Текст книги "Крымские тетради"
Автор книги: Илья Вергасов
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 29 страниц)
Что же касается связи с Севастополем – ни шагу вперед!
Нет важнее задачи, чем эта!
Маркин снова пойдет, но с кем?
Крупная задача по плечу человеку с крупным характером.
Александр Степанович Терлецкий! Характер, упорство! Вспоминаю Форосскую заставу, Байдарские ворота, взрыв батареи. Сух, официален, но тому, кто помешает выполнить данный ему приказ, оторвет башку. И местность знает.
Отряд без него проживет, хотя лишать его такого воина, каким являлся Александр Степанович, грешно.
Но связь! Связь! Сколько важнейшей информации пропадает!
Вызываю Терлецкого.
Комиссар со мной рядом, и больше ни единой души. Пограничник четко докладывает, но, пристальнее всмотревшись в нас, словно догадывается, зачем вызвали.
Только одно слово сказал Домнин:
– Севастополь!
Молчание.
– Кто тебя заменит?
– Старший лейтенант Ткачев решит.
Ткачев держится тихо. Правда, говоря об одном бое, прежде всего вспоминают Ткачева. Он лежал за пулеметом и короткими очередями отгонял карателей, так и не дал им преследовать отряд. Лежал за пулеметом, как на стрельбище, – по всем правилам. И огонь его был по-снайперски точен. Что ж, человек пограничной школы.
Терлецкого и Маркина проводили без шума, скрытно для всех: мол, ушли с пакетом в Центральный штаб. И все! И маршрут выбрали с хитрецой.
34
Здорово-таки мы расшевелили фашистский тыл! Какие-то высшие офицеры заседали в Бахчисарае; говорят, встретились они там с самим фон Манштейном. Попутно там же происходило сборище предателей. До двух тысяч карателей из местных жителей дефилировали по плацу перед бывшим ханским дворцом. В древнем Тепе-Кермене учились стрельбе из автоматов и горных пулеметов. Немцы предателей экипировали в военную форму. Только нарукавные знаки отличали их от доподлинных гансов и фрицев.
Разведка фашистов обхватывает нас со всех сторон. Добровольцы гестапо стараются организовать наблюдение за партизанскими тропами.
Мы все оцениваем трезво: вот-вот нападут на нас. И решительно.
Как быть? Задача – поставить отряды на ноги – выполнена. У нас больных практически нет, но до поры до времени... Физически мы истощены, есть среди нас такие, что, как говорят, дышат на ладан. Первое же трудное испытание и в санземлянки.
Мы стараемся поддержать таких как только можем, но харч... время... Тут не мы диктуем.
Выход, конечно, один – уйти. Перебросить всех без исключения в дальние горы, в главный партизанский край – заповедные леса.
Но легко сказать – перебросить. Это шестидесятикилометровый маршрут по гребню Таврического хребта... Это сугробы и февральские ураганы.
Есть древняя поговорка: "У бегущего тысячи дорог, у догоняющего одна". Но в данном случае и она отвергается. У нас только одна дорога – в заповедник, а у нашего врага – десятки.
Давайте мысленно представим наш путь. Не так трудно это сделать, особенно тем, кто знает Южный берег Крыма и кто смотрел с берега на высокие горы, стеной стоящие над морем.
Вспомним курортный поселок Симеиз, станем на скалу Кошка, посмотрим на горы, нависшие над дорогой Ялта – Севастополь. Так вот, на их вершинах, там, где нет ни единого деревца, должен начаться наш маршрут. Десять километров до Ай-Петри, потом Никитская яйла – двенадцать километров, потом Гурзуфская, наконец, высшая точка Таврии – гора Роман-Кош, спуск в междуречье. По идеальной прямой тридцать два километра, по извилинам, хребтам, ущельям – все пятьдесят!
Достаточно врагу подняться на любую точку с берега – дорога наша перерезана. Уйти некуда. Вправо и влево головокружительные пропасти, впереди... враг, позади... тоже враг.
Вот что значит покинуть район!
Но это не все. А вдруг ураган? Тогда те, что сейчас на ногах, могут оказаться на носилках или еще хуже – без дыхания на ледяной яйле.
И еще одна важнейшая проблема – вечная и неразрешимая пока – питание.
Тщательно прикинули свои возможности: паек надо срезать до минимума. Даже не срезать, а почти прекратить выдавать его тем, кто не дежурит, не идет в разведку или в засаду... Голодная норма в самом штабе. Сам как-то переношу голод. Не знаю почему, может, потому, что в детстве часто недоедал, а то и просто голодал.
В штаб приходит Кузьма Калашников. Он никогда сразу не высказывает свои думы, обычно начинает издалека. И на этот раз не изменяет себе.
– Черников охрану поубавил. Как бы не прозевать.
– Правильно сделал, – говорю я, отлично зная, что Кузьма Калашников не за этим пришел.
Калашников нахлобучил шапку на самые брови. Выждал, а потом сразу же:
– В Маркуре харчишек можно поджиться.
– А точнее?
– Дед расскажет.
Шустрый лесник тут как тут. Он только что пришел из разведки, встречался с маркуровскими ребятами.
Немцы организуют в селе усиленную комендатуру. А начали с того, что навезли продуктов: ребята наши выследили.
Молодежная группа – наше второе зрение, но что-то оно в последнее время стало притупляться. Данные вроде и обильные, а приглядишься к ним как вода сквозь пальцы.
Комиссар говорит: "Унюхал Генберг что-то".
Но продукты! Ведь они нужны как воздух, без них и думать нельзя о походе по яйле в заповедник.
Решили так: сегодня же ночью ворваться в Маркур, опустошить продбазу, а всех наших маркуровских помощников взять в отряд.
Тихо вошли в село, даже собак не потревожили. Нас встретили три хлопчика и задворками повели в нужную сторону.
Вот цель! Черников с пятью партизанами перескочил через забор и... напоролся на пулеметную очередь. Со всех сторон затрещали автоматы, двух наших срезали наповал.
Стрельба сгущалась, причем инициатива оказалась в руках врага. Кравченко с трудом пробился к своим ребятам, но... внук знакомой женщины лежал на пороге ее дома с пробитым черепом.
Несолоно хлебавши вернулись в лагерь.
Кто-то выдал ребят. Кто же?
С дотошной придирчивостью Иваненко допрашивал Мамута Камлиева попутчика Кравченко.
Камлиев не трус, много раз бывал в переделках. Никаких подозрений.
Иваненко был упорен.
– Пора кончать, – наконец посоветовал ему Домнин.
– Очевидно, придется. Однако позвольте покопаться в повадках Кравченко?
– Выясни, конечно, но не копайся.
Дед любил балагурить, но в деле он был всегда серьезен, и дотошность Иваненко вывела его из себя.
– Шо ты из мэнэ юду-искариота хочешь робыть, га?
– Молодежная группа вся знала о наших планах?
– А як же! Воны ж нас поклыкалы.
– Вы не имели права всем сообщать о нашем нападении. Только старший должен был знать.
– Хлопцы там наши.
– Ясно. Выболтал планы, а теперь удивляемся провалу. Вы арестованы, Кравченко.
Больно ретив был начальник штаба.
Комиссар решительно приказал:
– Отпусти деда.
– Как же так? Мы порядка не наведем, если такое прощать, разволновался начальник штаба.
– Отпусти, – коротко приказал и я. – Вернуть оружие.
– Вот спасибочки. – Дед на радостях выскочил из землянки.
Иваненко обиделся и вышел.
Домнин посмотрел на меня.
– Что ты думаешь?
– Странно, почему он на этот раз ретив?
– Чувствует наше недоверие, вот и выслуживается. От штаба надо его сейчас же отстранить.
На рассвете началась пурга. Такая кутерьма поднялась – ни зги не видать! Продувало насквозь. И за скалой не скроешься. Приткнешься к ней – и всем телом чувствуешь ледяное завихрение.
Осталось два мешка муки.
Третьи сутки ветер. Намело сугробы – горы Гималайские!
Как сквозь землю провалился Терлецкий. Сколько дней прошло! Мы с ним уговаривались: попадет он в Севастополь и тут же попросит послать самолет в район Чайного домика. Мы дадим сигнал, обнаружим себя.
Но небо слепое. Была, правда, одна звездная ночь, но никаких самолетов над нами не появлялось.
Наконец тучи рассеялись. Ослепительно забелели горы.
Надо найти выход из создавшегося положения. Меня, в частности, начинает интересовать Юсуповский дворец в Коккозах. Я поглядываю на него в восьмикратный бинокль, изучаю подступы, пути отхода. Интересно. Положим, Севастопольский отряд Зинченко сосредоточится у подножия горы Бойко, по дну ущелья навалится прямо на дворец. Я с Балаклавским отрядом появлюсь со стороны яйлы, Калашникова снова пошлем на отвлечение. Пусть нашумит где-нибудь у Фоти-Сала.
Убеждаемся: во дворце большой продовольственный склад. Охрана рядовая. Немцы даже не подумают, что у партизан может возникнуть такой отчаянный план.
Комиссар еще не высказал своего мнения. Приглядывается, прислушивается, часами стоит на вершине Орлиного Залета, не спускает глаз с дворца, с долины.
А я решаю: сбор – в 16 часов 30 минут. Марш – в 17.00.
В 12 часов пришел связной от Мокроусова. Командующий одобрял наши действия, но приказывал срочно покинуть севастопольские леса. Видимо, командование партизанским движением решило обезопасить нас. Позже я узнал: Мокроусов получил информацию из Симферополя, в которой было точно обозначено: в первых числах марта против нас начнется крупная карательная экспедиция.
Часовая стрелка подходит к четырем тридцати, я набрасываю на плечо вещевой мешок. Не отстает и комиссар.
Замешкался Красников – наш казначей.
– Командиров ко мне!
Отрядные у штаба докладывают о готовности к выходу, Но среди них нет Митрофана Зинченко.
– Где командир севастопольцев?
Ответить не успевают, появляется из-за кизильника Митрофан Зинченко. Он подходит, встревоженно, тихо докладывает:
– Из Коккоз немцы!
По спине пробежал холодок.
– Тревога! Занять боевые позиции.
Беззвучное движение, только шелест кизильника.
Бегу к Черникову – у него станковые пулеметы.
Серия ракет в нашу сторону и стрельба. Шквал огня прошелся ниже лагеря.
– Алешка! – кричу я.
– Норма, товарищ командир. – Черников плотнее прижимается к земле и не спеша берет на прицел косогор, что-то шепча при этом второму номеру.
Тот подтягивает коробки с лентами и зачем-то снимает шапку-ушанку.
До двухсот немцев на косогоре.
Два наших станковых пулемета бьют кинжальным огнем. Мы видим, как падают убитые и раненые, несутся крики команды.
Я бегу к штабу, сталкиваюсь с каким-то... немцем с глазу на глаз. Вдруг он бросает винтовку и ошалело кидается прочь, Я вытащил пистолет, но поздно – стрелять было не по кому.
Молниеносное нападение молниеносно отбито. Пока "ничья". А что будет дальше?
У нас двое раненых. Мы обнаружили на косогоре семнадцать немецких трупов, подобрали кое-какие трофеи.
Безнадежно сорвана операция. Неужели среди нас есть предатель? Кто предупредил немцев?
Кто знал о Юсуповской операции? Многие. В штабе – я, комиссар и начальник особого отдела Коханчик, верный товарищ. Знали командиры и комиссары отрядов, связные, те, что были на пике Орлиного Залета, откуда мы изучали подступы к дворцу.
Кто отлучался из партизанского лагеря?
Их трое – дед Кравченко, Бекир Османов и Мамут Камлиев.
Кто таков Бекир Османов? Известный на всю Коккозскую долину специалист – табаковод и виноградарь, человек уважаемый. Он опытный ходок, часто бывает в штабе Четвертого района – там я с ним и познакомился.
Вызываем Камлиева.
– Еще раз повторите данные вашей разведки.
Камлиев спокоен, уравновешен, отвечает с готовностью:
– В Коккозах было около двухсот пятидесяти немцев и полицаев, утром прибыла туда одна машина, забрала двух коров и уехала. В ближайшем селе Фоти-Сала гарнизон до тысячи человек, но вооружены слабо, ни минометов, ни пушек нет.
– Откуда у вас такие точные данные?
– Мы зашли к знакомому кузнецу. Он сообщил.
– Вы ему ничего не говорили?
Камлиев обиделся и пожал плечами.
– А вы давно знакомы с этим кузнецом?
– Еще с детства.
Домнин вдруг оборвал допрос:
– Хорошо, идите. Позовите Османова и Кравченко.
Камлиев ушел.
Домнин стал сомневаться:
– Понимаешь, все у него без сучка и задоринки. Дед потрепаться любит факт, Османов не с охотой на пост становится, бывает, что и с командиром поторгуется. А этот во всем правильный.
– Правильный, – значит, плохой? – подает голос Коханчик. – Что-то новое...
– Человек есть человек. Он не натянутая струна, звенящая одной нотой. Короче, Мамут вызывает у меня сомнение, – заключил Домнин. – Бекиров, например, не знал о первом выходе Маркина, а Мамут сопровождал его до определенного места – раз. Правда, и дед был рядом. Деду верю, как себе. Мамут ходил в Маркур – два. Все как-то в одну точку сходится.
Внимательно допрашиваем Османа Бекирова. Ведет он себя нервно, волнуется, руки подрагивают.
Он повторяет все, сказанное Камлиевым.
– Что с вами?
– Не знаю, но видите, как получается...
Можно понять тревогу Османа. Он боится стать жертвой ошибки, он понимает, что без предательства не обошлось, Сам он – один из тех, на кого может пасть подозрение.
– Иди, Бекиров, – говорит комиссар.
– Куда? – совсем теряется человек.
– В отряд!
Домнин молчит, ходит туда-сюда снова и снова и вдруг мне шепчет: "Надо арестовать Камлиева, только тихо".
Домнин вызывает деда, шепчется с ним. Тот бежит за Камлиевым.
– Слухай, иды до штаба.
– Зачем? – спрашивает Мамут.
– Шею и тоби и мэни намылят, а то и пид суд.
– Но мы же не виноваты, ты сам знаешь. – Он настораживается.
– Черт знает, а не я... Мы ходылы? Мы! За нами прышлы фрыцы? За нами. Вот тоби и сказки кинец. А ты думав, по головки погладят, чи спиртягу дадут? Шиш, брат!
Дед был так непосредствен, что и подумать было невозможно о каком-либо розыгрыше. Но он разыгрывал. Не знаю точно, какие только слова он говорил, но помню: здорово напугал Мамута. У того не выдержали нервы.
Вдруг он остановился на середине тропы, быстро сбросил с плеча полуавтомат, но Кравченко наставил на него карабин.
– А ну не смий!
– Это почему же?
– Не смий! Стрелять буду.
Камлиев чуть наклонился, а потом с молниеносной быстротой подмял деда под себя.
– Встаньте, Камлиев! – пистолет Домнина смотрел на него.
Мамут поднялся, не спеша стряхнул с себя снег.
– Он меня предателем назвал, товарищ комиссар! Я не могу позволить... А все получилось от болтовни старого дурака, могло получиться! Это же первый трепач, хвастун. Он меняется, как хамелеон.
Дед действительно изменился. Побагровевший, с налитыми кровью глазами, он подошел к Камлиеву:
– Брэшешь! Тэпэр я з головою. Мэнэ за язык даже нэ наказувалы, а шоб я потим болтав?! Ничего звалюваты! Сам усэ кузнецу выдав.
Домнин в это время упорно возился с ватником Камлиева.
– Зачем пиджак портите, товарищ комиссар? Пригодится! – запротестовал тот.
– Ничего, залатаешь. – Комиссар продолжал тщательно рассматривать каждую складочку. Вдруг он поднялся, шагнул к Камлиеву. – Есть! Попался, сволочь!
Лицо того стало неузнаваемо.
– Читай! – Домнин передал мне тоненькую, свернутую в трубочку бумажку. В глаза бросилась большая фашистская свастика. Это было удостоверение, выданное Мамуту Камлиеву гитлеровской контрразведкой.
– Грубая работа! – крикнул Домнин. – Не новая. Они всех предателей снабжают такими документами...
– Теперь давайте рассказывайте, – приказал я Камлиеву.
После длительного молчания он решительно поднял глаза.
На допросе мы узнали подробности о его предательстве.
Мамут Камлиев – виноградарь. Воспитывался в богатой семье. До коллективизации отец Мамута был фактически хозяином села. Сам он учился в школе, а вечерами корпел над Кораном. Получил высшее образование в сельскохозяйственном институте.
Началась война. Мамут сумел увильнуть от призыва в армию и устроился в истребительном батальоне. Когда на базе батальона сформировался партизанский отряд, Мамут попал в лес.
Он тщательно собирал сведения о том, как гитлеровцы относятся к дезертирам, и, найдя удобный момент для отлучки, сам отправился к ним.
В Коккозах, в Юсуповском дворце, тогда располагалась специальная контрразведывательная часть майора Генберга.
Камлиев был принят самим майором.
– Гутен таг, герр майор!
– Мираба, мурза!
Они могли изъясняться на двух языках.
Мамут Камлиев обстоятельно изложил цель своего прихода.
На этом свидании Мамуту Камлиеву было предложено выдать партизанский отряд, а самому, оставаясь в партизанах, работать на майора Генберга.
– Ваш отец получит все свои двадцать гектаров виноградника. Потом помните: мы возьмем Севастополь, и вы свободны. А Севастополь мы возьмем!
Камлиев согласился.
Генберг разбрасывал широкую сеть агентуры специально для связи с Камлиевым, а тот пока выжидал... Участвовал в операциях, даже делал видимость, что смело бьет фашистов.
Его чрезвычайно устраивал дед Кравченко. Простоватый, добродушный, немного болтливый старик был неплохой ширмой для шпиона.
Прошло довольно много времени, пока Генбергу удалось установить связь с ним.
– Вы взвалили вину на Кравченко? – допрашивали мы.
– Я подсказал Иваненко, что дед болтал лишнее.
– Вы выдали партизан Севастопольского отряда на базах?
– Нет, об этом я ничего не знал.
– Вы встречались с Генбергом лично после вашей вербовки?
– Да, встречался. В Маркуре и в доме кузнеца, на окраине Коккоз.
– О выходе связи на Севастополь вы предупредили?
– Да, я сообщил о выходе связи на Севастополь и указал намеченный район перехода.
– А о новом выходе Маркина вы знаете что-нибудь?
– Догадывался. Но куда ушел Терлецкий с Маркиным – не знаю.
– А о нападении, которое мы готовили на продовольственные склады в Юсуповском дворце, тоже вы сообщили?
– Я.
– Каким образом?
– Я напросился на эту разведку, хотя Калашников долго не соглашался. Я уговорил, доказал, что лучше меня никто этого не сделает. В доме кузнеца, пожимая ему руку, я передал заранее приготовленную записку.
– Почему вы, зная о готовящемся нападении на нас, подвергли себя опасности быть разоблаченным или убитым во время боя?
– Немцы должны были выступить в пять часов дня, к моменту выхода на операцию, но выступили немного раньше. Я не успел своевременно уйти.
– Вам известны силы, направленные против нас в данном наступлении, и его продолжительность?
– Нет, этого я не знаю. Знаю только, что наступление будет решающим.
Больше Камлиев ничего сказать не мог.
Мы расстреляли его тотчас же. Не мешало бы, конечно, сохранить предателя для дальнейших допросов, но трудно сказать, как сложатся наши дела завтра, может еще убежать.
35
Десять суток, десять страшных суток, десять дней и десять ночей. Они никогда не забудутся.
Я переживал их четверть века назад, но не забыл и сейчас ни одного часа. Разбуди меня в полночь, на рассвете, когда угодно, спроси: "Где был в десять часов утра третьего марта одна тысяча девятьсот сорок второго года, что делал, что переживал?" – отвечу не задумываясь: "Находился у родника Адымтюр, стоял за толстым буковым деревом и ждал цепь карателей. А что я чувствовал? Я хотел есть, хотел тепла – и даже больше, чем пищи!"
Тут не память, а рубцы на сердце!
Мои боевые товарищи, спутники тех дней!
Митрофан Зинченко! Он чуть выше среднего роста, будто литой, со стальными мускулами, легкий в походе, умеющий мгновенно засыпать и еще мгновеннее просыпаться, всегда точный в словах и поступках.
Глаза Митрофана! Вот делят трофейную конину. Калашников всячески хитрит, стараясь хоть на один кусочек объегорить кого-нибудь.
Но на контроле глаза Зинченко, они в одни миг, одним лишь взглядом разрушают всю калашниковскую тактику. И Калашников не случайно называет Митрофана "сатана глазастая" и старается быть от него подальше.
В минуты крайней опасности глаза Митрофана Никитовича сужаются, и зрачки куда-то тонут. Только слегка вздрагивают надбровные дуги.
Картина: откос, снежная вата на деревьях, падающая тропа, на ней люди. Не морозно, но сыро, ветер пронизывающе влажный. До двухсот партизан, одетых во что попало, небритых, с проваленными глазами от голода, полусонно стоят, безразличные к тому, что делается вокруг.
Мы – группа командиров – на пригорке. Внимательно прислушиваемся к собачьему лаю, который снова несется со дна долины. Он пока еле слышен, но медленно приближается к нам. Рядом севастопольцы – человек сорок, среди них Михаил Томенко – командир боевого взвода. Это наша надежда, все беды ложатся на их плечи, но ребята выносливы, им можно верить.
У Митрофана Зинченко сузились глаза.
– Топают сюда! – говорит он.
Я посмотрел на Зинченко. Он кивнул: севастопольцы бесшумно скользнули за командиром.
Проходят минуты, долгие как часы; лай совсем рядом. Приказано занять боевые позиции.
Напряжение – как перетянутая струна, вот-вот лопнет!
– Огонь! – зычный зинченковский голос.
Отчаянная трескотня автоматов, не менее отчаянный собачий визг, немецкие команды и двусторонняя пальба.
Я слежу за каждым шорохом, стараясь угадать, что происходит за горкой. Наконец сердце мое начинает стучать спокойнее: стрельба! Пошла левее, еще левее, собачий лай почти умолк.
Через час появляется Зинченко. Перекрещенный трофейными автоматами, флягами с ромом, а на широких плечах здоровенная овчарка с оскалом и потухающими глазами. Он бросает пса под ноги, подмаргивает:
– Чем не харч, товарищ командир!
За Зинченко показывается Черников. Мы называли его "тяжеловозом". Крупноплечий, крупнолицый, с широким мясистым носом, большерукий, с басовитым голосом. Физически на редкость силен. Однажды за один раз вынес из боя двух тяжело раненных партизан и не охнул.
Мастак был за пулеметом, классик в своем деле. Уж выберет позицию сам Суворов ахнул бы, похвалил. Много покосил немцев за эти дни.
Правда, на восьмые сутки мина разворотила пулемет, а самого Черникова так оглушила, что собственного голоса он не слышал, все спрашивал:
– Товарищи, голос у меня прорезывается, га?
Мы не могли сдержать улыбки, он нас при этом прямо-таки оглушал.
Поднял кулачище, потряс:
– Брешете, а все-таки вертится!
Вот он идет, проваливаясь по колено в глубоком снегу. На правом плече "дегтярь", на груди три автомата, за спиной ужасно вздутый вещевой мешок, а на руках раненый партизан, обливающийся кровью. Тащит все наш "тяжеловоз" и басит:
– Врешь, сволочь! А все-таки вертится!
...Когда мне трудно, невозможно трудно, я вспоминаю Алексея Черникова и его слова: "Врешь, сволочь! А все-таки вертится!"
Ну, а если совсем невмоготу, я еду к нему в Симферополь, и мы молча сидим друг против друга.
Еще один Никитович – Кузьма Калашников. Он старше нас, опытнее. Умел хитрить, обмануть врага, а если нужно, и соседей – лишь бы польза была степнякам, как мы называли акмечетцев.
Ушел из отряда Зинченко, отделился Черников, и примолкла боевая слава калашниковцев. Я уже говорил: хитрость Калашникова позволила отряду жить под носом у врага почти четыре месяца, жить при сносных харчах и в относительном тепле. Походами себя не утруждали, больше думали о том, как бы не навести на себя карателей.
А теперь отряд оказался в равных условиях со всеми, и дело пошло туго, очень туго.
Севастопольцы закалялись с самого начала партизанской жизни. Потому они не только держались сами, но и держали других. А вот акмечетцы сдавали на глазах.
Кто первым опухал от голода? Они. Кто поставлял людей в санземлянки? Снова они. А ведь еще месяц назад они выглядели рядом с севастопольцами прямо-таки откормленными дядями.
И совсем опустил руки наш Калашников, когда открылось предательство Камлиева. Как же так? Тысячу раз осторожный Калашников принял в отряд предателя-шпиона?!
Калашников растерялся, размяк и перестал командовать отрядом, все больше времени проводил в кругу семьи. А она была с ним, в отряде, – жена, сын. Может быть, этим частично и объясняется калашниковская осторожность?
Разговор Калашникова с комиссаром.
– Как настроение, Кузьма Никитович?
– Что там спрашивать!
– А все-таки?
Калашников пожимает плечами:
– Кому сдать отряд?
– Кто отстранил тебя? Командир?
– А чего цацкаться?! Не заслужил.
Обрушивается на него комиссар:
– Руки поднял – сдаюсь! А мы в плен тебя не возьмем и слабости твоей не отдадим. Командуй отрядом. И на этом точка!
Поначалу я не очень одобрил решение Домнина. Снимать Калашникова надо! Но потом согласился. Какой-то перелом все же в душе Калашникова происходил. Я это заметил по отряду. Появилось что-то похожее на порядок, да и сам Кузьма Никитович стал бодрее смотреть на мир.
Десять страшных дней и ночей!
Что нас держало, почему мы еще жили?
Продуктов у нас не было, о медикаментах даже забыли вспоминать, связи с Севастополем по-прежнему не имели, выход на яйлу блокирован. Пятьдесят партизан сбились в сырой пещере. Каждый день хоронили по пять-шесть человек. Голод, блокада, собаки, предатели, февральские ураганы, листовки пропуска врага, падающие на лес, костры вокруг, а на них каратели смалят жирных баранов.
Ох как трудно, до невозможности трудно! Но мы начинаем ощущать – враг тоже устает.
Вначале каратели старались не шуметь, нападали на нас врасплох. Это им не удавалось – мы держали ушки на макушке. В результате они несли большие потери. Мы становились хозяевами местности и уже не уступали самым опытным проводникам из местных уроженцев. Беда учит.
Теперь походы врага против нас начинаются шумно. Кричат, подают команды, перекликаются друг с другом, швыряют ракеты, стреляют и нужно и не нужно, будто специально обозначают: "Мы здесь!"
Сперва мы думали, что они пугают: "Нас много – всех перебьем!" Но, оказывается, мы были не совсем правы. Скорее было похоже на другое: "Мы идем, уходите и вы, вот и разойдемся".
Может быть, я и неточен. Возможно, враг желал нас доконать своей настойчивостью, системой прочеса, который всегда начинался ровно в шесть утра и в шесть вечера заканчивался.
Но мы замечали все больше: каратели боятся нас. Бывало, пяток партизан внезапно ударит по флангу наступающих, и вся линия ломается, как хрупкая сталь.
Каратели устают – признаков до черта!
А вот природа совсем безжалостна к нам. Морозы, оттепели, сырость, что еще хуже, чем морозы. Мы не смели жечь костров. Пытались – нас засыпали минами.
Холод вошел внутрь, и изгнать его не было никакой возможности. Даже форсированные броски нас не спасали: мы потели, задыхались, но ощущение холода не покидало. Оно было похоже на лихорадочное состояние, а возможно, "ас и лихорадило. Меня, например, мучили головные боли.
На девятые сутки выбрались из ущелья, поднялись на горку, перевалили через нее и оказались в густом кизильнике, перебиваемом крохотными полянками. Я пригляделся повнимательнее и приказал разжечь костры невысокие, бездымные.
Люди в момент разбежались за сушняком, и через десяток минут затрещал валежник. Так жались к теплу, что не замечали тления одежды. Многие попалили себе бока, ноги.
Целый час грелись. А потом стали лететь мины, не очень прицельные. Немцы стреляли до полуночи; только одна мина попала на полянку, но вреда не принесла.
Жгли костры и на десятые сутки. Мы рассредоточились, и получилось более полусотни очагов. Поначалу не придали этому никакого значения, но днем случайно взяли в плен разведчика. Оказалось: немцы ошеломлены. Они прикинули так: у каждого костра группа в 15-20 человек, значит, партизан не менее 750-1000 человек! Это же сила! Вот почему карательные меры не дают окончательного результата!
На одиннадцатые сутки день выпал спокойный. Ни единого выстрела, нас это даже напугало. Мы провели тщательную разведку: немцы подтягивают свежие батальоны. Вот чем обернулись наши костры! Было над чем задуматься.
Хочешь не хочешь, но под такой удар попадать нельзя – сомнут наверняка. Как же поступить?
Запас – два мешка муки – наш сверхсекретный резерв. И ни грамма мяса.
Мы предварительно провели интересную вылазку. Все знали: дорога с Чайного домика на яйлу одна.
Но оказалось: есть еще один ход. Правда, трудный, фактически там не дорога, а глухая тропа, пробитая когда-то заготовщиками древесного угля, но все-таки она существует.
Принимали одно из труднейших решений: будем выходить! На яйлу!
– Как с больными? – беспокоится комиссар акмечетцев Кочевой.
– Пока хватит сил, будем тащить. Никого не оставим!
Тех, кто ослаб, сильно истощен, распределяем поровну между взводами, ставим в строй рядом с более или менее крепкими товарищами, даем им наказ: за каждого несете ответственность.
На срочную разведку уходит Федор Данилович, уходит в единственном числе – никто не должен знать о запасном ходе, никто!
Приближается ночь, по-прежнему горят костры, правда теперь почти на поляне Чайного домика. Вокруг нас высоты, а на них костры немецкие.
Ночь лунная, хотя небо не совсем чисто. Порой набегают темные тучи, проглатывают луну, гигантские тени ползут над вершинами.
Немцы обстреливают нас. Подходит дежурный:
– Как с кострами?
– Жечь!
Жечь вовсю!
Разведчики донесли: после полудня по тропе из Коккоз поднялись в лес здоровенные солдаты. На ботинках шипы, на плечах канаты, крючки. Это пришел батальон альпийских стрелков! Именно он уничтожил наших раненых и больных. Завтра, наверное, начнет бить по нам.
Жду деда.
Вот он трет над огнем руки, на бороде сосульки, но глаза озорные:
– Никогисенько там нема.
– Далеко дошел?
– На Ветросиловой був, ей-богу!
– Круто?
– Не дай бог!
Отпускаем деда.
– Ну что, Виктор? – спрашиваю я.
– Надо уходить.
– Дойдем, комиссар?
Вдруг он говорит совсем о другом:
– Что-то обязательно должно случиться.
– Что, например?
– Помню, как моя мать встречала меня после долгой разлуки. Говорила: "Я знала, что ты сегодня приедешь". – "Откуда могла знать?" – "А мне сон приснился". Ее сны – мечта о встрече с детьми. А у меня сон – встреча с Терлецким.
– Неужели надеешься?
– Такой не может пропасть, – горячо убеждает меня Виктор Никитович.
И я легко поддаюсь его убеждению. Еще бы!
Мы имели два мешка муки. Знали о ней я и комиссар. И потому, что знали, еще больше испытывали муки голода. Домнин страшно осунулся и однажды признался мне, что страдает галлюцинациями. Я предложил немедленно вытащить последний запас. Он отказался наотрез:
– Еще не настало время!
А теперь настало.
Калашников, Черников, Кочевой, Якунин и другие пошли следом за Домниным, еще не зная зачем. Когда мы с комиссаром убедились, что неприкосновенный запас цел, Домнин предупредил:
– Здесь два мешка муки. Мы выдадим каждому отряду его долю, но не разрешим расходовать ни одного грамма.
Насколько это важно, вы без меня понимаете. Муку нести лично, или командиру, или комиссару отряда. Расходовать муку в каждом отдельном случае только по личному приказу моему или командира района.
Конечно, все были поражены. Никто и предполагать не мог, что имеется такой запас.
Муку тщательно разделили кружкой по количеству людей. Командиры отрядов спрятали драгоценный груз в вещевых мешках.
К полуночи партизаны собрались на поляне у Чайного домика.
Еще тлели оставленные карателями костры.
По небу неслись большие тучи. Пробиваясь между ними, полная яркая луна озаряла поляну и высоты, над которыми взвились ракеты гитлеровских застав. Горели заново разожженные костры. Морозный ветер заставлял партизан жаться к пламени. Многие спали сидя.
Обойдя лагерь, мы с Домниным разрешили командирам отрядов сварить затирку из расчета – полстакана муки на человека.