355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Инесса Ципоркина » Убей свои сны (СИ) » Текст книги (страница 7)
Убей свои сны (СИ)
  • Текст добавлен: 27 сентября 2017, 14:30

Текст книги "Убей свои сны (СИ)"


Автор книги: Инесса Ципоркина



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 14 страниц)

Путник мой обреченный садится на ствол упавшего дерева, расшнуровывает ботинок, снимает носок. На ступне – волдырь. Обычное дело для горожанина, спустившегося с холмов.

– Ты меня не бойся, – мягко говорит он, разминая ногу. – Я не тать, не киллер какой. Разве что немножечко шпион.

– А хозяева у тебя есть, шпион? – оживляюсь я.

– В определенном смысле есть… – пожимает плечами он. – Три стихии – воздушная, водная и огненная. Честно-честно.

– Эколог, что ли? Так здесь никаких техногенных ужасов нет, можешь мне поверить. Лично наблюдаю, чтоб никто природе не гадил.

– Верю. В этом мире у тебя благодать, на земле мир и в человецех благоволение. А там, откуда я пришел, – совсем наоборот.

– Знаю я, откуда ты пришел, – ворчу я. – Оттуда, откуда я ушла. Сюда. Чтобы здесь все было по слову моему. Как надо.

– Ты уверена, что знаешь, КАК надо?

– Уверена. – Твердость в моем голосе харизматичная. «Не женщина – богиня!» – Я все рассчитала и разобралась. В себе и в тех, кто мне подвластен. Я знаю, на что они годны, я знаю, на что годна я. И не беру на себя лишних обязательств. Но и своим подопечным лишнего на плечи не взваливаю. Ни людям, ни животным, ни растениям. Вот такая я самоуверенная.

– Где же ты проходила… первую практику?

– Там же, где и все. В реальности. В нашей с тобой реальности, незнакомец. Жила себе, жила, да и поняла однажды: я скоро сломаюсь. Или взорвусь. Или растекусь лужей. Потому что никто не думает обо мне. О том, сколько я снесу, не переломившись. Потому что вселенной от меня нужно, чтобы я везла и не вякала. И тогда я вспомнила историю о хитрых ослах.

– О хитрых ослах?

– Ну да. Человек считает осла глупым, потому что тот временами останавливается – и ни с места. Вроде как тормозит. Хотя на самом деле это означает: животное чрезмерно или неправильно нагружено. Но человек бесится, ругая вьючную скотину, а не криворукого себя. Когда-то где-то – уж извини, точно не помню – ослы перевозили грузы из одного места в другое. Тех, кого уже навьючили, погонщики связывали цепочкой и вели из пункта А в пункт Б. А тех, кто вернулся из пункта Б порожняком, ставили в конец очереди с пустыми торбами, чтоб дожидался погрузки. И вот обнаружилось, что несколько ослов, дойдя до головы очереди, преспокойно выходили из шеренги менее изобретательных собратьев и шли в конец очереди. И ничего никуда не возили. Просто аннулировали из своей трудовой повинности этап перевозки грузов. Погонщики бы так и ничего не заметили, но другие животные, которым пришлось двигаться быстрее, чтобы доставить груз, начали болеть. Только тут поняли: дело нечисто. Но хитрые ослы еще несколько дней людей дурачили. Никто просто НЕ МОГ поверить, что махинацию затеяли безмозглые, как всем казалось, твари, а не какой-нибудь из погонщиков…

– И вот тогда ты решила… – он понимающе кивает.

– …стать хитрым ослом, который, может, и проживет не столь плодотворную жизнь, но и не развалится после нескольких лет рабского труда.

Он надолго замолкает. Я вижу, что он удивлен, удивлен куда сильнее, чем ожидалось. Да, история занятная, но чтоб после нее кто-то застывал с занесенным для надевания носком и минуты полторы не двигался, шевеля губами, точно пытаясь затвердить догмат ослиной изобретательности?

Наконец, он приходит в себя, натягивает носок и ботинок, встает с пригорка и потягивается.

– Я вообще-то не берусь тебе указывать, – все так же мягко замечает он, – но тебе не приходило в голову, что наш с тобой мир не безнадежен? Что негоже его вот так бросать и менять на другой? А тем более убивать? Ведь без него и других миров не станет. Он, можно сказать, здешнему Иггдрасилю[32]32
  В скандинавской мифологии – Мировое дерево, исполинский ясень (или тис), в виде которого скандинавы представляли себе вселенную – прим. авт.


[Закрыть]
осевой корень.

Меня так и подмывает сказать «А че я сделала-то?» голосом школьницы, пойманной за курением в туалете. Осознав это, я начинаю хихикать. Собеседник мой неприятно удивлен такой бесчувственностью. Но молчит. Осуждающе.

– Ты извини, – наконец выдавливаю я. – Воспоминания детства нахлынули. Будто стою я перед грозным учителем немецкого по прозвищу Гестапо и оправдываюсь за все свои грехи… Хотя перед тобой я ни в чем не виновата.

– Да и я не герр Гестапо, – ухмыляется он. – Комплекс вины тебе не я сделал.

– А только что – не считается? – возмущаюсь я.

– Не считается! – надо же, он искренне верит, что ни шантажом, ни манипуляцией не воспользовался. Просто высказал свое мнение. Типа: нехорошо убивать мир, в котором живешь. Я так думаю. Философ.

– Слушай, я не хочу оправдываться, но ты меня вынуждаешь. Я нормальный современный человек. Которого реальность выкручивает и выжимает, точно мокрое белье. Мой собственный мир нужен мне… нет, не как воздух. Как, скажем, соль. Ну, хотя бы сказку про принцессу, которая сказала папеньке, что любит его, как соль, и обрекла себя на изгнание, а страну посадила на бессолевую диету, ты помнишь?

– Помню, помню, – усмехается он. – Вот кто был ослее любого осла, так это король, не сознающий силы литературной метафоры. Вообще-то ты права. Без убежища от действительности сама действительность теряет вкус и превращается в тошнотворную жвачку. Но разве я предлагаю тебе похерить все это? – и он широким жестом обводит открывшийся нам вид.

Ощущение такое, будто мы снова стоим на вершине холма – нет, горы, у подножия которой лежит вся моя идиллическая терра нова. Она видна нам обоим от края до края: усадьбы в садах, замки, целые и разрушенные, бойкие города, сытые деревни, холмы в кружевной тени, поля и луга, леса и озера, далекие горы в пуховых шапках, ледники, питающие реки, солнце и луна над моей прекрасной, такой прекрасной землей…

– Не прогоняй меня, а? – шепчу я. – Ты же понимаешь, им без меня нельзя. А если и можно, я не хочу уходить отсюда. Я люблю этот мир. Не прогоняй…


* * *


– Вернулся! – кричу я. Марк открывает глаза. Мы выходим из ступора. С момента, когда тело провидца выгнулось дугой, зрачки расползлись на всю радужку, а с губ потекло невнятное бормотание, мы, четверо, замерли. И провели в таком состоянии часа четыре, не меньше. Гвиллион раскалился от плиты так, что и сам уже превратился в печь. Нудд из последних сил сохранял облик Марка, не давая себе перетечь в прозрачное, почти невидимое состояние. У Морка потрескалась кожа на губах и глаза стали, как у засыпающей рыбы. Да и я, наверное, красотой не блещу. Перепонки между пальцами хрустят, как целлофан.

– Наконец-то! – выдохнул Нудд и выпустил струю ледяного воздуха, погасившую жар, исходящий от Гвиллиона.

– Х-х-х… с-с-с… В-вернис-с-сь… – выдыхает Марк. – Вернись! Ты не поняла… не поняла… Я не убийца.

– Кто? КТО? – хватаю я провидца за плечи. Мне все равно, что ему больно, что он ослаб. Каждое слово, сказанное провидцем, пока он не вернулся в наш мир целиком, бесценно.

– Не щипись! – хмуро бросает Марк. – Там была эта дуреха… да просто идиотка. Аптекарь.

– Dauðir sjá dauða[33]33
  «Мертвые видят мертвых» (др.-исл.) – прим. авт.


[Закрыть]
, – грустно роняет Морк. Перешел на древнеисландский, как делает всегда, когда сильно удивлен. Или опечален. Он думает, что Марк боролся с Аптекарем, убил его и был ранен. И теперь уходит. Как воин. Как герой. Как мужчина. Если бы!!!

– Он не умирает. – Я стараюсь быть рассудительной и спокойной. – И он не убивал. От него не пахнет смертью.

– Совсем? – удивляется Нудд. – Люди всегда пахнут смертью.

– Для тебя всякий, кто не одной росой питается, трупоед. Не отвлекай! – отмахиваюсь я. Не до Нудьги нам с его росяной диетой. Аскет фигов. – Почему ты не убил, Марк? Почему?

– Я не убийца, – он разводит руками так беспомощно, что хочется его пожалеть. Но я не могу. У меня в грудной клетке словно железный гарпун засел. Страшно вдохнуть, страшно произнести слово. Он держал эту тварь в руках… Он был рядом… Он мог спасти мир – свой, наш, общий, целый мир, но не спас. Если я открою рот, никаких слов. Я брошусь на него и вопьюсь ему в глотку зубами, которые так легко разрывают даже шершавую акулью кожу. Ярость затопляет меня ядовитым облаком из черного курильщика…

Гвиллион берет меня за руку, я не чувствую ожогов, я только молча пытаюсь выдраться из раскаленной хватки ожившего камня, тяну вторую руку к лицу Марка, сиплю сквозь сжатые зубы, еще сантиметр, еще один, но провидец, чертова медуза, отступает на шаг, всего на шаг, дальше ему отступать некуда, стена позади, он не уйдет от меня, я его не упущу…

– Нудд! – орет Гвиллион, взрывая ногами линолеум на кухне. – Она меня тащит! Останови!

Не поможет тебе Нудд. Воздушный заслон здесь развернуть негде, между мной и Марком меньше метра…

И тут в эти меньше метра вступает Морк. Ногти впиваются ему в грудь пониже ключицы. Иссиня-черная кровь королевской ветви фоморов струйками течет по синей коже. Я отдергиваю руку. Ярость, туманящая мозг, уходит, точно всасывается в лапу Гвиллиона, оставляя за собой боль в душе, боль в сожженном запястье, боль, боль, боль.

Будь я человеческой женщиной, села бы на пол у ног Морка и зарыдала. И все бы стали со мной нянчиться, произносить утешающие, лживые слова, гладить по голове, объяснять, что провидец не виноват, что он не воин, что он должен собраться с духом… Вранье. Омерзительное мужское человеческое вранье. Придуманное для успокоения плачущих человеческих женщин, которые плачут именно для того, чтобы их успокоили враньем. И вот они хлюпают носами, зная, что все эти слова – пузыри на воде, ничто, даже меньше, чем ничто, и все-таки пытаются растворить в слезах мучительное знание, пытаются из соленой воды и трогательной позы сотворить новое к себе отношение мужчины, чье отношение к женщине сам Отец Мира переменить не в силах…

Если бы я была человеческим мужчиной, я бы сперва дала Марку по морде. Ощутимо, но в плане уничтожения – бесперспективно. Получивший по морде, радостно оживившись, включился бы в знакомую игру. Мы бы наставили друг другу синяков, свалились бы у стены, хватая воздух ртом и наслаждаясь приятной усталостью в мышцах. И там же, на полу, завели бы дурацкий исповедальный разговор, перешедший в дружескую пьянку. Пили бы какую-нибудь мерзость, растворяющую все, что есть в мужчинах надежного – кишки да мышцы, и мысли бы у нас были даже не женские, расчетливо-фальшивые, а детские, бестолково-беспомощные. Что иначе поступить было никак нельзя, что жизнь человека священна (ха и еще раз ха!), что слеза обиженного младенца или кудахтанье обреченной курицы, плачущих и кудахчущих повсеместно и без всякой пользы, – непреодолимое препятствие на пути к спасению вселенной. Мы бы мололи языками и в глубине наших мягких, податливых душ надеялись: есть кто-то, кто совершит убийство за нас. Он услышит наш зов, наши мольбы, придет, ублюдок без жалости и без совести, и спасет мир своим подлым, негеройским ударом. А мы вдруг ка-ак возмутимся! Ка-ак кинемся на него! Ка-ак накажем! Прямо до смерти. И получим награду сразу за все – и за то, что не убили того, кто нам угрожал, и за то, что убили того, кто нам помогал.

Но я – я не сухопутная медуза. Я дочь Мананнана! И это дочь Мананнана открывает рот и заводит песню, каких еще никогда не пели ее сестры – ни в морях, ни в реках, ни в озерах, ни в заводях…


* * *


Я стою, прижавшись к стене, на мне грязно-бурый плащ, сливающийся с грязно-бурой кладкой. Оба мы в какой-то парше – и стена, и я. Как будто небо годами осыпало нас не снегом и дождем, а пеплом и пылью. И мы заросли этой дрянью, прикипевшей к коже, до самых бровей.

В душе у меня тает отголосок песни, проложившей для меня серебряную стежку между мусорных куч, между заплывших дерьмом канав, между кособоких заборов и косорылых фасадов:

«Не вспоминай себя, иди.

Иди, тебя больше нет.

Иди, куда я поведу.

Иди, куда я повелю.

Иди, ты себе не нужен.

Но ты нужен мне, иди.

Приди и убей!»

Не помню, кто ее спел, кому и когда. Мне все равно. Я не знаю, кто я такой. Но я знаю, что пришел убивать. И еще я знаю, кого убью. Песня волочет меня к нему, точно рыбу, подцепленную крюком за живот. Погоди, не рви мне нутро. Я иду, я не сопротивляюсь, я скоро буду там. Я сделаю, как ты велишь. Только не дергай крюк.

И все-таки не мешает оглядеться. Тот, кого я ищу, здесь самый главный. Иногда бывает так: тот, кто КАЖЕТСЯ главным, – всего лишь яркая обертка, напяленная на пустоту. А мне нельзя ошибаться. Когда я нанесу удар, надо, чтобы крюк вытащил меня отсюда. Или хотя бы покончил со мной. Освободил. Значит, я должен узнать у местных, кто ими правит. Где и как это можно сделать?

«Трактир?» – всплыло в голове. Я обшарил карманы. Пусто. При мне нет даже оружия, не говоря уже о деньгах или бумагах. В трактире, занимая стол впустую, я и пяти минут не продержусь. Рынок тоже отпадает. Торговцы знают, в чей карман идут взятки. Кто берет товар со скидкой или вовсе бесплатно. Кто покупает задорого, но всегда в долг. Чтобы решить это уравнение и отыскать самого-самого, придется застрять здесь надолго. Наблюдать, слушать, выжидать. А как это сделать без денег, с крюком в животе?

В щеку мою дружески тычется ветер, пованивающий рыбой и водорослями. Порт! Здесь есть порт.

Путаясь в длинных полах и прыгая через препятствия, точно загнанный заяц, я мчался через огромный город, до костей ободранный ветрами, хлещущими с моря. Разъеденные солью кариатиды провожали меня провалами глазниц на стертых лицах, словно слепые змеи. Площади встречали сбитые ноги округлыми булыжниками мостовой с разбросанными могильными плитами, барельефы на которых изгладило море подошв. Неразличимые лица и одежды – где мужчина, где женщина, где дворянин, где висельник? Только надписи еще читались: «Молись о грешнике, прохожий…», «Преступником жил, но раскаялся у подножия…», «Смиряю гордыню свою пред дальнею дорогою…», «Святая настоятельница, известная кроткой жизнью…», «Убери лапы, грязный урод!»

Споткнувшись об край этой плиты (сохранившейся получше, чем прочие), я поднял глаза. В конце проулка маячило голубое марево. Вода. Море. Порт. Я припустил рысью, мстительно пройдясь прямо по взбешенному надгробью.

В порту было еще грязнее, еще теснее, еще тошнотворнее, чем в городе. Я едва сдерживал себя, чтобы не кинуться к первому попавшемуся моряку и не начать расспросы об этом месте, об этой стране, об этом прыще на лице вселенной. Почему-то в глубине души – очень, очень глубоко, чтобы отголоски мыслей не тронули, не пошевелили крюка, засевшего у меня в брюхе, – я был уверен: мне необходимо найти не любого, а одного. Того, кто и расскажет, и покажет дорогу, и умерит мои страдания до состояния терпимых. Жаль, что я понятия не имел, кто он и как выглядит, моряк он или капитан, грузчик или нищий, стражник или таможенник.

– Эй, господин хороший, развлечемся! – не столько спросила, сколько заверила меня гренадерского сложения бабища с арбузной грудью под странно целомудренной кофтой с высоким кружевным воротником. Зато юбки на даме, почитай, и не было. Широкий тугой пояс, украшенный несколькими игривыми ленточками. Из-под ленточек на свет божий выглядывали мощные мускулистые ноги, поросшие густым черным волосом. Руки у очаровательницы тоже были немаленькие, с квадратными кистями и вздувшимися жилами.

– Фрель, отцепи-ись, – пропела вынырнувшая из дверей кабака полуголая – буквально – рыжая девица. Груди ее призывно торчали из прорезей кофты, точно она собралась кормить сразу двоих младенцев. – Видишь же, господин не моряк. Ему мужики не надобны. Правда, мой хороший?

И она провела по обветренным губам узким синюшным языком. Я содрогнулся, стараясь, чтобы это выглядело реакцией на как бы ослепительную как бы красоту «кормящей матери». Как бы.

– Не ссорьтесь, девочки! – весело произнес темноволосый бородач, появившийся неизвестно откуда за спинами шлюх. Похоже, он вышел прямо из стены. Подмигнул мне, обхватил «девочек» за талии длинными руками. В каждой руке сверкнуло по монете. Девки схватили деньги одинаковым неуловимым движением. – Погуляйте, лапочки, погуляйте. У причала стоит «Драная сестрица», она полгода в плаванье, у команды начинается отпуск на берег, а вы тут прохлаждаетесь. Быстренько, цыпочки. Брысь!

Цыпочка и лапочка телепортировались к жаждущим женской ласки с «Драной сестрицы». Нельзя же сказать «ушли», если два объемистых, гм, тела попросту растворяются в воздухе?

– Эк она тебя разукрасила… – вздохнул темноволосый, разглядывая меня со смешанным выражением грусти и восхищения. – Пошли ко мне.

– На… э-э-э… «Сестрицу»?

– На «Братишку»! – и незнакомец, повернувшись на каблуках, быстрым шагом двинул вдоль штабелей тюков и бочек.

Шхуна с нечитабельной надписью по борту казалась брошенной. Точно прибыла прямиком из Бермудского треугольника. Вполне ухоженная, но ни юнги, ни вахтенного, ни даже кошки, убийцы корабельных крыс.

– Та-ак… – протянул бородач, усадив меня в кресло в капитанской каюте. Подошел, наклонился, оттянул мне веко и заглянул в глубину зрачка. Его собственные зрачки были странными – светлее радужки, с синим огоньком в центре, точно подсвеченный темный сапфир. – Та-ак… Сиди тихо. – И тут он ударил меня. По лицу. Ладонью. Голова моя мотнулась, прикушенный язык защипало. Еще удар. Прямо в живот. Воздух в горле стал шершавым, будто корабельный канат. Я попытался приподняться – и понял, что крюк исчез.

– Не беспокоит? – голосом хирурга, проверяющего швы, спросил мой исцелитель. – А вот песню изгнать не смогу, прости. Придется сделать, что она велела.

Тут бы и надо мне спросить: кто «она»? Откуда я здесь? Кто я? Но мне было все равно. Я был себе не нужен.

– Ты кто, мореход? – улыбнулся я. Вообще-то, меня и личность бородача не больно интересовала, но как иначе я мог поблагодарить за избавление от крюка? Почему-то мне казалось: ему будет приятно, если я проявлю хоть какое-то любопытство.

– Мореход! – повторил он. Нет, не повторил. Представился. – Пойдешь убивать?

– Пойду.

– Тогда так. Возьмешь это, – он указал пальцем на стол. Посреди столешницы лежал кожаный кошель, толстый, словно батон колбасы. Хотя минуту назад ни черта там не лежало. Впрочем, меня и это не удивило. – Потом остановишься в гостинице «Трясина и лихоманка». Не пугайся, отличный отельчик. Поживешь пару дней. Походишь по лавкам, по рынкам, сюда тоже заходи. Особо не расспрашивай, постепенно сам сообразишь, что тут к чему. А потом я тебя найду. И без меня – ни шагу! Ни единого шагу без меня, понял? Повтори.

Я повторил. Потом еще раз. И еще. И еще. Пока слова Морехода не отпечатались у меня в памяти среди затертых образов, будто неистребимые надписи на плитах гробниц – гладких островком посреди каменных волн булыжной мостовой.

А потом меня приняла в свои гостеприимные объятья «Трясина и лихоманка».



Глава 9. Самая унылая утопия в мире


Я постояла, разглядывая ставшей привычной картину – обмякший провидец с остекленевшими глазами и трое фэйри вокруг него, застывшие в нелепом хороводе, в идиотском почтении, в ненужном ритуале ожидания. Ничто не шелохнется здесь до возвращения провидца из иных миров! Не то душа провидца не узнает реальности, из которой уходила, и заблудится! Русалочьи сказки, тритоновы бредни! Наш провидец – трус и предатель. Если не может вернуться в изменившуюся картинку, пусть остается там, где был. Хоть какая-то гарантия, что Аптекарь… или как это существо называть, если оно женского пола? Аптекарша? Мать лжи? Короче, эта особа умрет.

Хватит возиться, носиться и чикаться с этими изобретательными поганцами, которым мало опоганивания наших океанов своими… выделениями. Они еще и души нам опоганить норовят. Навязывая нам свои чистоплюйские, насквозь лживые заветы.

Я хмыкнула и царственной походкой удалилась в комнату. На кухне послышались голоса. Обалдевшая троица переговаривалась, безвозвратно разрушив композицию:

– Она что, с ума сошла? Он же потеряется!

– Ей все равно. Она сделала из него смертника. Теперь все равно, вернется он или нет. Ада его покалечила.

– Как покалечила?

– Песней. Он сделает то, что она велела, а что дальше с ним будет, не ее печаль.

– А я думал, фоморы любят людей…

Я люблю людей. Пусть мне не верит теперь ни человек, ни фэйри – даже я сама. Но тот, кто обрекает мир на гибель, лишь бы не поступаться глупыми человечьими предрассудками, сам подписывает себе приговор.

Он, видите ли, не убийца! Так станет убийцей! Либо убийцей Аптекаря, либо всех нас!

Не дам я ему права выбора. Тем более, что никакой это не выбор, а обычная трусость. Прикрытая красивой фразой. Ах, я не считаю, что цель оправдывает средства! – сказал бы мне Марк, не заткни я ему рот, дай время порассуждать, как мужчины любят. Ну и не считай. Потому что каждую цель и каждое средство надо рассматривать по отдельности, а не валить все в кучу в надежде получить Всеобщий Нравственный Постулат, выраженный не больше, чем пятью словами. Любимое занятие человечества – лозунги клепать. А потом опровергать их с помощью новых лозунгов.

Цель – это то, чего можно достигнуть только ценой утрат. Целей, падающих тебе прямо в руки, не существует. Поэтому люди научились делать свое дело. А фэйри – свое. И продолжают учиться, живут в мире людей, не пытаются поставить себя на пьедестал: мы древнее, мы мудрее, мы ближе к природу, мы с приматами дела иметь не желаем. Зато люди, обнаружь они нас в наших гротах, пещерах, облачных кущах, с наслаждением предались бы игре на понижение: да эти фэйри – совершенно первобытные существа! Где невиданные технологии, где господство магии, где высокосветское общество, где? Живут тем, что круглосуточно предаются древним ремеслам и древним ритуалам, да изредка приходят на землю на достижения человека поглазеть, а потом уползают обратно – в свою тьму и дикость. И небось считают себя высшей расой!

Нет, не считаем. Это у людей на всякую малость счетчик прилажен. Это им непрерывно хочется определить, кто круче, кто богаче, кто популярнее, кто красивше… Мы знаем свое место. Не в том унизительном, глумливом смысле, которым люди так часто наполняют свои высказывания. В истинном смысле. Мы. Знаем. Свое. Место. И бережем его. Потому что это – наше дело, наше предназначение.

Мы не в силах научить людей знать свое место. Большинство знаний невозможно передать, к ним можно только придти. Своим путем. Без наставника и проводника. Люди, мягко говоря, еще в самом начале. Поэтому они так безответственны. Поэтому норовят захватить все, до чего могут дотянуться. А то, что уже захватили, могут просто бросить, будто ребенок – игрушку, отобранную у малыша послабее.

Да и смешно говорить о людях, как о чем-то едином. Другие расы могут быть едины в том, что касается их стихий, но у людей ничего общего нет, сколько ни стараются они сбиться в общность. Основа их разума – нерассуждающая вера в отдельность и отчужденность себя от чего-то, что им представляется не то овечьим стадом, не то волчьей стаей, не то комариным роем. От СВОИХ. От человечества.

Не знаю, может быть, сама природа решилась обуздать род людской, наслав на них ангела смерти в лице Аптекаря? Хочет начать с нуля? Попробовать еще раз? Очищает место для эксперимента и пользуется нами, как метлой? Так уже бывало. И новые побеги жизни оказались интереснее прежних.

Тогда, получается, я иду против природы. Это скверная мысль. Но еще сквернее другое – я не поверну. Природа должна быть готова к тому, что все четыре расы, населяющие планету, станут сопротивляться гибели человечества. Даже если лично нам уничтожение не грозит (а так и есть – того же Нудда ничем не убьешь, даже скукой), мы будем сражаться за людей. С природой. Со стихиями. С людьми. Потому что именно жадное, инфантильное, слепоглухое человеческое племя придает этому миру смысл. Мир, который не смог вырастить собственного ребенка, который, обозлясь на детские шалости, убил его в младенчестве… Такой мир не сможет предпринять никакой «второй попытки». Он больше ничего не породит, а лишь погрузится в бесплодные сожаления о том, чему уже никогда не бывать. О том, каким бы стало его не выросшее дитя.

– Ада! – Морк, оказывается, давно сидит на полу, возле моего колена. А я, оказывается, сижу в том самом кресле, которое Марк называл любимым, сижу, безжалостно свалив на пол свое собственное имущество, перенесенное из моей погибшей квартиры. – Как ты?

– Я? – Нехорошая ухмылка кривит мои губы. – Раз уж присутствие нашего упрямого подгорного друга действует на меня столь… вдохновляюще, я еще кое-что совершу! Мулиартех!

– Может, не надо? – тихо просит Морк. Он понимает, что я ДОЛЖНА все сказать матери рода. Он знает, что у нас, не склонных казнить преступников, это означает одно. Мы с Морком теперь ровня. Я не принцесса, я такой же изгой, как и он. Моей судьбы больше нет. Она оставила меня. С Морком.

– Мулиартех. – Голос мой тверд и спокоен. – Явись сюда и выслушай, что я сделала.

Из протекающей лохани, притулившейся в углу («А здесь будет жить пальма, которую я скоро куплю!» – гордо заявлял Марк), в комнату вступает Мулиартех. Мой призыв застал ее на земле – она без хвоста, она одета и одета роскошно. Не иначе как в оперу собиралась. Пурпурные шелка струятся и змеятся, как им, пурпурным шелкам и положено.

Я прикрываю глаза, набираю в грудь воздуху и произношу:

– Отпусти глейстига, я сделала то, что не удалось ему – я убила провидца. Прежде чем у меня отнимут судьбу, дай мне сказать еще кое-что. Я хочу Морка. Я забираю его с собой. Мы сами найдем где и как нам жить… теперь.

– Лир насквозь промокший, и в кого ты такая неукротимая дура получилась! – вздыхает Мулиартех. Не только я, но и Мор, и Гвиллион с Нуддом пялятся на нее во все глаза. – Отец и мать твои всегда со мной советовались. Когда ты родилась и я понесла тебя к Кавочке для совершения ритуала Заботливого Сердца, а они остались ждать с Адайей на руках, я подумала: если младшего из близнецов я несу на землю первым – что-то это да значит! И они со мной согласились. Хотя все говорило об обратном. В юности верховодила всегда Адайя. Ты принимала участие в ее планах, даже если тебе было скучно или страшно. Казалось, ты подчиняешься сестре, подчиняешься законам, подчиняешься мне, подчиняешься, подчиняешься, подчиняешься. Но я все ждала: когда же проснется Балорова кровь? И вот, пожалуйте! Тихоня угробила провидца, отыгравшись разом за все свое подчинение! Но ужасно не это. Ужасно то, что провидец для нас важней, чем смерть отца лжи.

– Матери, – сухо поправляю я. – Аптекарь – женщина.

– Да хоть двуполый кракен! – плюет на пол Мулиартех. Многострадальная квартира Марка украшается дырой в паркете. – Он нам нужен, чтобы разузнать, КТО или ЧТО такое Аптекарь. Может, не пройдет и десятка лет, как появится новый делатель нагаси бина? И жертв у него будет куда больше, чем у прежнего?

– За годы ты отыщешь нового провидца. – Морк поднимается и загораживает меня плечом. Теперь он мой суженый-ряженый. Защитничек.

– Может, и найду. Но такого, как этот, удачно поврежденного самим отцом… матерью лжи? С глазами, обращенными в мир четвертой стихии? С добрым другом Мореходом, заходящим сюда, в реальность, на кружку пива? Нет. Такого точно не найду. Ты поторопилась, внучка, ты сглупила… Совсем как человеческий воин. Как тупой наемник, бесполезный в любом деле, кроме уничтожения жратвы, выпивки и других наемников. А должна быть умнее полководцев!!! – голос Мулиартех взлетел к потолку с такой силой, что потолок, казалось, превратился в купол, гудящий, словно колокол.

Все-таки она очень добрая женщина… то есть морской змей. Добрый. Добрый змей Мулиартех. Ей хочется, чтобы мне стало стыдно. Настолько стыдно, чтобы еще сто лет при мысли о собственной глупости я застывала соляным столпом, увенчанным страдальческой миной. Чтобы я годами казнила себя за вину перед мирозданием и перед Марком. Покойным Марком.

– Ну отчего ж так сразу и покойным? – раздается голос за нашими спинами – благодушный, даже слегка вялый голос. – У вас, ребята, в головах каша. Из героизма, догадок, чаяний и просто бреда. Отличное варево. Можем начинать.

Ну и кто бы это мог быть?

Разумеется. Бог людей. Бог созданной ими стихии. Жестокой, непредсказуемой, всемогущей. Стихии бессознательного.

– Мореход, ты не мог бы объяснить нам, каким образом ты гуляешь по мирам, словно треска по океану? – вежливо поинтересовалась Мулиартех.

Мореход рассмеялся. И стало понятно – не мог бы. Эту дорогу, как и большинство дорог, можно проторить самому. Вызнать ее нельзя.

– Ну ладно! – отмахнулась бабка. – Говори, зачем пришел и что начинать собираешься.

– То самое, чего хотел мой глубоко нездоровый друг-провидец. Начинать поход против отцов и матерей лжи. Или как сейчас принято говорить – квест.

– Против отцов и матерей? – прошептал снова остывший и подернутый серым налетом Гвиллион. – Что, этих мерзавцев… много?

– До фигища, – обворожительно улыбнулся Мореход.


* * *


Скверный мирок. До чего ж скверный мирок. Населенный какими-то нелепыми людишками. Как будто не люди, а пародии на людей. Меня не оставляет ощущение, что когда я отворачиваюсь, они замирают с улыбками, приклеенными к глупым лицам и ждут, пока к ним обратятся снова. Это похоже на плохо поставленный спектакль – двое актеров ведут диалог, а остальные ждут своей реплики. Не играют, не включаются в действие, просто ждут.

Людям в этой реальности совершенно неинтересно жить. И я их понимаю. Кажется, кроме отправления естественных потребностей их ничего не интересует. Они все время что-то жуют, хотя еда здесь безвкусная, а вино отдает даже не пробкой, а ржавчиной. Точно его делают из химического экстракта, разведенного водой из-под крана. Они постоянно флиртуют друг с другом, проявляя пыла не больше, чем гальванизированные трупы. Они много сплетничают, но… неохотно. Вы представляете себе кого-то, кто сплетничал бы НЕОХОТНО? Они как будто задались целью создать у меня прочное впечатление своей безнравственности и бесчувственности. Зачем предаваться порокам, если пороки не доставляют удовольствия? Обитателей этого мира, похоже, заставили быть эпикурейцами. Насильно.

Одно непонятно: кто с ними такое содеял?

Вначале я заподозрил какую-то пакость вроде тоталитарного режима. И постоянно дергался, увидев людей с оружием. Ждал ужасающих злодейских прихвостней, бдящих за горожанами, рыщущими в поисках чужаков и оппозиционеров, ловящих каждое неосторожно сказанное слово. Но то ли истинные прихвостни хорошо маскировались, то ли идея насчет паранойи, возведенной в государственный статус, с треском провалилась.

А потом мне стало скучно. Скучно приглядываться и прислушиваться, скучно обедать в местных харчевнях, скучно беседовать с портье в гостинице – о да, это была хорошая гостиница, в ней имелся портье и простыни меняли через день. Только простыни все равно пахли плесенью и туалетным освежителем и были неброско-серо-голубоватого цвета, меняй не меняй. Да и небо здесь было такого же линялого цвета. Казалось, оно даже пахнет, как те простыни. И что его давно пора сменить.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю