355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Инго Нирман » Именно это » Текст книги (страница 3)
Именно это
  • Текст добавлен: 26 октября 2016, 21:26

Текст книги "Именно это"


Автор книги: Инго Нирман



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 10 страниц)

Возможно, что все шмотки и прочие причиндалы, закупленные специально для вечеринки, надо было бы в какой-то момент собрать и сжечь. Не в качестве ритуала, это дурость. А как знак, что им и оставшись нагишом, следует не бежать с вечеринки, а наоборот, еще больше раскрепоститься и показать себя, и уж ни в коем случае не отрубаться.

«И венцом настоящей вечеринки может быть только смерть», – подумала Ребекка, но вслух этого не сказала. Сколь бы ни была проста, ясна и верна эта мысль, в отношении той вечеринки она прозвучала бы как плохая острота. Или, может быть, смысл той вечеринки заключался именно в этом?

– А куда делся Буркхард?

– Он не хотел нам мешать. Даже по хозяйству помогать не хотел, чтобы, как он выразился, не портить никому настроение своей кислой рожей. Тем более что готовить он все равно не умеет. Нет, он не прятался, просто ему не хотелось никому мозолить глаза. Вот его и не было видно.

Вроде бы Крис ответила, но вопрос остался открытым. О чем ни спроси, все выходит лажа. Хотя, похоже, Крис и в самом деле не знает, что там произошло дальше. И концов не найти, и Буркхард, возможно, тоже уже мертв.

– Видела мох, которым оброс дом? Раньше мне это нравилось, и я представляла себе, как он впитывает воду, когда дождь, и не пропускает ее в дом. Теперь он меня угнетает, я его боюсь. Хотя выглядит красиво, особенно вблизи. Такие тоненькие стебельки, на которых иногда появляются крохотные цветочки, как маленькие желтенькие свечечки.

Крис положила руку Ребекке на затылок и начала гладить вверх и вниз, лаская отвердевшую от недосыпа кожу. Ребекка поцеловала ее в сомкнутые губы, хотя и мягкие, но неподатливые. Взгляд Крис был открытым, но скорее усталым, чем отсутствующим. Он мог означать что угодно – желание, страх, ожидание или скуку. Она вполне могла бы сказать сейчас: «У меня во рту пересохло. Поэтому я пью много жидкости и часто хожу в туалет. Считай, каждые три минуты». И Ребекка сразу же представила себе, как касаются друг друга их пересохшие языки.

Они взглянули друг на друга – это длилось целых пять секунд. Ребекка почувствовала, что ее лицо вспотело и покраснело, хотя еще ничего не произошло. Она погладила Крис по плечу и кончиками пальцев дотронулась до подмышки. Крис наклонилась к Ребекке, та откинулась на спину, и вскоре обе лежали – Крис сверху, Ребекка снизу, – но ничего не делали. Ощущали друг друга. Ребекка расстегнула молнию у Крис на брюках и погладила ее по всему животу вверх-вниз. Крис стянула с Ребекки юбку, сняла остальное и медленно, осторожно залезла на нее, сидя верхом.

Теплые бедра коснулись лица Ребекки, и у нее закружилась голова. Что задумала Крис – дать ей полизать свои пальцы ног? Или развернуться и лечь на нее валетом? Или она сейчас встанет и уйдет? Впрочем, Ребекке было хорошо. Это не было близостью, однако она-то уж точно останется тут до конца.

Крис встала и пошла в туалет. Ребекка услышала звук струи, и он понравился ей. Как будто птичка поех – сама по себе, без занудливой мелодии. Но это был человек, и это была подсказка… Хотя она не ждала ничего, а только следила, как напрягается ее тело, быстрее даже, чем в присутствии другого человеческого тела, и без ненужных недоразумений.

Крис вернулась и, недолго полежав рядом, перевернулась так, чтобы ее голова пришлась между ног Ребекки. Та сделала то же.

Они не торопились, поэтому на нежность это не походило. Любое движение было редким событием. Каждый новый уровень, которого они достигали, длился минутами, прежде чем наступало новое движение.

Ребекка начала дышать сильнее, пытаясь сдерживаться – бессознательно, просто оттягивая момент экстаза, – и тут Крис кончила, чуть-чуть быстрее и сильнее, чем она.

Ребекка не знала, что испытывала Крис. Они лежали рядом, и пот одной было не отличить от пота другой.

Они поднялись, сходили по очереди в душ и в туалет. Смотрели телевизор, пока не заметили, что уже рассвело. Тогда они легли в постель в другой комнате и посмотрели друг на друга. Их взгляд ничего не выражал и не искал. Было чисто, светло и ясно, дыхание было ровным. Ребекка уснула.

Проснулась оттого, что зазвонил телефон. Крис не было, и Ребекка подняла трубку. Это был Даниель.

– Отец умер.

В его голосе слышался вызов. Она не знала, как реагировать. Была ли эта смерть связана с двумя первыми или не связана ни с чем?

– Он был трезв, попал под машину. Было вскрытие. Как будто она вела статистику смертей в семье Даниеля, и тот был рад пополнить ее.

– А водитель?

– Скрылся. Была ночь, свидетелей нет. Отец переходил дорогу на светофоре, хотя, конечно, никто не знает, горел ли в тот момент красный или зеленый.

Это могло быть подстроено. Даниель был агрессивен, потому что снова думал, будто Ребекка хочет приписать ему и эту, и те две смерти:

– Да, несчастные случаи бывают, как и аварии, но это не значит, что в них нужно винить себя или других – это тупик, причем безнадежный.

Ребекка ответила спокойно:

– В своей смерти каждый в какой-то мере виноват сам, за исключением разве что авиакатастроф, которые в нашем якобы стабильном обществе легко укладываются в рамки среднестатистической нормы риска.

– Знаю, знаю. Если тебе уже есть двадцать пять, тридцать или сорок, то помирай, сколько хочешь, хоть в массовой катастрофе, хоть от болезни. Но…

– Ты сейчас где?

– Дома, у отца.

Ребекка встала и заметила на полу у кровати пепельницу, полную окурков и вонявшую. Неужели Крис всю ночь не спала и наблюдала за ней? До сих пор Ребекка не видела, чтобы Крис курила.

– Ты с ним разговаривал еще после вечеринки?

– Нет.

– Я еду.

На улице

Широкая, почти круглосуточно забитая пробками магистраль вела далеко за пределы старого центра. Быстрее всего город развивался именно в этом направлении. Почти прямо над улицей тянулась двухэтажная эстакада для электричек, опиравшаяся на чудовищные бетонные столбы и все еще достраивавшаяся – обычный долгострой, планы которого перекраивались каждый год. Сейчас, когда город практически перестал расти, эта линия уперлась бы в еще не застроенные холмы.

Время было уже обеденное, но Ребекка решила, что до Даниеля все-таки проще доехать по этой улице, чтобы не мучиться с пересадками и объездами. Она наняла такси-мотоциклет – и габариты небольшие, из пробок вывернется, и шуму много, так что его трудно оттеснить или не заметить. Ехать было тяжело, а в респираторе еще и душно. Езда на мотоцикле среди выхлопных газов и струй горячего воздуха от кондиционеров даже в прохладный день вызывала ощущение страшной жары.

Ребекка даже не пыталась сдерживать дыхание. Попробовала, но скоро бросила не дышать в соседстве с редкими, но особенно вонючими трубами дизелей. Запах казался ей даже приятным. Это был ее город, и она жила его шумом и газами. Когда мотоцикл вдруг кренился или резко рвал с места, она оставалась спокойной. Долго ли еще ехать, сколько еще переулков придется намотать на колеса, обходя очередную пробку, – не важно, тариф все равно один. И своих онемевших, судорожно вцепившихся во что-то рук она тоже не чувствовала.

Только глаза болели, и поделать с этим ничего нельзя было. То ли солнечные очки, хоть и «облегающие», все же пропускали под края ядовитый ветер, то ли глаза горели от стекавшего со лба соленого пота. Но, моргая, она лишь острее вглядывалась в мелькающие дома и машины, стараясь не упустить ни одной детали. В них отражалась мода, за которой она не успевала следить и которой не собиралась следовать. Объединяла всю эту катавасию одна определенная нота, заразившая как жителей и гостей старого центра, так, видимо, и творцов этой новой моды, когда одежда не красит, а обесцвечивает человека: матовый палевый фон, где местами проступают яркие пятна, нелепые пестрые кляксы то на галстуке, то там, где извне не видно, – на трусах. Машины и дома все состояли из противоречии: мягкие, уютные формы, выкрашенные в антрацитово-черный цвет, но с забавными розовыми полосками. Различия между новенькой парадной и дряхлой дачной машиной стерлись, как и различия между строгой конторской и пошлой кино-бордельной архитектурой.

Ребекку трогало то, что каждый дом и каждую машину ведь кто-то придумал, и его придумка будет жить еще много лет. Она вспомнила, как несколько лет назад, когда ей хронически не хватало денег, она покупала себе платья с расчетом носить их по крайней мере полгода, а если получится, то и целый год, и ну ее к черту, всю эту высокую моду. Зато их ей было не жалко и, если платье попалось не то, кто мог заставить ее носить его?

Категорическое «да» означало то же, что и категорическое «нет». Если человека одолевали сомнения в искренности Юлиуса, тот относился к этому с исключительной деликатностью. Легко было поверить, что именно к тебе Юлиус относится совершенно по-особому – да так оно, в сущности, и было. Ему хотелось, чтобы каждый, кто общается с ним, был счастлив. Зачем еще дарить другим свое восхищение, кроме как для того, чтобы они любили дарителя? Их любовь придавала ему столько силы, что он охотно делился ею со всеми. Конечно, у него бывали сомнения, все ли его действительно так любят, однако они быстро рассеивались, не оставляя после себя хоть сколько-нибудь значимых воспоминаний, что же такого необычного он сказал или сделал тому или иному человеку.

Юлиус мало ел и спал, терял вес и тратил свою силу на возвращение молодости и легкости бытия, хотя при дневном свете от молодости не оставалось и следа.

Может, он затаил обиду на Ребекку за то, что она, зная это и живя с ним, ни разу не упрекнула его и ни разу не выразила ни соболезнования, ни сочувствия? Пожалуй, он и вправду мог убить себя, чтобы в его смерти обвинили Ребекку и повесили ей на шею всех собак.

Иногда Юлиуса охватывала жажда деятельности, но в целом он, конечно, упустил все возможности занять приличное место и обеспечить свое благосостояние. В одном сне, который повторялся неоднократно, и он каждый раз рассказывал его ей, он видел башню, в которой жили разные люди из его прошлого, да и он сам жил в ней когда-то, как ему казалось. В ней было четыре или пять этажей, и там размещались двенадцать-четырнадцать квартир: вверху однокомнатные, внизу двух и трех. И вот он стоит перед этим зданием, которое уже не башня, а скорее серый многоквартирный дом неопределенного возраста, и через его двери входят и выходят люди из прошлого. Там, во сне, другого прошлого у него не было, и он мог лишь наблюдать за ними с расстояния в несколько метров. Прочие жильцы были ему не знакомы или просто не появлялись. Находилось здание в одном из более или менее центральных и фешенебельных районов города. Там, где жить считалось престижным. Так что он оказался в нужном месте, но не в нужное время. Такова была его судьба, хотя несчастливой ее назвать тоже нельзя было.

Он довольствовался тем, что время от времени мог позволить себе дорогостоящие желания. Что в поездках ему было все равно, сколько с него возьмут за ночлег – две марки или пятьсот. Если тебе с почтением оказывают гостеприимство и прочие услуги, то какая разница, сколько это стоит? Он не терпел лишь навязчивости, когда дорогой повар выносит посмотреть на выбор все свои гарниры. Поэтому чаще предпочитал сервис за две марки. Дело было не в экономии: за хорошее отношение заплатить не жалко. И не важно, что потом не хватит денег на другие развлечения.

Хотя он так и не научился тратить не задумываясь. Мог расстроиться от того, что получил что-то, не заплатив или недоплатив. Он не умел мерить жизнь деньгами, и торговаться тоже не умел. И очень редко встречал людей, знавших, как и он, что есть ценности превыше денег. Впрочем, сам-то он что мог предложить им? Разве что свои услуги в качестве альфонса.

Юлиус любил хватать через край, и в момент вдохновенного вранья сам в него верил. Но не умел притворяться по-настоящему удивленным или восхищенным. Поэтому нередко казался другим зазнайкой, пустышкой, у которого за фасадом ничего нет, который даже самые смертельные обиды воспринимает, как божью росу, и постоять за себя не способен, поэтому его первоначальный шарм рассеивался через пару часов.

Он не мешал другим изучать себя сколько хочешь. Другие обычно воспринимали это как комплекс превосходства, однако на самом деле это был один из его талантов: дать другим проявить себя во всей красе.

– О чем с тобой ни заговори, человек всегда чувствует себя загнанным в угол.

– Человек – нет, только ты.

Это он был «человек», и это он был «всегда», по крайней мере для Ребекки, как бы ни было велико разделявшее их на тот момент пространство-время. И она никогда не относилась к нему как к альфонсу, хотя поводов для этого, казалось, было более чем достаточно. Скорее как к гуру или к терапевту, учащему приспосабливаться к обстоятельствам: «Отбрось все, что считаешь своей силой! Стань слабой!» Из него мог бы получиться неплохой наркопродавец в каком-нибудь вшивом районе. Однако торговля в мелкую розницу, пусть даже кайфом, не просто не привлекала его: он никогда не разменивался на мелочи.

Свободное время Юлиус проводил в супермаркетах. Там были незаметные кафе и бары, и во многих его давно знали. Хотя никогда не обслуживали в кредит. То есть он мог, конечно, задолжать, дать расписку и расплатиться завтра или послезавтра, долг все равно был грошовый. Тем более что и долгом-то это не было, ему просто наливали, что осталось со вчерашнего дня, так что потеря для заведения была невелика – по правилам это все равно полагалось выливать на помойку или продавать за четверть цены, а удержать постоянного клиента всегда важнее.

Юлиус отлично знал все эти барно-магазинные трюки, но не избегал их. Просто игнорировал, хотя и пользовался любой лазейкой, чтобы лишний раз надуть тех, кто так нагло надувает других. Всегда охотно брал карточки скидок и всегда записывался в «постоянные клиенты», заранее зная, что за это он мог получить задаром разве что самое грошовое дерьмо.

Она проехала мимо нескольких торговых центров, от крыши до земли увешанных слоганами, менявшимися каждую неделю: неправдоподобно дешевые распродажи, скидки тем, кто накупит вещей на определенную сумму, лотереи по номеру чека или «подарок дня» – приз за покупку, сделанную в определенные часы. Так они действовали из месяца в месяц, отвлекаясь лишь на сезонные распродажи и лотереи. Эти приемы чередовались с такой очевидной периодичностью, что давно уже всем приелись. Или, перенятые всеми, от этого утратили силу? Впрочем, еженедельная смена слоганов могла служить привлечению каждый раз иной клиентуры – любителей лотерей, оптовиков, халявщиков или тех, кому не надо на работу с утра: для них это была своя тусовка, а для магазина – способ разнообразить ассортимент с минимумом затрат.

Для Юлиуса в магазинах главным были не товары, а кондиционеры. Цивилизованность он понимал как полную независимость от погоды на улице, как вечную ровную прохладу, когда, кажется, еще чуть-чуть – и начнешь зябнуть. Он любил, когда всякие дизайнерские изыски убирались, вновь уступая место этой технике, а стеклянный купол «временно» завешивали широкими полосами черной ткани (потом они так и висели годами), то ли потому, что дизайнеру портили картину солнечные лучи в торговом зале, то ли чтобы блики не слепили водителей на улице.

Юлиус ходил туда, когда ему бывало плохо после очередной загульной ночи, а лежать не хотелось. Движение в пространстве разных музыкальных заставок, постепенно сменяющихся и накладывающихся друг на друга, было для него своеобразным средством от ломки, заменявшим еду и все прочее.

Напряг, снимаемый еще большим напрягом. Как у этих, которые бегают «здоровья ради», только у них сил побольше, недаром уже сейчас, днем, вон их сколько бежит по дорожкам парка, поток за потоком, прямо серпантин какой-то. Где попросторнее – обязательно «парад-алле»: раэ-два, раз-два, под музыку и по команде массовика.

Напряг вместо отдыха – что это, деградация или, наоборот, средство от деградации для прогрессивно мыслящих буржуа? За исключением мелких деталей, большинство одето в достаточно престижное спортивное барахло, не так, как раньше, когда каждый напяливал на себя что попало. Как будто они и вправду считают своим долгом напрягаться не только на работе, но и на отдыхе.

И пусть даже они бегают только оттого, что не могут позволить себе абонемент в фитнес-центре, все равно, какой смысл показывать всем, каков ты есть, без макияжа? Как было все просто на заре промышленной революции: вкалываешь, ну и вкалывай себе. Весь город – одна большая фабрика, и выхода не ищи.

В эпоху компьютеров и экспрессов город отпустил на волю тех из рабов, кому мог это позволить, как раньше давал домик с садиком, парой яблонь и грядками овощей, и накрыл их собой, подобно сну.

В высотке

Фасад ни о чем не говорил. Стекло, бетон, дверь почти незаметная. Высотка выглядела стеной, идиотски вытянутой в высоту. А улицы, ведшие к ней, – тоннелями, где на каждом километре боковой штрек, а в конце него – твоя норка. Тук-тук, можно в гости, правда ли у тебя еще есть место, которое могут отобрать в любой момент, но ты сидишь, думая, что отгородился от прочих?

Нажала кнопки, как помнила; механика устарелая, ни тебе камеры, ни даже домофона, вошла в подъезд, в лифт, где сразу заложило уши – Ребекка во второй раз набрала побольше воздуха, хотя особой нужды в этом, пожалуй, уже и не было, – вспомнила о городе и об остальных высотках. Эта была уже пару лет как самая отдаленная от центра.

По ночам тут, наверное, удобно заглядывать в еще не погашенные окна. А стекла немногих расположенных внизу контор и дорогих квартир просто отражают свет уличных фонарей.

Даниель повел ее по квартире в дальний конец. Фасадная сторона, откуда был виден город, лежащий далеко внизу на невысоких холмах, осталась позади. Разбросанные, сверкавшие отдельными стеклами группки домов справа терялись за зелеными массивами леса, а слева переходили в запущенные дачки и огороды.

Они вышли на лоджию. Грохот города тут смягчало журчание водопада, видимо, устроенного искусственно на близлежащей естественной скале. Растения на балконе слегка шуршали под ветром, но почти неслышно.

Город давно поделили на мелкие кусочки, жилплощадь считали по миллиметрам – на квадратном метре хрен выиграешь. И отсюда хорошо было видно, что потоки машин на дорогах сильно уплотнились. Это были уже не отдельные, хорошо различимые цветные пятнышки, а огромный и бесцветный поток. Ребекка пыталась выделить частное из общего, отделить случайное от закономерного. Солнце палило, ветра почти не было, и она вновь почувствовала усталость. Даниель уселся в тени обвивавших лоджию вьюнков.

Она поняла: пустыня сильнее бульвара, а взрыв сильнее покоя. На этом балконе никогда не забывали, что оказаться внизу всегда можно всего лишь через пять секунд. Она тут же представила себе тело, расплющенное об асфальт, с ошметками, разбрызганными на несколько метров, свежую кровь и порыв ветра, помогающий красным каплям запечатлеться на стене еще метра на полтора выше.

Рефлекторно обернулась к Даниелю, стараясь не глядеть назад, в квартиру:

– Стекла у вас не тонированные, не зеркальные, значит, вы не отгораживаетесь от внешнего мира.

– А чем может повредить внешний мир, если там всего лишь ветер, воздух и вода.

Помолчав, он продолжал тоном смертника:

– Есть форма жизни, в которой ты никогда не чувствуешь себя загнанным в угол. Когда тебя никто не расстреляет, если ты сделаешь лишний шаг вправо-влево. И все, что мне нужно, я там получаю. Я точно знаю, чего хочу, поэтому умею выбирать, что именно мне нужно в данный момент. Всего-то навсего та или эта книга, ночлег, душ. Но иногда меня охватывает внезапная жажда поиска, и тогда мир раскидывает передо мной целый базар возможностей, намеков и вариаций, после которых остается безумная усталость, но зато потом и мягкий глубокий сон. Единственное, что связывает меня с миром, это потребность принимать пищу, да и то не чаще, чем два раза в день.

Да, я зашорен, но много ли я теряю? Вряд ли больше того, что могу получить другим путем, гораздо более приятным. Чтобы распознать говно, нет нужды в него погружаться. А оно у каждого свое – так может, приятнее ограничиться отвлеченным представлением о том, что это такое?

И этот свой вопрос Даниель тоже не оставил без ответа. Он еще долго распространялся на эту тему, как бы нехотя, но с абсолютной уверенностью. Ему было неинтересно, но он все договаривал до конца. Как и тогда, по телефону, он разговаривал не с человеком, а со своим собственным представлением о нем и, видимо, решил держаться этой роли до конца.

Это не означало, что он не знал, как нужно было бы разговаривать в данной ситуации, чтобы произвести наилучшее впечатление. Непреодолимая ироническая улыбка выдавала его сразу. Но это был единственный прокол.

Внезапно оборвав речь, он встал и повел Ребекку в другую комнату, которой она еще не видела. Свет там был таким резким, что она даже зажмурилась. Прошло несколько минут, пока она сумела что-то разглядеть, свет был то ли ни на что не направленным, то ли мерцающим – или это ее неизбытая усталость все еще делала свое подлое дело.

Даниель молчал, давая ей возможность самой понять эту комнату. Она попыталась улыбнуться, но улыбка вышла, как будто ее дергали за веревочки. Вдруг почувствовала, что волосы, спадающие на плечи, – декорация, из которой нечаянно вылезает ее лицо. Непонятная комната от чего-то освобождала ее и что-то обещала – вот уж чего она совсем не ожидала. Пусть ты придешь из ничего и ты живешь нигде.

Минут двадцать спустя она привыкла к яркому свету. Там даже была тень. Они находились как бы внутри светящегося кристалла. Свет падал сверху, но отражения множили его, каким образом – трудно было понять, однако они были везде. Она определилась, почувствовав пол под ногами и стены под руками, без острых граней, мягкие, добрые, неправильной формы. Попыталась вписаться, но ее тело этого не принимало.

На закате свет в комнате стал оранжевым, почти розовым, смешиваясь с палево-белым светом луны.

Ребекка опять последовала за Даниелем. Они уселись на полу почти рядом.

Облака за окном громоздились друг на друга, образуя все новые этажи, до самой крыши, где были одни только звезды, которым уже точно некуда было деться, – в городе же облака были стенами, а огни – интерьером.

– Я редко с кем общаюсь, но если общаюсь, то слушаю не себя, а его. Про себя-то я давно все знаю.

Было ли это ненавязчивым предложением рассказать ему о себе? Ребекка не знала. Но говорить она сейчас могла лишь о том, что произошло. Да и ему разве не хотелось поговорить хоть с кем-нибудь о смерти своего отца? Во всяком случае, он наверняка на это рассчитывал.

– А что произошло с твоей матерью?

– Ты думаешь, что он был мизантропом или всего лишь унылым, отчаявшимся вдовцом?

– Разве это не тяжелее всего – потерять человека, когда этого совсем не ожидаешь?

– Чего не знаю, того не знаю. Может быть, сказался возраст. Хотя мне кажется, что он и раньше был таким. Он всегда ожидал, что потеряет – не только мать, но и вообще любого человека, в любой момент. Одна возможность этого угнетала его настолько, что он никогда не мог ни на что решиться. Тогда я понял, что он не изменится никогда.

«Тогда» – это когда? Спрашивать было бы слишком грубо. И что же все-таки произошло с матерью – она умерла или они развелись? Опять ничего не ясно. Любые предположения, даже самые логичные, могли быть далеки от действительности. Буркхард тоже вечно блуждал между снами и явью. Он создал себе не внешний кокон, постепенно затягивавшийся все туже, а внутреннее страшилище, хорошо заметное и отпугивавшее всех и каждого, а если кто-то чужой и попадал в эту паутину, то немедленно вырывался, оставляя паука в одиночестве.

Почему он вообще плел эту сеть? Если все вещи в мире и так связаны хоть прямо, хоть косвенно, то зачем она нужна? Бессмысленная, противоречащая всякой очевидности картина мира, который на самом деле един и в котором два любых отдельно взятых человека из нескольких миллиардов всегда окажутся знакомы друг с другом через цепочку всего лишь из шести-семи человек, хотя закономерности тут никакой?

– От беды не заречешься. Единственное, что можно сделать, так это завить горе веревочкой и вывесить за окошко, даже если легче от этого не станет.

– Отец, наверное, был тобой очень доволен.

– Думаю, он больше был бы доволен ребенком, который бы весь день сидел у себя в комнате, малюя уродливых цаплеподобных людей с выпотрошенными мозгами, а в перерывах небрежно выполнял пару-тройку йогических упражнений на грязном матрасе. Чтобы с внешним миром его связывали лишь несколько тоненьких нитей и чтобы за это он ненавидел отца еще больше.

Такой ребенок устраивал бы его тем, что его есть за что избегать, значит, он может считать свои отцовские обязанности выполненными. За это он позволял бы ему предаваться самым жутким фантазиям. Что из этого выйдет, плохое или хорошее, его бы уже не волновало, так как сам он остался собой. Отец считал, что тот, кто изменяет себе, расплачивается потом за это очень жестоко. Он не верил в подвижничество, заставляющее людей добровольно лишать себя жизненных благ. И не стал бы ни критиковать, ни одобрять ребенка. Ребенок как параллельный или запасной путь, до которого ему дела нет.

– Твой отец был серьезно болен, и эта физическая боль делала его чутким не только к своим, но и к чужим страданиям.

– Это паразитирование на чужом горе лишь угнетало его еще больше. Он боялся помогать бедным, потому что не знал, что выйдет из его помощи. Хотя прагматиком он не был. И беспокоило его не то, что нынешнее счастье может обернуться несчастьем в будущем или еще где-нибудь, потому что счастьем несчастья не уравновесить. Нет, ему хотелось пусть небольшого, совсем скромного счастья, но только чтобы при этом ни ему, ни вообще никому ничто не угрожало.

И тут на него свалилась Крис. Ему пришлось дать деньги на этот ее эксперимент. Но он не жалел, скажем, что она истратила эти деньги не на самых сирых и убогих, хотя так, наверное, осчастливленных могло бы быть и побольше. Он хотел лишь показать, что доверяет ей, при этом наверняка зная – он ведь вообще никому не доверял и, значит, просто не мог думать иначе, – что его бессовестно надувают.

– Почему же он не покончил жизнь самоубийством?

Потому что задумал прикончить участников вечеринки? Чтобы показать Крис, чем для нее обернется эта предоставленная им воля и чего стоит разок осчастливить других? А этих оставил в живых как свидетелей? Чтобы умершим не пришлось испытать неизбежного потом горя?

Кто еще знал о том, что на самом деле готовится на вечеринке? Была ли чья-то смерть непременным условием для участия, о чем все знали? И Юлиус ушел, потому что был с этим не согласен?

– Отец настолько запутался с этими страданиями, своими и чужими, что даже не заметил бы, что они вдруг пропали вместе с его чуткостью.

– Как же он сумел добиться чего-то в жизни?

– Он учился, и учился неплохо, но, скажем так, дискретно. Уже после первого курса он занялся биржевыми и другими спекуляциями – тогда были актуальны рост или падение цен на нефть, потом процент инфляции и курсы валют. Потом взялся за акции, но экономика, как известно, зависит от политического курса, который меняется обычно лишь в очень небольших пределах. Поэтому на бирже все ждут важных политических решений или хотя бы слухов о них, чтобы сыграть на повышение или на понижение. Политика для экономики – это извечная угроза катастроф, приближения которых не видно за дымовой завесой политических игр.

Отцу же эти игры, как и интриги внутри какой-нибудь компании или хунты, представлялись гораздо более ясными и понятными, чем законы экономики или природы. Мало кто может предусмотреть, какую техническую новинку изобретут завтра или кого из не известных широкой публике менеджеров или директоров вдруг охватит приступ идиотизма.

Ни директора, ни их эксперты тогда не любили вникать в смысл политических интриг и процессов.

Экономисты принципиально презирали политиков, а те – их, однако политики уже начали понимать, что это опасно для них же.

Последним и самым блестящим ходом моего отца было пари, заключенное с одним богатеньким пацифистом по поводу гонки вооружений. Если будет новый виток, то пацифист застрелится и оставит ему все свое состояние. Если будет разоружение, то отец обязуется всю жизнь работать только внештатно.

– Его не мучила совесть, что он разбогател таким путем?

– Это было не совсем пари. В политическом плане там не было ничего, чего умный человек не мог бы предвидеть, да и пацифист в любом случае получал то, что хотел. На самом деле он хотел умереть и искал себе наследника. Отец потом долго раздумывал, как бы ему так растратить эти деньги, чтобы продемонстрировать всем, чем закончилось это пари.

– Но если взять долгосрочную перспективу, это я насчет вооружений, то получается, что твой отец все-таки не угадал?

– Мой отец не был фаталистом, а пацифист не верил в Апокалипсис. «Возвысься над своей депрессией, возвысься над политической ситуацией, думай о конце света…» Все это чушь. Да любой подросток время от времени мучается этим – мысли о близости смерти и о злобности мира давят на него всей своей тяжестью.

Тогда речь шла о другом, тогда все хотели знать, кто победит, и так или иначе приложить к этому свою руку. На чьей стороне быть – не важно, главное было – повлиять на ситуацию. Продвинуть и усилить своих.

Тот пацифист успел устать от такой жизни донельзя, прежде чем утратил веру.

– Выходит, смерть твоего отца пошла в зачет его долга по тому пари, отразив его, как в кривом зеркале? И он таки поручил растратить эти деньги другому, пусть хотя бы часть. И для полноты картины решил не просто умереть, а сдохнуть.

Ребекка разгорячилась. Даниель обиделся, причем серьезно: с какой стати она вдруг так завелась? Она уже почти начала ему нравиться, и вдруг такой жестокий удар. Давненько с ним такого не случалось. При этой мысли он невольно улыбнулся. Ну, случилось, ну, прошло, как не было. Как у ребенка, который кричит, плачет – и через минуту уже все забыл. Вот только он не кричал, не плакал и не забыл. Передать это было трудно. Как сон, которого уже почти не помнишь и который, даже сбывшись, может оказаться лишь мимолетным настроением. Попробуй описать его, попробуй другой расспросить тебя о нем – получится бессвязная ерунда.

Что бы ты ни запомнил из этого сна, даже эта малость, постепенно исчезая, и на второй день, и на третий еще хранит свое тепло и всякий раз уносит тебя туда. Но потом исчезает и она, и ты ничего не можешь вспомнить. Сна уже не вернуть ничем.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю