку. Часа не прошло, как он сколотил компанию рукастых студентов, которые уже утром начнут тут все убирать. – А тебе бы лучше на пару дней куда-нибудь уехать, – предлагает Феликс.
Но мне что-то не хочется уезжать. У сына моего Ульриха никогда не хзатает на меня времени, и если я приеду к нему, его из-за меня замучит совесть. Дочь моя Регина, мать Феликса, в разводе, много работает, и у нее неуютно. А Вероника и вовсе в Америке. Дороговато будет для двухдневного визита.
– Я останусь здесь, солнышко, вы же не собираетесь разворотить все комнаты разом.
– Ладно, бабуля, но тогда придется тебе готовить еду для моих друзей, – подначивает меня Феликс: знает же, что с этим я завязала раз и навсегда. – Какого цвета будем стены делать? Белые под штукатурку, белые как снег или цвета легкой бледности покойника?
– Цвета яичной скорлупы. – Это мое окончательное решение.
– А со вторым этажом что?
Я отрицательно качаю седой головой.
Феликс берет бумагу и карандаш и записывает: надо купить тисненые обои, краску, клейстер и полиэтиленовую пленку, чтобы все закрыть, широкие кисти и кисточки помельче, стол – обои раскладывать и клеить – ему одолжат.
– Мы с Сузи потом здесь все тебе приберем и вымоем. Сузи, надо думать, его подружка, хотя, кажется, ее звали Симоной?..
Как только внук Феликс исчезает, я ложусь на софу отдохнуть. Не так-то просто, когда рядом с тобой такой шустрый парнишка, но какое это счастье. Феликс всем взял, покладистый, и в кого он только такой? Мне с собственными отпрысками было трудновато (особенно – с его маменькой), да и с прочими моими внуками тоже не легко. Более других я переживаю за Кору, она в детстве была моей любимицей. Давно я уже ее не видела, только получаю иногда от Ульриха, сына моего, ее фотографии. Когда Кора была маленькой, мне казалось, что это я снова появилась на свет. Цвет волос – точно мой, гордилась я, пока не заметила, что ее мать тоже рыжая. Удивительно, Феликс-то мне как раз в детстве совсем и не нравился, а теперь вот он самая большая любовь моей старости, не считая Хуго, конечно.
Что же это такое: стоит Феликсу уйти, я тут же вспоминаю, что забыла еще о чем-то его спросить, что-то ему сказать или попросить что-то сделать для меня. Вот хотела рассказать ему про Альберта, да опять забыла.
После Идиной свадьбы и рождения Хайдемари мы Альберта долго не видели. На время больших каникул его оставили в интернате, чтобы он подтянулся в учебе.
Когда он наконец приехал домой на Рождество, его было не узнать, он стал похож на какое-то насекомое, которое только что вылупилось из кокона. Переходный возрасту Альберта начался с некоторым опозданием. Он сразу сильно вытянулся, и куда-то пропала вся его полнота и рыхлость. Как и многие мальчишки в эту пору, он казался неуклюжим и угловатым, маленький носик превратился в «рубильник», бархатная детская кожица пошла прыщами, и особенно странно звучал голос.
– Мне больше не дают петь в хоре, – жаловался брат. Он чувствовал себя неуютно в своей новой шкуре, хотя ясно было, что это не навсегда, что все очень быстро меняется.
– Как я выгляжу? – спрашивал он меня.
Мне каждый раз хотелось ляпнуть: «Кошмарно». Теперь Альберт, примеряющий мои шмотки, выглядел еще смешнее, чем раньше, – они были ему уже малы. Кроме того, братец сделал из этого такую тайну, что даже меня в нее не посвятил. Но я потрясла его, напомнив, как он еще недавно играл на крыше какие-то чудные женские роли. Пришлось поклясться, что никому его не выдам, и тогда мне было позволено посмотреть, как он изображает куртизанку. Я была в шоке от того, как скрупулезно Альберт подбирает все детали туалета. Дошло до того, что он даже мое нижнее белье на себя нацепил.
В нашем чопорном семействе, как, впрочем, и в большинстве других, нравы были, мягко говоря, строгие. Нам доводилось изредка прочитать в газете, что бог знает где, в каком-нибудь Берлине, распущенном и грешном, какая-то Жозефина Бэйкер разгуливает в одной набедренной повязке, но это, ясное дело, просто взбалмошная разнузданная сумасбродка. Я никогда не видела неодетыми ни своих родителей, ни братьев, ни Иду. Только с Фанни я в детстве плескалась вместе в ванной, а позже раздевала и одевала Алису, которая была на восемь лет меня младше. Мне казалось неприличным смотреть на Альберта в нижней юбке и лифчике, я даже не осмеливалась разглядеть его как следует. Смущенно я спросила, не лучше ему ли подражать Бастеру Китону, изображать Чарли Чаплина или вообще Носферату.
– Да ведь я же совсем другое задумал, – отвечал он.
Вся семья тоже была занята совсем другим: отец приобрел к Рождеству радиоприемник. Как приклеенные мы сидели вокруг обеденного стола, на котором стоял черный ящик, у каждого – наушники, взгляд отсутствующий, на губах – блаженная улыбка. Альберт долго среди нас не задерживался, и никто без него как-то не скучал. А уже пять лет спустя в доме появилось радио с громкоговорителем: папочка верил в прогресс и очень уважал технику. Будь он нынче молодым человеком, наверно, сутками не отходил бы от компьютера. Помню, когда Линдберг перелетел из Нью-Йорка в Париж, мы закатили пир, пили пунш, после чего Иде три дня было нехорошо.
Чудно это как-то: отец вспоминается мне гораздо чаще матери, а ведь она пережила его на много лет. Я вижу ее, как она сидит и штопает, а с тех пор, как появилось радио, еще и под музыку. Или сама напевает «Вилья, о Вилья» или «Дева из темного леса». Если нужно было принимать какое-то решение, она отсылала нас к отцу. Ответственности за наше воспитание она на себя брать не решалась, так что нам даже повздорить с ней не удавалось. К сожалению, мама стала самостоятельной личностью, только когда отца уже не стало.
Мама любила Хуго и всегда бралась замолвить за него словечко перед отцом, что было весьма кстати, поскольку тому скоро наскучила профессия коммерсанта. Он не мог, в отличие от моего родителя, отличить сапожный шедевр от какого-нибудь убожества и не умел набивать ботинкам цену. Как школьник, Хуго прятал в стол под кассой книжки. Сначала он читал Конан Дойла, потом увлекся Шоу, Гамсуном и Голсуорси. Фройляйн Шнайдер не отваживалась в открытую делать замечания шефу, пусть и не самому старшему, и лишь тактично приводила его в чувство, время от времени возвышая голос. Прознав про увлечение Хуго, папочка вознегодовал. Во-первых, была запятнана высокая репутация его достойнейшего предприятия, во-вторых, он вообще считал чтение интересных книг чуть ли не извращением.
Мне это тоже не слишком нравилось. Я бы предпочла ловить на себе взгляд Хуго, улыбаться ему, нравиться ему. А он поднимал глаза от книжки только когда фройляйн Шнайдер его одергивала: приходил новый покупатель, и Хуго срочно книгу прятал. Уходя курить, книгу он с собой, конечно, не брал. Иначе продавщицы подумали бы, что он поселился на складе. Когда мы курили вместе, Хуго пересказывал то, что он только что прочитал, и его восторг был мне понятен. Ида читала только журналы с картинками, и теперь я ее могла уесть. Так что именно благодаря Хуго я на всю жизнь стала заядлым книгочеем.
И вот однажды мы попались. Папуля не застал нас в торговом зале и устроил допрос фройляйн Шнайдер. Она сказала, что мы пошли за новыми ботинками на склад. Мы-то, конечно, мнили себя в безопасности, папочка ведь терпеть не мог лестниц, а тут вдруг он сам, лично, спустился в подвал и застал нас, когда мы курили, взгромоздившись на ящик. Папуля просек ситуацию моментально: Хуго отлынивал от работы, я, глупый подросток, влюблена в него по уши, а теперь еще и смолим тут вместе. Мы вскочили как ужаленные, пунцовые от стыда. Отец не произнес ни слова, и это было страшнее всего, потому что мы не знали, чего от него ждать.
После закрытия магазина отец совершенно официально вызвал меня к себе в контору. Я на всякий случай расплакалась, но этим его было не пронять: дочерей у него было целых четыре штуки.
– Не верю я слезам твоим крокодильим, – отрезал отец. Потом вдруг неожиданно мягко добавил: – Может, ты хочешь вернуться обратно в школу Святой Виктории?
Я сначала пожала плечами, а потом ответила:
– Так ведь я же отстала от своего класса.
– Я подумаю, – отозвался отец.
И без дальнейших вопросов он на другой же день определил меня в частную ремесленную школу. Но поскольку была только середина учебного года, еще несколько месяцев ему пришлось терпеть меня в магазине.
Я проснулась в четыре утра, хотя ребятишки не собирались начинать ремонт раньше девяти, – да они хорошо если к десяти явятся, Феликс и друг его, будущий инженер-электрик.
– Бабуля, привет, встала уже? – спрашивает Феликс. – Я кофе поставлю, ладно? Надо позавтракать и раскидать работу.
Да, как я не догадалась, они же есть захотят. Но у меня в буфете – только высохший черный хлеб. Феликс меня успокаивает: они все сами купили. Потом появляется еще одна пара, на этот раз молодой человек с девушкой. А через некоторое время их уже шестеро, и они садятся за стол, пьют молоко из пакета, кофе из моих чашечек мейсенского фарфора и колу из банок, распаковывают турецкие лепешки, сыр и салями. Они разламывают хлеб, кладут на него кусочки сыра или колбасы и заглатывают все это, ни разу не воспользовавшись ножом. Правда, я тоже иногда себе такое позволяю. Один из них говорит, что никогда еще так рано не завтракал, а на часах между тем уже одиннадцать. Молодые люди с любопытством оглядываются вокруг.
– А дом весь принадлежит вам? – спрашивает Сузи. – А наверху кто живет?
Мне уже не в первый раз приходится объяснять, что я жильцов у себя не держу, поэтому верхние комнаты нежилые. Студенты смотрят на меня с завистью: да, знаю, они все постоянно ищут себе жилье.
– Я здесь живу с тех пор, как вышла замуж, – объясняю я вяло. – Там наверху всего один туалет, ванной вообще нет, и кухни тоже. А сами комнаты крошечные. После моей смерти пусть моя дочка все это снесет и построит новый дом.
– Ой, как было бы жалко! – хором произносят они.
Наверное, для них это романтика – жить среди осыпающихся стен. Видимо, они полагают, что у меня нет денег на ремонт. Ну, Феликс-то уж, во всяком случае, в курсе, что я от Милочки унаследовала порядочный капиталец, так что жмотничать мне смысла нет. Только на что его тратить? Господи, да много ли мне надо? Регине достанется дом, Феликсу – денежки. Ульрих и Вероника отказались от своей доли наследства в их пользу, у них и так всего хватает.