355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Илья Венявкин » Чернильница хозяина: советский писатель внутри Большого террора » Текст книги (страница 5)
Чернильница хозяина: советский писатель внутри Большого террора
  • Текст добавлен: 30 октября 2017, 14:00

Текст книги "Чернильница хозяина: советский писатель внутри Большого террора"


Автор книги: Илья Венявкин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 6 страниц)

Глава 7. Молчание

В конце марта 1938 года в американском посольстве в Москве снова устраивали прием. Посол Джозеф Дэвис получил новое назначение и собрал московский высший свет, чтобы попрощаться. На прием был приглашен и Александр Афиногенов. Он танцевал с женой посла, и она светски жаловалась ему: «Вы – исключительная страна, единственная в мире. Что такое какая-нибудь Бельгия после вас!»

Джозеф Дэвис с женой в день отъезда из СССР. Июнь 1938 года

© Universal Images Group / Sovfoto / DIOMEDIA

На приеме Афиногенова окружали новые лица: за прошедший год состав участников вечеров в посольстве кардинально изменился. Из знакомых остался только литовский поэт и дипломат Юргис Балтрушайтис: остальные не пережили 1937-й. Сенсацией вечера был председатель Военной коллегии Верховного суда СССР Василий Ульрих, выносивший приговоры на всех главных показательных процессах конца 1930-х годов. За две недели до приема в посольстве он приговорил к расстрелу участников вымышленного «правотроцкистского блока», среди которых были Генрих Ягода и Николай Бухарин. Весь вечер Ульриха окружали иностранные журналисты. Кто-то из них пустил остроту: «Странно видеть ходячую гильотину в зале для танцев». Чтобы сгладить возможное неприятное впечатление, посол Дэвис подошел к Ульриху и громко произнес: «Я считаю приговор суда абсолютно справедливым и, если б был судьей, приговорил именно так».

Афиногенов вполне мог поддержать слова Дэвиса: к этому моменту он уже ощущал свою общность с законопослушными советскими гражданами. Со смертью его бывшего покровителя Ягоды неприятности закончились и жизнь должна была войти в привычное русло. Правда, одним из негласных условий возвращения в общественную жизнь был запрет на сколь-либо публичное обсуждение пережитого опыта.

Более того, работа по внутреннему самосовершенствованию, которой Афиногенов уделил столько места на страницах дневника, оказалась никому не нужна. В советских реалиях 1938 года не нашлось ни одной инстанции, готовой выслушать Афиногенова и оценить его страдания. Все внутренние разговоры нужно было прекратить. Как ни в чем не бывало Афиногенов продолжал ходить на собрания Союза писателей и обсуждал планы по развитию искусства соцреализма. Такая задача давалась ему непросто, и это хорошо видно по дневнику 1938 года. С каждым следующим месяцем записей становится всё меньше, да и те разрозненные. «Заброшенные листы записей. Стыдно, как распустился! Мысль – а может быть, и не стоит продолжать», – записал он 30 июня. Еще год Афиногенов вел дневник с огромными перерывами, а в 1940 году – впервые с 1925-го – вообще не сделал ни одной записи. Это молчание и стало его свидетельством о пережитом опыте.


***

При изучении свидетельств террора, перед исследователем всегда стоит задача не только проанализировать то, что известно и сохранилось, но и попытаться реконструировать непроизнесенное или уничтоженное. В автобиографическом романе «Эпилог» Вениамин Каверин описал, как он зашел в гости к Юрию Тынянову осенью 1937 года. Тынянов подвел его к окну и показал на стоявшую в воздухе узкого ленинградского двора мелкую пепельную пыль. «Я схожу с ума, – сказал он, – когда думаю, что каждую ночь тысячи людей бросают в огонь свои дневники». Дневник Афиногенова за 1937 год сохранился и важен не только тем, что в нем написано, но и тем, о чем автор предпочел умолчать.

Дневники Афиногенова эпохи Большого террора – продукт внимательной саморедактуры: ножницами вырезаны куски множества страниц, у некоторых записей отрезаны начало или конец. Сам Афиногенов писал, что использовал дневники как материал для будущего романа. В его архиве действительно хранится папка с вырезками, но все ли куски в нее попали, неизвестно.

Во многих местах дневник выглядит очевидно отцензурированным или неполным. Внимательно следивший за переделкинской жизнью писателей Афиногенов, к примеру, ни разу не упомянул о том, что Пастернак, с которым они тогда много общались, отказался подписать письмо с требованием расстрела маршала Тухачевского. В дневнике также нет ни слова про арест писателей Бруно Ясенского и Владимира Киршона (в статьях, предшествовавших исключению из Союза писателей, Киршон упоминался через запятую от Афиногенова) – записи в дни арестов отсутствуют. Нет и прямой реакции на арест Бориса Пильняка в конце октября 1937-го. Еще в сентябре Пильняк и Афиногенов обсуждали необходимость менять профессию – а уже в ноябрьской записи Афиногенов размышляет о том, что Пильняк с большой вероятностью мог быть иностранным шпионом.

Еще непонятнее ситуация с записями апреля 1937 года – месяца, когда Афиногенов узнал об аресте Ягоды, а самому ему пришлось пережить три дня общественного собрания. В десятых числах он приехал в Ленинград и остановился в гостиничном номере. Позже в дневнике он написал, что это был «порыв к самоубийству» и он «старался в смерть спрятаться от отчаяния и обиды и от сознания, что некому пожаловаться, что никто не поверит и надо умирать». Дальше дневник прерывается на 13 дней, а у следующих записей перепутаны даты (апрелем помечены майские события). Что именно делал Афиногенов в дни перед собранием, совершенно неясно.

Георгий Прокофьев. 1930-е годы

Wikimedia Commons

Впрочем, некоторые пробелы можно восстановить по другим свидетельствам. Два раза на страницах дневника появляется Соня (в одном месте имя зачеркнуто и написано «Надя»). Из дневника про нее не известно ничего, кроме того, что ее муж был арестован, а сама она тщетно пыталась найти адекватное объяснение случившемуся: «Соня пытается шутить и острить, поет громко и говорит о посторонних вещах, но видно, что это всё от желания подавить в себе идущие к горлу вопросы, не думать о проклятом, забыться, рассеяться», – записал Афиногенов 30 июля 1937 года. Само по себе общение с женой арестованного должно было ставить Афиногенова в еще более опасное положение, но настоящую степень риска можно понять, только установив личность Сони. Эту возможность дают опубликованные в начале 1990-х годов мемуары Софьи Евсеевны Прокофьевой, в которых она рассказывает, что получила восемь лет лагерей как жена репрессированного члена высшего руководства НКВД Георгия Прокофьева. Она пишет, что Афиногенов был чуть ли не единственным, кто не прекратил общения с ней после ареста мужа, прекрасно понимая, чем ему это грозит.

Еще одно неожиданное свидетельство об Афиногенове оставил друживший с ним американский журналист Морис Хиндус (именно к нему Афиногенов пришел в конце 1936 года праздновать принятие сталинской конституции): «Он был одним из немногих среди знакомых мне русских литераторов, кто любил Библию. Главным образом он читал Библию короля Иакова[23]23
   Библия короля Иакова – перевод Библии на английский язык, выполненный по распоряжению короля Англии Якова I в 1611 году.


[Закрыть]
  и постоянно ее перечитывал во время года своего домашнего заключения». Если это действительно так, афиногеновские признания в прозрении и перерождении выглядят совершенно иначе: его вера в торжество миропорядка сталинизма оказывается подсвеченной совершенно немыслимым для коммуниста обращением в христианство.

Пожалуй, самая выразительная брешь в дневнике – почти полное отсутствие семьи Афиногенова. Драма, которую он переживал, не могла быть делом сугубо личным. Вместе с ним в Переделкино была его жена Дженни и их крошечная дочь Джоя, родившаяся в марте 1937 года. Для близких Афиногенова ситуация выглядела едва ли менее угрожающей, чем для него самого. Американская танцовщица, Дженни Марлинг приехала в Советский Союз в начале 1930-х годов вместе с мужем Джоном Бовингдоном, тоже танцором. Супруги симпатизировали идеям коммунизма и местному строю и хотели продемонстрировать здесь свои танцевальные импровизации. Бурный роман с Афиногеновым круто поменял жизнь Дженни: она рассталась с Бовингдоном, вышла замуж за советского писателя, получила новое гражданство и имя – Евгения Бернардовна Афиногенова. В случае ареста мужа Дженни осталась бы одна в чужой стране, без связей и с угрозой получить обвинение в шпионаже.

Александр Афиногенов и Дженни в Италии. 1930-е годы

© Из личного архива

Афиногенов несколько раз упоминает жену в дневнике, но из этих записей совершенно неясно, как Дженни переживала и интерпретировала случившуюся катастрофу. О ее роли мы знаем из воспоминаний Вячеслава Иванова – лингвиста и сына писателя Всеволода Иванова, жившего в Переделкино по соседству с Афиногеновыми: «Когда стали запрещать его пьесы и начались аресты людей из РАППа, Афиногеновы почувствовали приближающуюся опасность. И тогда Дженни написала письмо Сталину следующего содержания: „Вам пишет американская коммунистка, любящая вашу страну. И поэтому все, что она напишет, будет правдой. А правда заключается в том, что ее муж не сделал ничего плохого, верен партии и не нужно его обижать“». Действительно ли такое письмо существовало и обязан ли Афиногенов своим спасением жене, мы не знаем – в дневнике об этом нет ни слова.


***

Полноценное возвращение Афиногенова на советскую сцену произошло весной 1941 года. Его пьесу «Машенька» поставили сразу Московский театр транспорта и Театр имени Моссовета. Пьеса быстро стала всесоюзным хитом – она шла в 300 театрах по всей стране. Для советского искусства тех лет сюжет был не вполне обычным. После смерти отца и нового замужества матери 15-летняя Маша приезжает в Москву к своему дедушке – профессору Окаёмову, специалисту по древним рукописям. Внучка нарушает размеренную жизнь профессора и одновременно с этим наполняет ее смыслом. Вся пьеса представляет собой набор картин, показывающих, как пробуждается и крепнет их взаимная привязанность. В последнем акте в Москву приезжает мать Маши и пробует забрать ее обратно. В итоге семья решает жить вместе.

Многие детали пьесы выглядят нарочито несоветски. На 24-м году советской власти профессор Окаёмов демонстративно не слушает радио, занимается немарксистской наукой и не принимает участия ни в какой общественной работе. Чтобы наладить связь с внучкой, он просит ее почитать ему вслух «Дэвида Копперфильда» Диккенса и вспоминает, что так же ему читал Диккенса его отец в день, когда убили Александра II. Афиногенов пересек негласный водораздел между советской и царской Россией: в его тексте пионеры соседствуют со средневековыми рукописями.

Это уклонение от идеологического регламента хорошо почувствовали критики, назвавшие пьесу «безыдейной». 4 мая в Москве прошла творческая конференция по драматургии. Одно из заседаний было целиком посвящено «Машеньке». Осип Брик обратил внимание на странную особенность пьесы – очень слабую проработку изначального конфликта. Толком неизвестно, почему Окаёмов рассердился на сына, отчего тот умер и почему мать Маши прислала дочь к нелюбимому свекру. Формально Афиногенов давал ответы на некоторые из вопросов, но по сути Брик был прав: все эти повороты сюжета выглядели драматичными, но неубедительными, а также – и это особенно важно для советского регламента – социально необоснованными. В центре мира «Машеньки» – разрушенная семья, где члены разных поколений не могут понять друг друга и страдают от одиночества.

В конце первого акта между Машей и Окаёмовым происходит следующий диалог:

«М а ш а: Разве вы тоже одинокий?

О к а ё м о в: Да, девочка. Все от меня ушли.

М а ш а: Куда?

О к а ё м о в: Сначала ушли мои отец и мать. Потом жена. Потом мои сверстники, один за другим. Потом сын мой – твой папа. Значит, и мне пора. Настанет такой день, когда и я наконец уйду… Пора».

Эта сцена имела максимальный успех у зрителя: зал начинал плакать. Вообще, вся пьеса, по наблюдению Брика, оказывалась невероятно слезоточивой: «Все, кто смотрел, говорят: „Чудная вещь, я так наплакалась!“ Рина Зеленая прямо заявила: „Вода стоит по щиколотку“!». Необычную реакцию зала отметил и исполнитель роли Окаёмова Евсей Любимов-Ланской: «О чем мне говорит зрительный зал: мы – люди, современники – очень нуждаемся в ласке, в душевности, в хорошем отношении, в каком-то глубоком человеческом подходе. Надоело нам видеть оскаленные морды противных людей, которые существуют у нас, не хочется нам видеть мерзавцев и негодяев, которые у нас существуют».

Вера Марецкая и Евсей Любимов-Ланской в спектакле «Машенька» в Московском театре им. Моссовета. Март 1941 года

Российский государственный архив литературы и искусства

Вера Марецкая в спектакле «Машенька» в Московском театре им. Моссовета. Март 1941 года

Российский государственный архив литературы и искусства

Сцена из спектакля «Машенька» в Московском театре им. Моссовета. Март 1941 года

Российский государственный архив литературы и искусства

Советские зрители, пережившие ужас террора, с радостью ухватились за возможность сопереживать истории, в которой главными действующими силами были не идеологическая бдительность или готовность принести себя в жертву делу коммунизма, а любовь дедушки и внучки. Они оплакивали разрушенные террором семьи и свое одиночество, пусть и не могли говорить о его причинах в открытую. Сам Афиногенов напрямую связывал замысел своей пьесы с потрясением, пережитым во время Большого террора. В письме своему другу Борису Игрицкому, тоже пережившему чистку, он писал: «Что говорить – обоими нами прожито и пережито столько, что ни в одну пьесу не уложится. Тут и несправедливость, и клевета, и разочарование в „друзьях“, и руки порой опускаются в бессилии и нежелании продолжать борьбу… Как это ни странно – отсюда и родилась „Машенька“… от страстного желания побыть среди хороших людей, полных чистых чувств, благородных намерений, сердечной теплоты и подлинной дружбы».

Многие детали пьесы приобретают дополнительный смысл, если сопоставить их с текстом дневника 1937 года. Так, в одном из персонажей – геологе Леониде Борисовиче – можно без труда узнать Бориса Леонидовича Пастернака. Как и Пастернак в дневнике Афиногенова, он парит над советской повседневностью. Получив за какое-то открытие 30 тысяч рублей, он выступает в пьесе в роли рассеянного и жизнерадостного волшебника: всем дарит подарки, помогает решать конфликты, для каждого находит доброе слово. Он дарит Окаёмову бюст Гераклита (подсказывая зрителю, что за окаёмовской фразой «Всё пройдет» стоит философская традиция). Он советует Маше выкинуть пузырек с чернилами со стола профессора и купить новую красивую чернильницу. Он же объясняет профессору, что Маша – это продолжение Окаёмова в бессмертии.

Написанная Афиногеновым пьеса о профессоре и его внучке поднимала вопрос о том, как преодолеть страх смерти, и показывала, что человек может сделать это, не надеясь на государство и официальную идеологию, с помощью своего внутреннего мира: книг, семьи и близких друзей. Афиногенов изобразил драму пережившего террор человека, полностью умолчав об опасной социальной реальности. По всей видимости, советский зритель прекрасно знал, что скрывается за этим молчанием.


Источники

Афиногенов А. Статьи. Дневники. Письма. Воспоминания. М., 1957.

Афиногенов А. Избранное в 2 т. М., 1977.

Каверин В. Эпилог. М., 1989.

Прокофьева С. Годы 1936–38.[24]24
  http://www.sakharov-center.ru/asfcd/auth/?t=page&num=2186


[Закрыть]
Уроки гнева и любви: Сб. воспоминаний о годах репрессий (1918 год – 80-е годы). Вып. 7. СПб., 1994.

Саед-Шах А. Поселку писателей Переделкино – 70 лет.[25]25
  http://www.peredelkino-land.ru/pages/poselku_pisatelej_peredelkino__70_let


[Закрыть]
Вечерняя Москва, 26.08.2005.

Эткинд А. Кривое горе. М., 2016.

Творческая конференция по драматургии 4 мая 1941 (стенограмма). РГАЛИ, Ф. 631. Оп. 2. Ед. хр. 487.

Фонд А. Н. Афиногенова в РГАЛИ. Ф. 2172.

Hindus M. Crisis in the Kremlin. New York, 1953.

Глава 8. Последняя война

31 декабря 1940 года на даче у Афиногеновых собралась большая компания. На встречу Нового года пришли будущие лауреаты Сталинской премии Николай Погодин, Николай Вирта, Петр Тур и другие писатели и драматурги. С момента опалы прошло всего два года, и за это время Афиногенов снова сумел оказаться в центре светской жизни. Вечеринка удалась: все разошлись только в девять утра.

Хозяева в качестве развлечения составили для гостей шуточную анкету: нужно было ответить на семь вопросов, чтобы через год снова собраться и посмотреть, сбылось ли загаданное. На вопрос «Кем вы будете в новом году – блондинкой или брюнеткой?» гости отвечали: пегой, полосатой, лысым.

Впрочем, большинство вопросов были серьезными и так или иначе касались войны, которая уже вовсю шла в Европе: «Будем ли мы воевать в 1941 году?», «Как разовьется мировая война в 1941 году?» В ответах писатели и их жены проявили почти полное единодушие: «Адольфа Ивановича побьют», «провал Гитлера», «поражение Германии». Многие даже не верили, что СССР придется вступать в войну. Наибольшие оптимисты предрекали мировую революцию. «Надеюсь на Политбюро, не подведет», – писал Аркадий Первенцев.


***

1 июля 1941 года после полуторалетнего перерыва Афиногенов снова начал вести дневник. Как и многих современников, его побудило к этому нападение гитлеровских войск на СССР. На протяжении 30-х годов советская пропаганда убеждала, что новая война будет иметь всемирно историческое значение: она станет финальной битвой между силами коммунизма и капитализма. После вероломного нападения капиталистических сил советские войска перейдут в стремительное наступление, перенесут войну на территорию противника и устроят мировую пролетарскую революцию. После этого на земле (или хотя бы в Европе) должен будет установиться новый социальный порядок – без классов и без войн.

Поэтому неудивительно, что Афиногенов назвал свои записки «Дневник последней войны». Многие из этих записей поражают интонацией смирения перед смертью: «Миллионы погибнут. Но миллионы и выживут. И спасшиеся будут жить в новом мире – без войн. Какая тогда будет жизнь? <…> Все это интересно… но все это уже мимо меня и не во мне. Во мне лишь одно ощущение – полного покоя перед лицом событий. Ожидание неизбежной и хладнокровной встречи с врагом. Смерть в войне не как искупление или жертва – нет, как естественный конец жизни, прожитой в роковую полосу мировой истории».

Рассуждения о неизбежности и банальности смерти прямо возвращали Афиногенова в ситуацию 1937 года, когда он ждал ареста на своей даче в Переделкине: «Жизнь… не все ли равно, где она оборвется, раз она уже прожита. Прожита и испытана – и все было в жизни моей – и слава, и почет, и падение на дно – и новый медленный подъем… но уже усталым и больным подымался я после 1937 года – тогда именно и зрело во мне это равнодушие к собственной жизни, которое, знаю, кончится моей смертью, и смертью скорой. Вот так я встречаю последнюю войну свою – и сейчас уже удаленно смотрю на тех, кто еще живет и борется за свое существование…»

Как утверждали многочисленные книги и фильмы, большевик должен был преодолеть буржуазный страх смерти, решиться на подвиг во имя идеи, чтобы воскреснуть в новых поколениях, которые будут жить уже при коммунизме. Большой террор ставил под вопрос этот центральный для официальной пропаганды миф: люди, пережившие опыт повседневного ожидания смерти, больше не воспринимали ее как подвиг. Они столкнулись с подлостью и цинизмом функционеров, увидели хаотические метания идеологов, неспособных внятно объяснить причины низвержения прославленных вождей и выборочность террора, и их доверие к режиму оказалось подорванным.

В самом начале войны возникла угроза не только военного, но и идеологического коллапса всего советского проекта. Несмотря на годы социального контроля, борьбы с инакомыслием и партийной пропаганды, уже в первые дни войны видимое единодушие советского общества было разрушено. Ответом на вторжение Гитлера и отступление советских войск стал не только подъем патриотизма, но и паника. Аноним, написавший письмо члену Политбюро и первому секретарю Ленинградского горкома ВКП(б) Андрею Жданову, так описывал ситуацию в Ленинграде через пять дней после начала войны: «Репродукторы кричат: „Не выключайте радио!“ – но тошно делается, люди гибнут где-то, а у нас музыка гремит, а в магазинах кошмар, население делает запасы, у кого есть деньги, конечно. <…> Я считаю, что надо милиции просто-напросто гонять очереди, а то получается полная паника, в очередях можно услышать всевозможную провокацию, уже болтают, что Россию продали, что Сталин уже скрылся». Советские граждане прекрасно знали, что в публичных местах такие разговоры вести не стоило. Но страх наказания больше не останавливал людей.

3 июля, через 11 дней после начала войны, было принято решение эвакуировать из Москвы в Тюмень главную советскую святыню – тело Владимира Ленина. Одного этого было достаточно, чтобы представители советской элиты захотели бежать из города. «В эти дни обнаружилась человеческая трусость и слабость – именитые люди, ордена им дали, премии, а они ходят бледные, и единственный их вопрос – когда сдадут Москву, и как далеко придется нам бежать, и как бы им словчиться и убежать первыми», – записал Афиногенов в дневнике 7 июля.

Война быстро изменила привычную жизнь и быт московской интеллигенции: многие отправились на фронт, по ночам приходилось прятаться в убежища или бороться с зажигательными бомбами, в писательском поселке Переделкино появилась зенитная батарея. Изменился и ландшафт советского искусства: кино, на которое до этого делалась основная идеологическая ставка, было слишком долгим и дорогим в производстве, и приоритет был отдан агитационным статьям и пьесам. Различия между искусством и агитацией окончательно исчезли.

Спектакль по пьесе «Накануне» в Центральном театре транспорта. Москва, 1942 год

Российский государственный архив литературы и искусства

В июле Афиногенов получил государственный заказ на новую пьесу, которую нужно было закончить к августу. Действие «Накануне» происходит в дачном поселке неподалеку от большого города, куда приходит война, нарушая течение жизни главных героев – агронома Андрея Завьялова и его жены туркменки Джерен. Афиногенов выбрал далеких от армии людей и показал, как в условиях катастрофы жизнь становится понятнее и проще, а в людях проявляются их истинные качества. Оставшись в дачном поселке, герои демонстрируют чудеса самоорганизации и создают боевой отряд. Они избегают пафосных слов и официальных патриотических штампов – для поднятия боевого духа зенитчиков актриса Гараева читает им пассажи из «Войны и мира» Льва Толстого: «В плену, в балагане, Пьер узнал не умом, а всем существом своим, жизнью, что человек сотворен для счастья, что счастье в нем самом… <…> …Теперь, в эти последние три недели похода, он узнал еще новую, утешительную истину – он узнал, что на свете нет ничего страшного…»

В финальной сцене Завьялов, чтобы помешать маневру немецких войск, поджигает поле, засеянное выведенным им уникальным сортом пшеницы. Через несколько мгновений погибает его жена Джерен. Все герои приносят над ее телом клятву, слова которой противоречат общему настроению пьесы, буквально цитируя газетные передовицы тех дней: «Клянемся убить в себе жалость и ненавидеть врага так сильно, как любим мы жизнь и родину нашу. Кровью за кровь и смертью за смерть отомстим мы, и яростна будет наша месть».

Советские солдаты в Ельне. Фотография Маргарет Бурк-Уайт. 1941 год

© Margaret Bourke-White / The LIFE Picture Collection / Getty Images

В дневниковых записях лета и осени 1941 года Афиногенов разрывается между эскапизмом и желанием присоединиться к официальному дискурсу патриотизма и мобилизации:

«Я совсем спокоен. <…> Сам я настолько ко всему готов, что даже порой удивляюсь себе… мне все время хочется спать – и больше ничего. А тут все время теребят с пьесой, и надо ее писать – иначе скандал…»

17 июля 1941

«Сегодня, впервые за много недель, радостное в сводке – взят город Ельня, Смоленской области, пятьдесят деревень, 400 кв. км территории. Разгромлено восемь дивизий. Бой шел двадцать шесть дней. Это очень радостно, хоть чуть-чуть можно на чем-то вздохнуть. И в дневной сводке – под Одессой уже легло двадцать тысяч румын и немцев. Газеты пишут: „Одесса – неприступная крепость“. Значит, не отдадим».

9 сентября 1941

Афиногенов не мог перестать следить за развитием событий на фронте и пытался найти объяснение случившемуся. Как и в 1937 году, ему нужно было придумать интерпретацию, которая бы склеила распадавшуюся на глазах реальность. Сталин по-прежнему занимал центральное место в этих рассуждениях, только теперь уверенности в том, что за катастрофой стоит четкий план, у Афиногенова поубавилось. «Что думает он? Как он воспринимает наши поражения? Есть ли у него свой, сталинский план? Или все планы смяты неумелой организацией и бюрократизмом, который может нас погубить? Ведь еще двух месяцев нет… а уже Смоленск. Это же действительно молниеносная война, что бы там ни говорили», – записал он 14 августа.

Тем парадоксальнее событие, которое произошло несколько недель спустя: Афиногенов получил первую серьезную должность со времен своей опалы. Его назначили главой литературной части Советского информационного бюро вместо Александра Фадеева: тот вернулся из командировки на фронт и ушел в запой. Во время войны Совинформбюро играло роль министерства пропаганды, которое координировало распространение информации о положении на фронте в газетах и радио. В 1941 году перед бюро среди прочего стояла вполне конкретная задача – ускорить вступление в войну Америки. Судя по всему, именно этим можно объяснить назначение Афиногенова, свободно говорившего по-английски.

За дело Афиногенов взялся с энтузиазмом. В его архиве сохранился рабочий блокнот, в котором законспектировано содержание чуть ли не ежедневных рабочих совещаний. Первого октября Афиногенов записал список амбициозных задач на будущее: «а) продвижение наших картин; б) политическая обработка голливудской общественности; в) постановка в Голливуде наших картин и продвижение наших сценариев».

Как позже вспоминал Лев Кассиль, «работая в Совинформбюро, он не только умел организовывать наших писателей, но и мобилизовывать те связи, которые были у него за границей, для освещения жизни Советского Союза. И на такой скромной площадке, как Переделкино, можно было встретить людей и с Запада, и из Америки».

Москва, улица Горького. 20 октября 1941 года

© Сергей Струнников / Фотохроника ТАСС

Тем временем по мере приближения немецких войск в Москве нарастала паника. Писатели и другие члены номенклатуры были заняты попытками эвакуировать свои семьи и вывезти имущество. В очередях, уже ничего не стесняясь, обвиняли во всех бедах евреев и обсуждали возможные преимущества жизни под немцами. Пятнадцатого октября Сталин подписал указ, предписывающий срочную эвакуацию правительства, Президиума Верховного совета и иностранных дипмиссий в Куйбышев. В случае появления немцев «у ворот Москвы» НКВД было поручено взорвать метро и ключевые промышленные предприятия. Люди бросились на вокзалы штурмовать отходящие поезда.

Афиногенов должен был ехать в специальном составе ЦК вместе с другими представителями советской элиты. Но свободного пассажирского состава не нашлось, и все сели в обычную дачную электричку. «Ранги, чины, всё смешалось – все равны перед самым трагическим, что свершилось за четыре месяца войны. Только 100 дней, и уже оставляем Москву. Невероятно!!!» – записал он 15 октября.

На несколько дней в Москве установилось безвластие: уходившие из города по шоссе Энтузиастов москвичи останавливали и грабили машины спасавшейся бегством номенклатуры, коммунисты избавлялись от своих партбилетов, сотрудники аппарата ЦК бросили здание на Старой площади, не позаботившись уничтожить секретные документы.

Афиногенов не доехал до Куйбышева. По дороге его вызвали в Москву на срочное совещание Совинформбюро. 29 октября Афиногенов зашел в здание ЦК партии в центре Москвы оформить документы для выезда за границу, когда туда попала немецкая бомба. Он погиб от одного из осколков.


***

Три года спустя, когда исход войны уже не вызывал сомнений, Союз советских писателей нашел время и возможность почтить память литераторов, погибших в 1941 году. 28 октября 1944 года в Доме актера Всесоюзного театрального общества прошел вечер памяти Афиногенова. На вечере показали отрывки из пьес «Чудак», «Машенька» и «Накануне»; Давид Ойстрах, Лев Оборин и Святослав Кнушевицкий исполнили трио Чайковского «Памяти великого артиста». Но самой важной частью вечера были выступления писателей. Лев Кассиль вспомнил о спокойной уверенности Афиногенова в «дни, когда пристрастные, несправедливые обстоятельства затемнили жизнь этого человека и на время скрыли его жизнь от других». Самым же резонансным выступлением стала речь Бориса Пастернака.

Большую часть времени Пастернак говорил не о творчестве Афиногенова, а о его человеческих качествах: «Мой отец был художником. Если бы я обладал этими способностями, я бы нарисовал Афиногенова таким, каким он изображен на этом пригласительном билете. Это лицо бесстрашной чистоты». Как и в афиногеновской пьесе «Накануне», Пастернак изображал первые месяцы войны как время, когда люди проявили свою настоящую природу. На фоне паники, трусости и бюрократизма Афиногенов не изменил своих привычек и сохранил достоинство. Но самой необычной была следующая характеристика: «В моих глазах это был человек верующий. Он был такой верующий человек, что о нем можно сказать: „Вера горами двигает“. Афиногенов показал на живом примере, что вера именно творит». Это был настолько важный момент во всем выступлении для самого Пастернака, что он вернулся к своей мысли еще раз: «Он был человек веры, которая в действительности созидательна, и из горнила этой веры созидалась действительность».

Неуместность этого словаря тут же потребовала корректировки. Выступавший следующим официозный писатель-баталист Леонид Соболев попробовал подправить характеристику, вернувшись в привычное русло советских клише: «Пастернак сказал: „Верующий человек“, – но я скажу другими словами: он был уверен в жизненности нашего народа, нашей страны».

Александр Афиногенов. Москва, 1930 год

Государственный литературный музей

Этот конфликт двух языков описания определил всю жизнь Афиногенова. Он искренне верил в советский проект, и эта вера переполняет его дневники и пьесы. Но Афиногенову также было важно быть соавтором партийной идеологии – поэтому он не просто верил в нее, но осмыслял и развивал советские идеологемы. 1930-е годы обернулись катастрофой для многих убежденных коммунистов: их желание наполнить идеологию своими собственными смыслами было отвергнуто партийным аппаратом во главе со Сталиным, которого интересовала унификация и управляемость общества. Миллионы людей столкнулись с репрессиями, а официальные объяснения террора были противоречивы и неубедительны. Невозможность откровенно написать или рассказать об отчаянии, страхе и разочаровании, испытанных во время Большого террора, разделила Афиногенова-человека и Афиногенова-писателя. Это противоречие еще сильнее разрывало его в первые месяцы войны, когда пропаганда создавала образ советского человека-патриота, готового отдать жизнь за родину и не сомневающегося в победе коммунизма. Настоящий советский человек оказался гораздо сложнее и противоречивее, чем ему предписывала газета «Правда».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю