Текст книги "Безумец и его сыновья"
Автор книги: Илья Бояшов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
К вечеру не только батька, но и многочисленные гости готовы были вспыхнуть синим пламенем, сделался над холмом тяжелым даже воздух – своими глазами видели пораженные сыновья, как сойки и вороны, пролетающие над холмом, вдруг падали. Вся же живность на холме и вокруг него: кузнечики, муравьи и прочие букашки погибли от одного только духа!
С огромнейшим половником трудился над самым большим котлом отец и сопел так, что сопение его было слышно несмотря на шум и гам. Запуская половник в кашу, торопился насытиться, словно и жил-то последний день, и дал зарок себе не подступаться больше к еде.
И сколько же пищи было извергнуто впоследствии из желудков! Одни, у которых глаза разбегались от такого многообразия, насытившись, совали два пальца в рот – их рвало – и после этого забивали вновь свои утробы. Другие же, не в силах делать и этого, стали тупыми, словно закормленные скоты, только икали, ощупывая свои животы, третьи, послабже, давно валялись у всех под ногами, и их перекатывали, словно бревна.
Те, кто были еще поживее, затеяли перебирать ногами «комаринскую». Оказались между всеми еще и три бабенки. Так, напившись, кинулись за теми бабенками, схватили, визжащих, в охапку и потащили несмотря на весь визг и слезы в кусты – вмиг пристроилась к тем кустам настоящая очередь! Сыновья и охнуть не успели, как на их глазах совершилось насилие. Пришлось им смотреть на весь этот грех, стыд и срам и в который раз видеть, как ведут себя напоенные люди. Но и остановить их никому уже было не под силу, ибо вновь кружилась, скакала и безобразничала по всему холму неприкрытая чертовщина!
Пьяница же отбазаривал, постукивая ложками, похабные частушки.
Несчастных бабенок снасильничали на славу; они уже не орали, а хрипели – да, правда, без толку! Те, кто в состоянии были поглумиться над ними, поглумились, а затем насильно влили им Безумцевой водки и отпустили – растерзанных, искричавшихся до посинения. Кинули им их одежду, только напоенные бабенки одеться сами уже не могли, запутались в юбках и упали почти, бездыханными. И ничего не могли поделать растерянные сыновья! А их подлый батька на это гукал и хохотал, словно филин!
Ночью, когда доносились отовсюду хрипы да стоны и казалось, весь холм шевелится после славной битвы, братья держали угрюмый совет.
Степан Руководитель страшно одного испугался – как бы не опознали его, бывшего на холме рядом со своим отцом-вурдалаком этой проклятой ночью. Боялся Степан, что донесут куда следует о такой вакханалии и о том, что он лично на ней присутствовал. Отказник же, закусив удила, утверждал – выгодно власти, когда народ залит по самые уши вином и пивом. Из этого был непреложный вывод – отец есть пособник безбожного коммунизма.
Все братья сделались умными, разгорелся между ними яростный спор. Каждый твердил о своем: Музыкант, позабыв о презрительности, звал всех за собой в Америку. Он клялся и божился – никогда не будет на этой земле ангела, и нечего делать здесь. Так ему дураков братьев вдруг сделалось жалко, что он сам себя превзошел в описании чуда. Никогда еще он не был так красноречив, расписав им благодатнейшую страну. И сидя на холме посреди безбрежной равнины, рассказывал о мягкой вермонтской осени, о кораблях Миссисипи, о нью-орлеанских трубачах, о невиданных поездах и машинах. О сбивающей с ног пьянящей свободе пел Музыкант свою песню. – Бежать! – твердил. – Бежать, лететь, ползти на карачках, рыть под землею, словно кротам, подземный ход – лишь бы отсюда вырваться!
Вторили его песне жалобные стоны переблевавшихся. Под аккомпанемент несшихся отовсюду вздохов и причитаний перебивал брата ершистый Отказник:
– Подождите! И здесь придет еще время! Рухнет все то, что построено на костях! И папаша наш отойдет в прошлое – туда ему и дорога, как туда дорога и всякой нечисти. Не век торжествовать слепоте и невежеству! Не век народ будет топить себя в бескультурье. И вместе с отцом такие, как и братец наш, загремят. Тени-то исчезают в полдень!
Не выдержал Строитель:
– Да замолчите вы! Не с ума ли сами сходите? Один ошалел от карьеры, другой несет ахинею про кости! Третий молотит чушь – помешался на джазе! Не говорю уже о самом последнем, хоть он и молчит – а тоже готов свихнуться, пойти по пути моей бедной матери, то выискивать, чего нет и не было!.. Что делать с батькой?! Нельзя выносить такое дальше, нельзя смотреть на безумство!
От львиного рыка все разом заткнулись. И почтительно слушали брата, поглядывая на его кулаки.
– Словно камень он на наших ногах! – вот что за всех сказал Строитель. – Словно болото, затягивает он в тину, прилипает к нам, словно дурная болезнь, от которой никак не избавиться… Или мы уже не выросли, нет у нас глаз? Много на нем темного – а мы все, как малые дети, не пора ли очнуться?! Уйдем навсегда! Забудем о нем, как и не было этого прошлого! Пора кончать с ним. И сами мы хороши – не слабость ли наша – тянуться к его котлам и кружкам, валяться рядом с ним, подобно поросятам, терпеть его выходки. Хватит! Я ухожу навсегда, хоть здесь и могила матери. Клянусь – ноги моей больше не будет на этом проклятом месте!
Братья молчали.
– И вы убирайтесь, пока не поздно! – вот что сказал им Строитель. – Все равно уже разные наши дорожки. Терпеть друг друга не можем, готовы друг друга живьем загрызть. Не лучше ли навсегда разойтись и нам?
Молчали братья.
– А ты! – сказал, прежде чем уйти, Строитель Книжнику. – Ты, самый слабый и глупый мой брат! Куда денешься ты? Отправишься за своей химерой? Опомнись!.. Тысячи умников до тебя все глаза уже проглядели, да без толку! Ты самый безобидный, и мне тебя больше всех жаль. На что уйдет твоя жизнь? На ожидание дурацкого чуда!.. Глупый, глупый!..
Так он сказал с нежностью и печалью и поцеловал брата:
– Прощай!
И первым спустился с холма.
Остальные побрели следом, спотыкаясь о павших, переступая через бесчувственные тела, не внимая мольбам и стонам, – и каждый из сыновей думал о своем.
Пьяница сидел у подножия, вглядываясь в пустую в тот ранний час дорогу и поджидая новую жертву. Проходя мимо и прощаясь, они трепали его рыжую голову.
Через год всем пришлось возвратиться: Музыкант узнал о смерти матери. И остальные узнали скорбную весть – и не могли не приехать!
Прибыв из дальней дали, братья, включая Книжника и Степана, склонились над Натальиным гробом. И даже Строитель был с ними – ведь Наталья стала ему второй матерью! Не мог он не попрощаться с нею.
И не смогли братья узнать свое селение! На месте землянок стояли избы. И на кладбище затерялись среди новых крестов едва заметные в траве холмики. Сгнил заброшенный Беспалов обелиск, звезда его упала в траву и потерялась в ней – никто уже и не знал о Председателе. Лишь возле обелиска был холмик: подхоронили к обелиску забытую и скончавшуюся Агриппу. Оставались на холме из близких доживать свой век Лисенок и Мария – сгорбившись, брели они вместе с братьями за гробом. Недолго и им оставалось топтать эту землю.
Похоронили Наталью тихо и достойно, уже приготовлены были Марией кутья и блины. Родные покойнице люди опустили ее гроб и засыпали его, и постояли молча над могилой.
Нужно было разъезжаться после похорон, но не уезжали братья! И словно какая-то сила проснулась в них и понесла их к знакомому проклятому месту. И не смогли объяснить сами себе, что сделалось с ними, что их толкало и заставляло идти – даже Строителя! То была неведомая, пугающая сила. Сам черт нес их – на закате поднялись они на Безумцев холм и оказались в саду. Отец их, как ни в чем не бывало, возлежал под яблоней в окружении последних трех своих псов, с которых сползла шерсть; обнажились бока, и собачьи глаза уже не открывались и залеплены были мухами. С желтых клыков стекала слюна. Лишь подрагивание говорило, что они еще живы. Дремали собаки, точно верные сторожа, положив на одряхлевшие лапы свои тяжелые головы.
А перед Безумцем дымился котелок с кашей и лежал хлеб. Лениво он отломал им от своего хлеба и приглашал трапезничать.
Молча сыновья стояли перед овчиной. Слышалось лишь трепетание яблоневых листочков, и гудел высоко над ними заблудившийся одинокий шмель. Безумец же словно не замечал многозначности их молчания. Весело посматривал снизу вверх.
Удивительно, но Пьяница (раньше никогда такого не случалось с рыжим слугой) на сей раз был тих и спокоен. В тот закатный час навалилась на Пьяницу непонятная усталость: он тер глаза, улыбался виновато братьям, но не в силах был встать и, примостившись возле отцовской овчины, свернувшись, словно кошка, в клубок, заснул, подложив под огненную голову свой маленький кулачок. И закатное солнце освещало его головенку.
Тяжелым был в тот вечер закат, никогда не бывало еще такого заката. Солнце никак не хотело уходить, цеплялось за дальние холмы и перелески и все в округе заливало таинственным, густым своим светом. Безумцева изба, яблони, трава были залиты тем тяжелым солнцем и словно горели! И Книжник напрасно заслонялся ладонью от тяжести света, напрасно щурился – даже в тени яблонь не мог он спрятаться от заката, который не предвещал ничего хорошего. И тишина сделалась нехорошей, и каждый из братьев ощущал это и замирал в дурном, томящем предчувствии. А Безумец не замечал их настроения; дразнил их в тот вечер своим наплевательством. Знал он уже о смерти Натальи и знал, откуда они вернулись, но, по всему было видно, равнодушен был он к уходу своей прежней огненной и самой страстной любовницы. Он, видно, считал себя вечным. Нетерпеливо стучал ложкой о котелок и почесывал свое поросшее волосами пузо – закат золотил эти волосы, словно пробегала по животу отца огненная змейка. Как нарочно дразнил их отец! Потрепав по холкам рассыпающихся от дряхлости собак, обратился к сыновьям, да так обидно, что даже у Книжника перехватило дыхание – видно, что по-прежнему он их ни во что не ставил. Он вот что сказал, поднимая на них башку:
– Вот сукины дети! Вот засранцы!
И спрашивал их:
– Отчего не едите, не пьете?
И приказывал:
– Ешьте и пейте!
И скалился.
Музыкант впервые не сдержал тогда слез:
– На моих ладонях глина с могилы матери. Я пришел сюда – и вижу твое веселье! Повсюду разорение, нищета и развал, а ты не протрешь свои глаза, не слезешь с холма… Плачу над матерью – а ты, как всегда, смеешься!..
И не преминул добавить, напоминая не столько батьке, сколько братьям:
– Есть иная земля – уедем туда. Что здесь делать?
И не выдержал Строитель – обратился к отцу с целой речью. Гневной и страстной была его речь. Любой бы, кому бросались с таким надрывом такие слова, дрогнул, изменился бы в лице. Вот что кинул отцу в лицо Строитель:
– Ничто не разбудит тебя! Проклинаю тебя за равнодушие! Кто погубил наших матерей? Кто заливался водкой? Кто блудил все это время? Научил ты нас хоть чему? Хоть раз пригрел, пригладил? Тебе все равно – есть мы, нет нас – все лень и беспамятство. Тошно нам тебя видеть! Отец ты нам? Место тебе на нашей земле?
И если бы не рыгнул во время той страстной и гневной речи Безумец – возможно, все бы и обошлось! Но он рыгнул – вот в чем дело! Рыгнул, как всегда, как рыгал прежде миллионы раз. Изрыгнул он свое довольство в тот страшный и памятный день. И безумие мгновенно навалилось на всех его сыновей, даже на Книжника! (Уже после, через много-много лет, вспоминая, содрогались они тому внезапному бешенству и признавались себе, что никогда больше не случалось с ними такого приступа, никогда больше не душили их с такой силой гнев и ярость.) Разум помутился у всех, даже у Степана. Всех сыновей внезапно залило самой ужасной злобой, не смогли они противиться той злобе – и случилось то, что никогда, ни при каких обстоятельствах не должно было с ними случаться? Не сговариваясь, набросились они на отца, схватили и поволокли к вырытой в прошлом году для него же яме. Он хрипел, он вырывался – но его хрип и пузыри на его губах лишь прибавляли им безрассудной слепой ярости. Сами себя не помня, тащили они своего отца к открытой могиле. Безумец же цеплялся за каждое яблоневое деревце, которое попадалось: за ветви, за листву. И тогда с ненавистью сыновья отрывали его скрюченные пальцы от стволов и ветвей.
А Пьяница спал и ничего этого не видел.
Совсем немного оставалось до ямы – Безумец хватался за землю и ногтями бороздил по ней глубокие следы, но они толкали и толкали его к могиле, не слыша хрипа, не слыша его сдавленной матерщины. И куда только подевалась прежняя отцовская сила?! Видно, не осталось в нем прежней силы! Не мог он вырваться и разметать их, подобно тому как медведь раскидывает гончих своими могучими лапами. Сыновья стали запихивать его в узкую глубокую яму – он цеплялся за куст, что рос на ее краю, и хватал глину, из-под его ногтей выступила кровь и брызгала на траву, а сошедшие с ума сыновья отрывали его пальцы от последней надежды! И ни одного стона, ни одного крика не вырвалось у них, все сотворялось в молчании. Лишь их отец хрипел, и пена выступала на его губах. Уже повис он над ямой, уже оставалось чуть-чуть.
Первым очнулся Книжник.
И закричал, осознав, что свершается отцеубийство. Настолько был пронзительным, настолько диким был его крик, что все очнулись! И разжали пальцы и отпустили жертву. И впервые взглянули друг на друга и ужаснулись своей звериности. Сгрудились они над могилой, над хрипящим отцом. В глазах каждого еще горела ненависть.
– Что мы делаем! – кричал Книжник, хватаясь за голову.
– Прокляты мы, прокляты! – вот что кричал в отчаянии.
И только тогда поняли братья, что чуть было не сотворили. Дьявол, только что торжествовавший, в ту минуту отступил от них – и они затряслись в испуге от чуть было не содеянного!
Их истерзанный отец поднялся, поводя налитыми кровью глазами: гимнастерка его треснула по всем швам, его ветхие солдатские галифе были измазаны травой и глиной, босые руки и ноги кровоточили.
И перепугались они, вмиг обессилев, того, что сейчас он передушит, переломает их, точно щенят, ибо они теперь не смели и пошевелиться. Но ни слова не сказав, шатаясь, направился он к избе и вошел в избу.
Братья стояли, не смея взглянуть друг на друга.
А Пьяница спал и спал, сморенный непонятным сном, и ничто не смогло его разбудить: он улыбался во сне.
Только когда Безумец вновь показался на крыльце, очнулись его несчастные сыновья. Был он уже в невесть как сохранившихся тяжелых сапогах, была на нем та самая фуражка со сломанным козырьком, а за спиною «сидор». Ветхим, белым от времени стал его вещевой мешок! А сапоги, разбуженные от многолетнего сна, жаловались скрипучими голосами. Увидели братья в его руках гармонику, всю уже стертую и тусклую на вид. Фляга по-походному была приторочена к ремню. Тяжело прошагал отец мимо сыновей и спустился с холма к дороге, и белел за спиной «сидор».
Как завороженные смотрели они ему вслед, не в силах и шага сделать, слова застряли у них в горле.
А собаки поползли за хозяином, волоча животы по траве. Слепые, древние, не в силах последовать за ним, не в силах даже выть, они жалобно скулили. Не имея сил подняться, сползли собаки с холма – кожа на их животах сделалась от старости настолько тонкой, что порвалась, и следы крови потянулись за ними. У самой дорожной обочины издохли последние Безумцевы псы.
А батьки уже не было – дорога оказалась пустой. Быстро же он убрался!
Взвыл проснувшийся Пьяница, в ужасе заметался и побежал было к дороге, и вернулся. Что могли сказать ему братья, чем утешить?
Дом опустел. Потухли все костры, трещавшие раньше ярко и заманчиво. Между яблонями осталась зола пепелищ. Братья, отвернувшись друг от друга, долго еще сидели: кто на крыльце, кто в саду, кто на краю холма – и не вымолвили ни слова. Метался между ними и скулил, словно собака, осиротевший слуга, и хватался за голову, и, обессилев метаться, опускался на ступени, раскачиваясь из стороны в сторону и подвывая: все валилось у него из рук, его трясло. Так, до конца не мог поверить Пьяница, что все кончено.
Его же братьям нечего было теперь здесь делать.
Тяжело было у них на душе. Они удивлялись и ужасались той внезапной злобе, которая охватила тогда их всех, и по-прежнему отворачивались друг от друга. Никто из них не хотел ни с кем разговаривать. Так три дня просидели они, всматриваясь вдаль, слыша тоскливое поскуливание Пьяницы. Он же был безутешен, рыдал, тер слезившиеся глаза и то сбегал к дороге, то возвращался – да все без толку!
Что же, дело было сделано. Оставив рыжего братца, разошлись Безумцевы сыновья.
ЭПИЛОГ
С тех пор жили братья в столице.
Пьяница, прождав еще несколько лет, не мог больше прозябать в одиночестве – сбежал к братцам в город. Да только всем им было не до него! Никуда не мог приткнуться, ни к чему не мог приспособиться Пьяница и скатился мгновенно на дно: обитал он в подвалах, спал на люках, жил в канализации – спился, согнулся – не было ему больше жизни!
Травился он отходами с помоек, делил свой ночлег с крысами, и потускнели его глаза, и ничего в нем не осталось от прежнего; было уже не узнать Пьяницу, даже рыжая его шевелюра от грязи и подвальной копоти сделалась серой и поредела, лицо изрезалось морщинами, руки у спившегося дрожали, как у старика, пахло от него гнилью – так пропал, пропал любимый Безумцев сынок!
Книжник сделался сутулым, лысым и тоже жил в одиночестве. Устраивался работать то здесь, то там, то сторожем, то библиотекарем – и был погружен в себя. Никчемной казалась его жизнь! Мыкался он по углам, и общежитиям, пока чудом (то было истинное чудо!) не получил однокомнатную квартирку. Квартирка была в бетонном доме, да еще под самой крышей, и повсюду его окружал бетон, везде – внизу и вверху был бетон. А квартирка Книжника вся была забита книгами; книги стояли на полках, лежали на полу, теснились: в коридоре, на кухне, на подоконниках, на антресолях – возле убогой кровати были их целые горы. Здесь у него прописались все умы человечества: Платон, Толстой, Достоевский, Пушкин, Гоголь, Сенека, Цезарь, Аристотель, Цицерон, Спиноза, Декарт, Кант, Фейербах, Гегель, Гете, Ницше, Шопенгауэр, Рабле, Флобер, По, Шекспир, Сервантес, Лесков, Лакснесс, Майнринк, Овидий, Апулей, Плутарх, Марле, Ричард Бах, Сэлинджер, Борхес, Маркес, Булгаков, Платонов, Шергин, Шестов, Бердяев, Ренан, Стасов, Флоренский, Чехов, Ленин, Бунин, Дарвин, Рерих, Конан Дойль, Уэлс, Стейнбек, Хемингуэй, Гарсиа Лорка, Ремарк, Бальзак, Золя, Франс, Ломоносов, Ауробивдо, Вивекананда, Хайям, Соловьев, Вернадский, Киплинг, Станев, Лао Цзы, Конфуций, Успенский, Гурджиев, Леонтьев, Крусанов, Циолковский, Стивенсон, Гумилев, Лермонтов, Тагор, Секацкий, Шолохов, Леонов, Воробьев, Злобин, Ключевский, Носов, Кларк, Лем, Высоцкий, Уотс, Баркер, Назаров, Маяковский, Есенин, Тарле, Чаадаев, Державин, Жуковский, Кизи, Веселый, Гессе, Кортасар, Ларошфуко, Хейфман, Гофман, Цвейг, Гашек, Григорович, Кристи, Дюма, Станюкович, Эйнштейн, Пришвин, Ян, Филиппов, Стоунз, Федин, Твардовский, Паламарчук, Бэкфорд, Бернс, Мо Ди, Розанов, Чижевский, Одоевский, Сухово-Кобылин, Федоров, Умов, Муравьев, Горский, Сетницкий, Холодный, Купревич, Манеев, Бабель, Мандельштам, Фирдоуси, Чуковский, Битов, Солженицын, Костер, Бисмарк, Черчилль, Зайцев, Аввакум, Кент, Желязны, Рождественский, Ролан, Рылеев, Семенов, Эллиот, Уиолкокс, Дугин, Вольтер, Руссо, Мелье, Леонардо да Винчи, Данте, Дидро, Ерофеев, Бродский, Фадеев, Фон Гуттен, Торквато Тассо, Купер, Азимов, Снегов, Стругацкие, Крестовский, Чайковский, Шерер, Тойнби, Спасский, Кудрявцев, Некрасов, Морозов, Папиньон, Вулф, Иванов, Горин, Вознесенский, Филатов, Куприн, Станкевич, Быков, Айтматов, Гребенщиков, Зимин… и еще тысяча тысяч умов! Сделался Книжник мудрым. Да что оказалось в том толку? Ангел не появлялся!
Выбирался Книжник летними ночами в душные скверы: там корчились последние деревья, проседая под гарью и пылью – каждый лист их блестел, словно рубероид, от налипших автомобильных нечистот. И сидел он часами на скамье, неприметный, ненужный, и протирал очки, и прислушивался к редким шагам запоздавших прохожих – жизнь его, в ожидании ангела, шла даром – как и предупреждал когда-то суровый брат. Не было вестника в толпе, на перекрестках он не появлялся и ни в каком другом месте – тоже! И Книжник прозябал – он ничего больше не умел, кроме того, как думать и ждать.
Но только ему одному слал свои письма Отказник. Были конверты, словно коростой, покрыты иностранными штемпелями и марками!
К тому времени уже насиделся Отказник. Он был выпущен ненадолго и вновь посажен, и сидел он по всей Сибири, по всему Отечеству; устал он носить ватник и робу, годами валил деревья, в бараках дрожал от холода – но этим был счастлив! Сделался он героем – в психушке он насиделся, кожа его задубела от побоев и издевательств, были отравлены его внутренности – все вынес неутомимый Отказник и оказался в Америке! Но взялся бороться и там: он против мира восстал бесстрашно, повсюду сражался, невероятна была его энергия, невиданно упорство, по всему миру нажил он легион врагов и махал мечом в одиночестве.
Одному только Книжнику изливался Отказник, клеймя человечество за жадность, за скупость, за ненависть к ближнему, за жестокость, за малые и большие несправедливости – Агасфером заделался он, вечным жидом: жил в Лондоне, прозябал в Бонне, обитал в Париже, диссидентствовал в Мадриде, из Италии прогнали его прежние друзья – вот каким был Отказник, вот как не на шутку схватился с миром! Против прежних своих покровителей начал борьбу: смеялись над ним, злословили на него и ненавидели, но вновь и вновь кидался он в бурные волны. Открыл он великую истину: Степанов везде оказалось полно, что в Америке, что в Китае!
«И здесь, и там все погнило, – писал. – До меня дошли слухи, что у коммунистов все к черту разваливается. Вот, наконец-то сбывается, о чем я тогда вам кричал, о чем тогда мучился! Нельзя бесконечно над народом глумиться! Нельзя издеваться над личностью. Вот что я вам посоветую: из кабинетов и кресел всю эту напившуюся крови нечисть быстрее выкидывайте! А я сюда возвращусь!..»
(Грустно читал эти письма Книжник – думал он о другом; какое дело до власти было блаженному?!)
«Ты вопрошал еще, с кем бороться?! – изливал свою гневную душу Отказник. – Братец-то наш далеко шагает! Нет в нем ничего святого!.. – Свалится эта власть – не переметнулся бы он и другой?» – так вопрошал. Но какое дело было Книжнику до братца Степана! Что было том ему, куда он переметнется?!
Чужим, чужим был ему Степан!
Музыкант сделался знаменит. Музыкант сделался моден. Когда приезжал он в столицу, то почитатели битком набивались в залы, где выступал Музыкант! Видом своим он показывал наплевательство ко всему; вечно в джинсах и джинсовой рубахе, волосатый (волосья свисали чуть ли не до ягодиц), полупьяный, презрительный к тому, что его здесь встречало – он заделался гением саксофона!
Музыкант оттопыривал нижнюю губу, потягивал пиво из банки, дымил беспрестанно папиросками, знал только джаз, играл только джаз, думал только о джазе, Нью-Орлеан был его Меккой, не раз и не два уже похаживал он по тамошним мостовым. Америка вбилась в его голову, он бредил Америкой, жил Америкой, купался в Америке – и визжали на его концертах восторженные поклонники, и визжал его саксофон.
Он все позабыл о прошлом, то исчезая надолго за границей, то вновь выныривал из небытия – и вновь тогда пестрели афишки, говорящие о его возвращении. Купался Музыкант в своей разорванной жизни, напитываясь марихуаной к веселящей свободой. Законченным он сделался космополитом!
И возвышался над толпой, готовой слушать истошные вопли его саксофона, покачивался, нетрезвый, мерил сцену шагами, отпивал из банок и, срывая рубаху и крест, и все, что на нем было, бросал в зал, показывая всем, как он свободен!
Наплевать ему было на братьев, он забыл братьев, он и вспоминать о них не хотел – если бы кто из них попался сейчас ему навстречу, Музыкант прошел бы мимо – вот каким он заделался!
Трепетным к жизни, к людскому счастью оставался Строитель!
Всю жизнь Строитель учился, всю жизнь трудился неустанно, был уже главным инженером, сделался руководящим работником, специалистом, каких оказалось мало. Все, даже старшие, его уважали, все к нему прислушивались. Днями к ночами пропадал он на гигантских стройках. Там рылись котлованы, вбивались сваи, лепились балки и перекрытия, повсюду слепила сварка и копошились монтажники, каменщики, плотники, кровельщики, каминных и других дел мастера – среди них был Строитель!
И радовался он, когда видел: тянутся его дома к дымному городскому небу. Винты его вертолета секли воздух, а внизу, под ним, автострады секли землю узкими серыми лентами. Со страшной высоты наблюдал Строитель сбывающиеся мечты: по его планам горбились мосты, бурились туннели, обрастали плотью каркасы – и над всем этим движущимся, возводящимся властвовал Строитель, осматривая вое свое царство из вертолетной кабины.
И приказывал пилоту направлять вертолет туда, где были еще леса и болота, и мечтал, что и там поднимет к небу свои замыслы. И все чертил что-то в своих записных книжках. Всех людей – хоть квартиркой, хоть комнаткой, но мечтал он одарить – и был бескорыстен, честен и трудолюбив.
Жил он в постоянном труде, и было ему не до прошлого: сутками пропадал в кабинетах, рвал старые чертежи, трудился над новыми – повсюду окружали его сумасшедшие единомышленники, повсюду хрустели, лежали, громоздились проекты и планы, и по ночам продолжались бесконечные споры – только железный организм Строителя мог выдерживать подобную жизнь!
Все вокруг него до обмороков курили, спорили, за грудки хватали друг друга в азарте – и сам он был в постоянном сигаретном облаке, грозный, словно Зевс, когда, рассердившись, начинал метать вокруг себя молнии и громы, распекая подчиненных. Были у него уже и регалии: дачи, машины и квартира. Но редко появлялся он в своей квартире, а если и появлялся, то падал в изнеможении на диванчик, отсыпался и вновь исчезал. И было его огромное жилье пусто и безжиненно, и лишь тишину таили ненужные комнаты.
Пылал он, поглощенный работой, – и о братьях не вспоминал!
Степан в то время уже жил на небе! Его жизнь небожителя состояла из кабинетов, коридоров, «чаек», секретарей, лифтов, перелетов, заграниц, интриг, съездов, пленумов, банков, бань, охот, шоферов, поваров, прислуги, хрустальной посуды, подарков, телефонов, телетайпов, вычислительных машин, разносов, совещаний, выговоров, благодарностей, наград, парадов, приемов, фуршетов, Мидов, Домов Правительства, костюмов, галстуков, золотых запонок и прочего, прочего, прочего…
Видя, как прежняя власть зашаталась, заблаговременно и мудро перевел он в надежные места утаенные средства и расставил повсюду своих людей, и смотрел далеко вперед, как было ему и положено! В тиши особняков тянул нити заговоров, был в курсе всей тайной кухни, заделался одним из ее поваров, словно шахматист, рассчитал свою жизнь на годы, и шептались о нем со страхом и уважением. Нюх у него оказался такой, что завистники диву давались, как все успевал он обдумывать и предугадать.
Обкатан он был уже жизнью, словно камень-голыш!
И если бы даже захотел кто-нибудь из братьев пробиться к нему на прием, вряд ли принял бы его Руководитель – вот как далеко залетел он!
И жил он один, словно паук.
В одну осень дождь шел несколько недель и взбил мутной пеной весь город. Книжник бесцельно бродил по улицам.
Все вокруг него спасалось накидками и зонтами, машины шипели водяной пылью, которая попадала под колеса, пыльные стекла витрин умылись, и в них дрожало отражение сутулого Книжника.
Толпа цыганок, пестрых, чернявых, задевающих юбками мостовую, набежала на него у самого входа в туннель. Женщины надсадно вопили, как и полагается попрошайкам, и Книжник полез в карман пиджака за последними монетками.
Он рассеянно спускался в окружении молодых костлявых цыганок и все бы отдал им, но в полутьме вдруг наткнулся на сидящую на мокрых ступенях женщину и чуть было не полетел – молодухи вокруг него принялись хохотать, подметая юбками воду.
Дряхлая старуха, на которую он так неловко наткнулся, подняла на него голову и пристально всмотрелась в него – тепло пролилось из ее распахнувшихся глаз. Чуть было не вскрикнул Книжник, но, полуслепой, побоялся ошибиться. Старая цыганка словно пыталась признать стоящего перед нею сутулого грустного человека, продолжая глядеть на него со смутившей его любовью. Встревожившись не на шутку, он вложил монеты в ее дрожащую сморщенную руку.
Взгляд старой цыганки замутнился слезой, что-то силилась и она вспомнить, но, видно, не смогла и уронила голову на грудь – успокоилась в этой нищенке бессильная память.
Молодые цыганки смеялись, обшаривая его пустые карманы. И среди них была одна, самая вертлявая, самая наглая, с нехорошим взглядом и грубым хохотом, которая трясла Книжника усердней всех – вином пахло от нее, но ее глаза были знакомы ему – он перепугался и бросился бежать.
Прибежал он к брату Строителю. Чудом его брат оказался дома – и сильно обрадовался, притянув к себе Книжника. Так обрадовался Владимир Строитель, что хоть одна живая душа появилась у него, так возликовал, что Книжник явился из прошлого (с добрый десяток лет они не виделись), что звал жить здесь и выкладывал на стол все, что оказалось в огромном его холодильнике, и желал накормить и напоить непутевого братца. Не ожидал Строитель такого праздника, не ожидал такого появления и старался приободрить и успокоить взволнованного блаженного.
Книжник же не мог успокоиться: старая цыганка стояла у него перед глазами, вспоминал он знакомый взгляд молодухи. И как пронзило его!
Он заплакал, уткнувшись в плечо своего сурового брата. И вот что с болью твердил:
– Не дано, не дано понять нам, кто вестник! Ты был прав, как ты был прав, ты, не верящий в его появление!
– Он, светлый ликом, в белых одеждах, с ослепительными крыльями, с мечом и трубой, явившийся судить всех нас, грозный посланец, летящий над землею, не касающийся ее – он, вокруг которого ослепительное сияние?..
– Или незаметный старик, согнувшийся от годов и жизни, бредущий по дороге с потухшим взглядом, с узловатыми руками, босой, усталый, на которого никто не обратит внимания, незаметный, незаметный?!.
– Или та самая горбунья – несчастная горбунья, вся жизнь которой в подвальчике, среди книг ее, в которую бросались камнями, над уродством которой смеялись глупые мальчишки, та женщина, всю жизнь свою промучавшаяся, несчастная от уродливости?!
– Кто он? Всю жизнь проживший рядом с нами, евший, как все, пьющий, как все, радующийся и печалящийся; плотник, столяр, пахарь, шофер, кто? Повивальная бабка, а может, старый цыган с того табора, помнишь, тот цыган, что водил за собой дряхлого медведя? Кто он, дающий нам так, что мы не заметили, как он дает, ублажающий нас так, что мы не замечали ублажения?!




























