Текст книги "Мечты об оловянной ложке"
Автор книги: Илья Сафонов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 5 страниц)
"Дорогая Аленушка, я ничего не могу понять: получила ли ты мое письмо из Ярославской тюрьмы? Я просила тебя приехать ко мне на свидание и не знала, что думать после того, как три месяца от тебя ничего не было. Ты исчезла после проявленного усиленного интереса к моим родственникам. Не буду писать, что я передумала о тебе и Илюше за все эти месяцы".
Вообразить тогда, к сожалению, было что, даже в отсутствие буйной фантазии. Размах государственной и самой обычной уголовщины в стране на подъеме, вплотную за ним громадье пятилетних планов, серии грандиозных и, как правило, бессмысленных, бесплодных или просто опасных проектов текущего момента. Вспомним только лесозащитные полосы, обводнение пустынь, строительство каналов, плотин и создание рукодельных морей – всевозможные побеги от древа концепции "мы не можем ждать милостей у природы, взять их у нее – наша задача!". А чего стоили дикие фантазии новых лидеров вроде Трофима Лысенко, гонения на следы здравомыслия в любых науках – будь то физика или передача сигналов, и т.д. и т.п., и все это с потрясающей пропагандистской шумихой, красочными плакатами и головокружительным, я бы сказал, тотальным враньем.
Кстати, именно на этой почве (не вранья – проектов) Елена Васильевна нашла некоторый заработок, взявшись за изготовление детской игры под названием "Моя Родина", поражавшей и чисто физическими размерами, и педагогическим "мимо". Игра состояла из большущей карты СССР и набора картинок с изображением добычи разных полезных ископаемых или какого-либо вдохновенного труда на полях, в шахтах и на заводах. Карта не просто изображала знакомые евразийские просторы победившего социализма – по ней были распределены преобразовательные начинания вождя: плотины, рукотворные моря, каналы, лесонасаждения и проч. Мальчики и девочки должны были отыскать на карте места, которые соответствовали выпавшим им по жребию картинкам; возможно, все было наоборот. Сборище дебилов, увлеченных подобным занятием, могло возникнуть только в воображении чиновников минпросветовского худсовета, на столь же фальшивых картинках или в пионерских кинофильмах с аккуратно причесанными и некрасиво одетыми детишками, но никак не в реальной жизни. Вряд ли дети и родители кинулись за этой игрой по магазинам учебных пособий; думаю, что пуговичный футбол вместе с классиками сохранил позиции и остался неколебимым лидером среди развлечений на просторах родины чудесной. Не все, однако, осталось на прежних позициях – Тюля кое-какие средства на пропагандистской ниве заработала, и список кредиторов удалось временно сократить.
Итак, большевики по инерции толкали в никуда расползающийся воз народного хозяйства, который они надеялись вытащить (иллюзии еще не испарились окончательно), если тянуть его из постоянных неурядиц с использованием, туды его в качель, как верно говорил ильфовский похоронных дел мастер, марксистского научного предвидения.
Простите мне столь плоские и общие слова, однако, наше экономическое положение, если рассматривать конкретную небольшую семью, состоявшую из меня, Тюли и отбывавшей срок Анны Васильевны, – весьма типичную в описываемое время по численности и составу, – это положение не обозначить иначе как бедственное. Проблемой были самые элементарные вещи, и главное, конечно, – еда и одежда. Тюля ходила, одетая в грубый военный ватник, обутая в какие-то опорки; на мне тлело латаное-перелатанное тряпье – знаменитый Барон который сезон служил верную службу. Каждая Тюлина бумажка, любой эскиз, случайная записка – все неизбежно заполнялось в задумчивости, увы, не профилями красавиц и красавцев, а столбиками цифр, отражавших долги по крайней мере десятку людей. Список кредиторов состоял из ближайших друзей и подруг, но бывали фамилии и покруче я помню Шостаковича и Михалкова. Долги превратились в постоянную составляющую тогдашней жизни, они могли стать больше или меньше, но совсем исчезнуть – нет, такое не рисовалось даже в мечтах! Следы сложной сети долговых взаимозависимостей нетрудно усмотреть на любой сохранившейся с тех пор бумажке: бледные следы карандашных столбцов, в которых слева имена, справа цифры, отражавшие размер долга. Хорошо помню, что долги стали основой нашего существования, и удивляюсь, как вообще удавалось Тюле удерживаться на плаву, если учесть, что число кредиторов выходило далеко за десяток. И все это в условиях карточной и ордерной систем распределения товаров не первой первейшей необходимости! Бедные взрослые, на плечах которых лежал тогда груз ответственности за выживание!
Вместе с тем между людьми сохранились отношения, свойственные, по-видимому, всем труднейшим временам, – готовность прийти на помощь, открытость, умение сбиться в тесную группу для охраны детей, тепла, вообще для защиты. Завязывались такие отношения, как правило, по месту – внутри квартиры, дома, квартала. Мы, т.е. скорее Тюля, а уж вместе с ней и я, оказались в группе такой самозащиты, в состав которой по самому ближнему кругу входили наша соседка Вера Семеновна Антонова, дворничиха Шура, слесарь домоуправления Григорий Алексеевич, лифтер Николай Васильевич. Шура, например, приводила к нам на подкорм и для общего развития свою чуточку дефективную дочку Таньку; временами заходил слесарь Григорий Алексеевич и робко интересовался, когда Тюля заплатит ему за сложенную печку или заказанный в расчете на приобщение меня к ручной работе верстак. В ожидании этих выплат крепко выпивавший Григорий Алексеевич вынужден был раз за разом одалживать деньги, сумма которых в конце концов далеко превышала все, что должна ему Тюля; долги с обеих сторон так и оставались долгами. В конце концов торжествовало то самое, что и теперь сопутствует неплатежам, – взаимозачет.
Вера Семеновна взаимодействовала с Тюлей по части хозяйства все плотней, пока, наконец, не влилась в нашу семью практически одним из ее членов. Но основным видом экономической взаимосвязи являлись деньги, которые все были всем должны. Должны были также пачку соли, коробок спичек, полбуханки черного, тарелку супа, карандаш – что угодно, долговой смерч втягивал в себя все подряд! Долги были образом жизни не только нашего семейства: почти везде, где мне случалось бывать, я замечал следы той же бухгалтерской деятельности.
Послевоенная Москва встает в памяти городом грязноватым, ветхим, запутанным, но необычайно уютным. Поленовский "Московский дворик" был тогда еще очень точным и по виду, и по настроению портретом лица города. Сросшиеся невысокие домики в два-три этажа; ловушки проходных дворов с постоянно действующими в них заседаниями старушек и детскими игрищами; заросли каких-то специфических сорняков, которые будто именно для городских углов и возникли в растительном мире; там и сям тихие, загаженные руины; не асфальтированные еще мостовые большинства проездов – зимой они покрывались слоистым прессованным снегом с желтыми пятнами лошадиных испражнений; торчащие в большинстве дворов ржавые остовы дровяных снеготаялок – к ним дворники свозили снег на деревянных салазках, редкие машины с не надоевшим еще запахом бензинового выхлопа и, куда чаще, телеги с неторопливыми лошадками – Боже, сколько прелестных деталей, и всё это невообразимая и уже далекая сегодня, но такая теплая история! И в контрасте с ароматом начала века, явственно ощущавшимся чуть в стороне от центра, блеск обновленных центральных улиц, который манил к себе всех – и молодых, и старых.
После войны возродились некоторые довоенные порядки – по утрам в Москву из ее окрестностей съезжались молочницы, которые развозили свежее молоко по договорным адресам. И мы, – скажу хвастливо, – тоже были охвачены этой роскошной услугой: молоко нам возили из Михнева поочередно мать и дочь, которую звали Тоня. Молочницы имели своеобразную форму: серый ватник, голова обернута шерстяным платком, на ногах валенки с калошами. Молоко перевозилось в бидонах с литровым или полулитровым мерным алюминиевым стаканом. Возобновилась доставка свежего хлеба из булочных по домам, но этот симпатичный обычай просуществовал недолго.
Одним из непременных признаков городского пейзажа было множество еще живых инвалидов – обломков войны, которым не содействовали тогда ни комитеты ветеранов, ни социальная защита. Инвалиды собирались кучками или сидели поодиночке на тротуарах, бродили по трамваям, выпрашивая милостыню, чтобы потом обратить ее в счастье с помощью "красной или белой головки" (все водки были "московские" и разнились по качеству способом запечатки: простой красный сургуч, белая мастика или новинка – жестяная облатка с хвостиком для вскрытия, получившая название "бескозырки" за хвостик, который сначала был, но всегда обламывался, а потом и просто исчез). Протезы, заменявшие утраченную конечность, были примитивны донельзя: вместо ампутированной руки самодельный металлический крюк, вделанный в жестяную чашку – в нее и вставлялся остаток руки, культя оттяпанной ноги закреплялась ремнями в деревянной колодке. Простейшим и наиболее широко распространенным подспорьем был костыль.
Картина послевоенной жизни на Плющихе (думаю, не только там, а и по всей Москве, а как бы и не по стране) будет неполной, если не вспомнить распивочные, пивнушки и пивнухи с гнездившимися возле них сообществами обычных пьянюжек, лавунь и латрыг (принятые тогда степени впадения в пьянство) с обладателями высших военных наград – культей и протезов. Ближайшее к нам такое гнездовье имелось в виде "пивнушки" на углу Плющихи и Ружейного переулка. Палатка была встроена в забор, ограждавший дровяной склад – редкостное по удобству соседство для работников этого заведения. Под ногами пьющих в пыли и мусоре крутились окрестные собаки, ожидающие подачек в виде оброненных корок или колбасных обрезков. Там же была позиция инвалидов без обеих ног. Для передвижения эти несчастные пользовались тогда маленькими деревянными платформами с четырьмя подшипниками по углам; к доскам платформы привязывали ремнями безногое тело. Отталкиваясь деревянными же низкорослыми костыльками от земли, прикрепленные к платформе укороченные тела умудрялись довольно ловко и споро передвигаться по улицам, пробираясь даже в такие оживленные места, как предмет настоящего описания – водочные палатки. В толпе посетителей полностью безногие оказывались в лучшем случае где-то на уровне поясов полноценных граждан. К безногим гостям нетрезвый социум посетителей распивочных проявлял особое уважение – бутерброд с рюмкой передавался им неукоснительно.
Народу около этих типичных для послевоенной Москвы питейных заведений было всегда более чем достаточно. Проходя мимо, граждане вынуждены были держаться настороже, чтобы при случае уклониться от падающих по той или иной причине тел участников товарищеского распития. Компании там собирались преимущественно мужские – время женского алкоголизма еще не пришло, и словарь собеседований был матерно однообразен. Время от времени взаимное понимание и любовь нарушались, в ход шли оставшиеся кулаки, костыли и протезы, и тут-то берегись, прохожий! После побоищ, шумных и быстротечных, как летняя гроза, обломки инвалидных подпорок и бесчувственные тела их владельцев усеивали окрестную территорию. О, поле, поле!..
Не помню точно даты возвращения на Плющиху Натальи Николаевны Филипьевой (двоюродной сестры детей Сафоновых по материнской линии) – Шины по детскому прозвищу, данному ей сестрами за способность мгновенно "надуваться" безо всякого к тому повода и за некоторое внешнее сходство, и ее дочери Ольги Павловны Ольшевской (моя, стало быть, уже троюродная сестра); в качестве ориентира учтем только, что по времени их появление как-то пересеклось с присутствием Гернетов, т.е. скорее всего это было до окончания войны. Тетя Наташа и Оля приехали из эвакуации, которую провели, по-моему, где-то в Башкирии. Поселились они в комнате за кухней – наши две комнаты выходили на улицу, их комната имела окно во двор. Тетя Наташа зарабатывала машинописью – в этом деле она имела высшую квалификацию и могла грамотно и с элементами редактуры печатать на основных европейских языках. Проблем с поисками работы у нее не было – аспиранты, авторы книг и брошюр валили валом, "Ундервуд" стучал целыми днями и приносил стабильный доход. Мне было странно, что Филипьевы-Ольшевские приехали к себе домой, т.к. до войны уже жили на Плющихе. Тогда здесь хозяйничала какая-то загадочная для меня, а им хорошо известная Феня, был жив Всеволод Константинович, мною же тут еще и не пахло.
С Натальей Николаевной я так и остался до конца не более чем знаком, да и знаком не очень близко – случай, когда дальнее родство проявило себя только своей "дальностью". С Олей же быстро завязались отношения дружбы-соперничества – мы и дрались, бывало, причем по малолетству мне частенько серьезно доставалось. Драки как-то быстро сошли на нет – я подрос, мой успех бывал предрешен, да и неловкость мешала: Оля стала девочкой со всеми положенными этому состоянию признаками. Вне схваток мы дружили – слушали по вечерам Тюлино чтение вслух диккенсовских "Дэвида Копперфилда" и "Пиквикского клуба", играли в придуманных взрослыми гномов-покровителей (эту игру мы позднее перенесли на своих детей Машу, Ваню и Васю), ходили вместе на детскую площадку (что-то вроде летнего пионерского лагеря в городе, только с ночевкой дома) в сад Мандельштама – не подумайте, что Осипа: имя саду присвоили в честь кого-то из советских биологов и, наверное, немедленно о нем забыли, иначе во времена борьбы с безродным космополитизмом его, будьте уверены, вычеркнули бы, и т.д. Сад расположен между Большой Пироговской улицей и Комсомольским проспектом, сразу за вестибюлем метро "Фрунзенская". В описываемое время места эти были полудеревенскими и диковатыми.
Кстати, с детской площадкой в саду Мандельштама связаны эпизоды, которые я помню довольно ярко. Первый связан с падением в крохотный местный прудик некоторое предвидение всех последующих случаев моего так и не совершившегося утопления. Хорошо помню, как молча – я и потом каждый раз тонул молча смотрел на полные любопытства рожицы моих сотоварищей уже из-под воды. Кто-то вытащил меня, чтобы я потом еще не раз ощутил леденящий привкус движения по маршруту без обратного хода.
Другой случай связан с появлением у меня нового пальто – событием, по тем временам нечастым. Ради этого пальто Тюлечка отстояла очередь за получением ордера, затем была беготня по магазинам, чтобы найти хотя бы примерно то, чего хотелось для любимого дитяти, и т.д. Наконец пальто появилось, и я преобразился. (Кстати, на почве добычи детской одежки Тюля пострадала еще в военные времена: милиция задержала ее со свертком, в котором лежало приобретенное для меня не помню что: было в Тюлиной внешности нечто, не позволявшее представителям власти поверить в нее как в человека, по праву несущего сверток с товаром, когда достать что-либо было сродни подвигу. О tempora, o mores!) В этом пальто я и явился в сад Мандельштама. Разгорячившись в беготне по парку, я снял новое пальто и повесил его на дерево. Игра закончилась, я подошел к дереву и – о, ужас! – не обнаружил на нем и следов моего нового красивого пальто. Я похолодел от ужаса, прекрасно понимая, каков по тем временам был масштаб этой потери. Мы с Олей медленно двинулись к дому, обсуждая, какой легендой лучше всего сопроводить эту, скажу, не преувеличивая, трагическую историю. К тому времени я заметно продвинулся по части вранья и, случалось, терял чувство меры, т.е. врал, и когда нужно, и когда никакого смысла в этом не было. Вдруг Оля сказала: "Знаешь, а что, если сказать все, как было?". Идея потрясла меня простотой, именно так я и сделал, положение легко рассосалось – урок был нагляден.
Вернемся к Оле. Возрастные особенности на некоторое время развели нас – я пропадал на своих любимых пастбищах, Оля же в это время отыскала свои, как позже стало ясно, долговременные интересы. Она включилась в работу т.н. Клуба Юных Биологов Зоопарка, звавшегося удобной аббревиатурой – КЮБЗ. Компания там собралась дружная, и называлась она по имени своего месторождения "кюбза" – ко мне придет кюбза, поеду с кюбзой и т.д. Не сомневаюсь, что жизнь кюбзы была романтична и интересна, Оля пыталась и меня туда вовлечь, но – возраст и присущий ему резистанс по отношению к любым внешним вмешательствам сделали это невозможным. Олино увлечение привело к появлению в нашем доме массы неожиданных животных: пару месяцев провел в доме журавль, причем жил он в основном не в Олиной комнате, а спал, как и положено журавлю, стоя на одной ноге с головой под крылом рядом с моей постелью; появлялись также разнообразные кошки и собаки. Одно время Оля была увлечена изготовлением чучел, причем почему-то это были преимущественно хорьки. Их длинные набитые тряпьем тела сохли по всем батареям, так что склонная к театрализации Тюля не без правдивости разыгрывала иногда сценки ужаса, когда натыкалась на них повсюду.
Однажды Олю настигла слава – КЮБЗ стал предметом заметки в "Комсомольской правде", там же в качестве иллюстрации был помещен и Олин портрет с какой-то птицей. На меня это произвело впечатление – на мгновенье показалось, что я что-то упускаю. Видение не было долгим – я тогда самозабвенно погрузился в ежедневные посещения дома моего друга Вити Евсеева и двора, где я стал уже совсем своим. Двор этот располагался (он и теперь там) внутри квартала, ограниченного магазином "Руслан" – сначала с одной, а позже и с двух сторон, хибарами Ружейного переулка – с другой и с третьей – конгломератом густонаселенных бараков, домов и домиков, усыпавших пространство от Садового в районе Смоленской площади до Плющихи вблизи знаменитого кинотеатра "Кадр".
Классу к десятому я снова стал замечать Ольгу, а она меня. Оля в это время уже была на первом курсе биофака университета, и у нее появился ухажер слегка безумный молодой человек, которого звали, кажется, Гарик. Мне он был интересен главным образом потому, что у него имелся мотоцикл, нечастый для Москвы трофейный ДКВ. Что произошло в романтической сфере отношений Гарика с Олей, не знаю, только кончилось дело тем, что мотоцикл он ей подарил – в знак верности или вечной любви, или же в качестве откупного. Хорошо помню, как мы с ней, будучи в совершенном мыле, волокли тяжелое, отнюдь не самодвижущееся, а скорее, наоборот – самотормозящее тело мотоцикла домой откуда-то с дальнего конца Кутузовского проспекта. К счастью, события эти развернулись очень вовремя – истекла моя первая любовь, только вчера без остатка наполнявшая все мое время и меня самого, и теперь, оказавшись на первом курсе, в общем-то, совершенно мне чужого по духу горного института, я был совершенно пуст и не очень хорошо понимал, чем же кроме учебы занять себя. Тут-то и возник спасительный мотоцикл.
Он поселился у меня против постели. Глядя на его обольстительный корпус, я засыпал в мечтах о том, как наконец засияет и высветит зовущую даль дороги его фара, заведется, урча, двигатель, и как помчит меня мой (в мечтах я смелел) железный друг по дорогам страны. К тому времени я казался себе серьезным спецом по мотоделу, так как год прозанимался в мотокружке Дома пионеров, отчетливо представлял себе работу двухтактного двигателя и даже прошел ездовую практику на смешном маленьком и симпатичном ишачке по имени К-125 или М1-А (в просторечье они звались "Макакой") в Краснопресненском парке – волшебство моторного привода оставило неизгладимый след в моей душе.
За зиму я перебрал весь мотоцикл от первого до последнего винтика и на почве консультаций перезнакомился со всеми редкими тогда приплющихинскими мотовладельцами (чаще они были просто мотолюбителями). Среди них были мои школьные друзья – Юра Будилин, Володя Цыпоркин, Слава Гилев и многие, кого я уже не вспомню. Грязь и тяготы сборок и переборок, занимавших дневное время, компенсировались ночными катаньями, нет, не просто катаньем – полетами, именно так пели наши души – на единственном действовавшем одре, который был собственностью Юры Будилина; вот когда находила себе подкрепление любовь к моторам. Ветер в лицо, звук живого двигателя и его готовность откликнуться на малейшее твое движение волновали, как самые интимные отношения. Эти времена и люди неожиданно всплыли в объемистой заметке ставшего известным художником Сергея Бархина, выученика той же 31-й средней мужской школы, где учился я (см. газету "Культура", первая неделя апреля 1998 года, С. Бархин. "Моя первая любовь"). Название статьи напрямую связано с первым еще детским чувством Сережи, но мне в нем слышится любовь к ушедшему детству и разлетевшимся друзьям – тот же Володя Цыпоркин, он же Ципа, Юрка Будилин, замечательные девочки...
Наступил день, когда я пригнал заново собранный ДКВ на испытания. К величайшему моему удивлению, мотор завелся сразу, но зато лопнула цепь. Цепь починили, тогда пропала искра и т.д. После нескольких по тем или иным причинам безуспешных попыток заставить несчастный ДКВ исполнять главную функцию полностью, а не частями (вытаскивание головы немедленно сопровождалось увязанием хвоста) один из гаражных завсегдатаев – Соля Виленкин, добровольно принявший надо мной шефство, – задумчиво согласился купить его у меня за какие-то карикатурные деньги. Не просто взять, а купить, и за деньги спасибо, Соля! Была весна, надо мной уже нависли проблемы посерьезней мотоцикла – нелюбимый горный институт, близкая сессия, смутное будущее, и я согласился. Деньги мы поделили с Ольгой – вот я и вернулся к героине этого рассказа, куда мотоцикл влез безо всякого спроса.
Позже на почве одного из Олиных романов у нее родился сын Иван. С самых пеленок его отличали крайняя покладистость, глубокий бас, который, как мне кажется, никогда не подвергался никаким возрастным изменениям, а также неожиданная предприимчивость в самых неожиданных обстоятельствах. Кроме того, Ванька, как и многие мальчишки вообще, был настоящим огнепоклонником. Страсть к созерцанию огня привела однажды к такой комбинации: Ваня разжег костер под диваном – очевидно, чтобы было не так заметно, сам же для пущей скрытности залег за костер подальше к стене. Обнаружили мы его случайно, пока пламя еще не набрало силу.
Ивану мы обязаны появлением в доме неожиданного символа: однажды, копаясь на улице в выброшенном кем-то чемодане, он нашел старую деликатно раскрашенную фотопанораму. Тетя Аня просто ахнула, когда в нее вгляделась – это оказался вид Кисловодска, тот самый, которым она любовалась еще в детстве. Панорама заняла свое законное место на стене и стала предметом постоянных комментариев со стороны Анны Васильевны. Было досадно, что ее рассказы со временем сотрутся из нашей памяти, и однажды я предложил тете Ане записать свои рассказы и приложить их к панораме в письменном виде – тогда каждый желающий услышал бы истории, проносящиеся в сознании человека, смотревшего в конце прошлого века с Крестовой горы на Кисловодск. Прошло всего несколько дней, и тетя Аня выложила ученическую тетрадку, заполненную воспоминаниями детства, – она ценила хорошие идеи и не откладывала их исполнение в долгий ящик.
Особое место в картинах моего послевоенного детства и отрочества занимает Вера Семеновна Антонова. Вот несколько строк из Тюлиных записок:
"Как-то Ольга спросила меня: – Тюленька, а ты знала хороших людей? Знала, и даже довольно много. – Ну, например, кто самый хороший? – А Вера Семеновна!
Ольга была потрясена: ей и в голову не приходило заметить то, что у нее под боком.
Вера Семеновна была дворничихой в нашем доме на Плющихе. Служила когда-то домработницей у моей сестры Анны Васильевны. Вышла замуж за Григория Потаповича, служившего водопроводчиком в нашем доме. Женщина неграмотная: когда я дала ей тетрадку для записи расходов, оказалось, что ни читать, ни писать она не умеет. Человек она была удивительный – я никогда не видала более доброжелательной и бескорыстной женщины...
Во время войны уехала с Григорием Потаповичем в деревню, где он и умер. А в квартире в это время поселились люди, которых пришлось выселять через суд. Пока длилась эта канитель, В.С. работала у меня домоправительницей. Я предоставила ей полную свободу действий. Утром являлась Вера Семеновна, и начиналось: "Суп я сделаю борщ. А на второе котлеты". – "Делайте, Вера Семеновна, что хотите". Проходит полчаса, опять явление: "Суп сделаем с крупой, а на второе я рыбу поджарю". – "Хорошо". Еще полчаса. Вера Семеновна является вновь: "Нет, я передумала. Суп сделаем лапшу, а на второе винегрет". – "Вера Семеновна, делайте, что хотите!" Явления эти продолжались до самого обеда, когда выяснялось, что программа совсем новая. Так работала творческая мысль Веры Семеновны.
Через два месяца пребывания у меня приходит Вера Семеновна и говорит: "Вот что, мне с Вами нужно серьезно проговорить". Я замерла от страха – сейчас потребует зарплату. – "Так вот: я работаю у вас два месяца, и за это время... (Вы мне ни разу не заплатили, – в панике думаю я)... за это время Наталья Николаевна ни разу соли не купила". – "Фу, Вера Семеновна, нельзя же так людей пугать! Я думала Вы про деньги". – "Да деньги-то что! А вот она пачки соли не купит".
Некоторые реплики: – "Елена Васильевна, идите чай пить. Вы посмотрите, чай-то какая красавица!".
– "Зашла в сотовый магазин, а там такой черед в кассыю!"
Рассказы Веры Семеновны обыкновенно начинались так: – "Вот в 47-м доме анжинер со стюденткой схлестнулся...".
(К сожалению – это все: посвященный Вере Семеновне фрагмент записок Елены Васильевны оборван.)
Вера Семеновна моих времен была неторопливой костистой старухой, всегда в фартуке и косынке, на ногах – более или менее (чаще более) изношенные мужские ботинки. Совершенно неграмотная – чтение и письмо оставались для нее тайной за семью печатями, так что подписание любой бумажки превращалось в небольшой спектакль. Прямо признаться в полной неграмотности ей не хотелось, и процедура подписания, например, счетов или расчетной книжки проходила примерно так: "Что-то устала я сегодня и вижу плохо, не поможешь ли мне подписать то-то и то-то". – "Ладно, Вера Семеновна, помогу, только как?" – "Ты карандаш мне дай, да руку-то мою поставь куда нужно..." – "Пожалуйста", – говорю я, с любопытством ожидая, что дальше. – "Ну, и где тут подписываться", – дожимала меня Вера Семеновна. Кончалось тем, что ее рукой я выводил некоторое подобие подписи.
Не могу забыть одну из сцен времен последних Тюлиных дней. Вера Семеновна, и сама-то уже требовавшая заботы, заходила иногда в мое отсутствие к Тюле с чашкой чая и разговорами – просто с визитом. Слово "заходила" звучит слишком легковесно для этого акта милосердия: она к тому времени была полуслепа и еле передвигалась при помощи палки. Так вот, открываю дверь, придя на Плющиху после работы, и вижу, что на полу передней распростерты обе – и визитерша, и навещаемая. Немного дремлют, просыпаются, беседуют, снова засыпают и ждут моего спасительного появления.
Концовка жизни Веры Семеновны была ужасна. Она окончательно ослепла и уже не могла себе ничего ни приготовить, ни разогреть, даже простой выход в уборную совершался с ассистентами. Но кураж она не потеряла и все-таки норовила добраться до плиты или хотя бы к окну во двор. Слепота и провалы в памяти постепенно превратили эти экскурсы в опасные предприятия, и мы, т.е. я, Мила и воспитанница Веры Семеновны Мурка (Мария Григорьевна Карнович), учитывая, что за целый день предоставленная себе Вера Семеновна может непоправимо набедокурить, решили поместить ее в дом престарелых. Освобождавшаяся комната, пенсия в пользу приюта – эти социальные соблазны сделали процедуру переселения достаточно быстротечной. Скоро мой "Запорожец" перевез Веру Семеновну в громадный комбинат, в котором сотни стариков и старух доживали последние дни.
– "Вы кого привезли-то?" – спросила одна из старух, когда я вышел из приемного отделения.
– "Соседку по квартире", – ответил я.
– "А-а, соседку... Привезут мать, а говорят "соседку"! – прокомментировала она мой ответ стае подружек.
Пару раз нам удалось навестить Веру Семеновну. Впечатления были тягостными: комнату, наполненную неистребимым запахом мочи, нечистого тела и белья, делили пять старух (одна из них маниакально тащила у своих соседок все, что на мгновение оказывалось без присмотра, еще одна была тихо помешана); немедленно остриженная наголо и с трудом узнаваемая Вера Семеновна; откровенная ненависть медсестер к поднадзорным, отвлекавшим их от обсуждения животрепещущих проблем устройства личной жизни; обеды, брякнутые вместе с подносом на тумбочку и потом равнодушно уносимые, независимо от того, съедено поданное или нет.
Последний визит остался в памяти, как страшное видение. Идя к нужной палате, посреди длинного коридора мы натолкнулись на сидевшую на полу обезумевшую от страха наголо стриженную старуху и с ужасом узнали в ней нашу Веру Семеновну. Как она тут очутилась, можно было только гадать – отправилась ли в уборную, или ей причудилось, что она дома, где все вдруг стало не так и наполнилось толпой незнакомых голосов... У меня было впечатление, что Вера Семеновна ощутила себя по ту сторону смерти брошенной среди адских мук. Мимо сновали юные жестокие существа в белых халатиках; увы, сострадание не коснулось души ни одной из них, не толкнуло наклониться к старухе выяснить, кто она и почему здесь. Было это много лет назад; те, кто хладнокровно пробегал мимо распростертой на холодном полу старухи, сейчас наверняка стали взрослыми женщинами, матерями – это с трудом выговаривается по отношению к ним. Вряд ли вышеописанный эпизод терзает совесть кого-то из них, всплывая в памяти, а жаль! – так было бы по-человечески.
Больше повидать Веру Семеновну не удалось, несколькими днями позже она умерла.
Часто бывали мы с Тюлей у Гариных – Эраста Павловича и его жены Хеси Александровны. Гарины были бездетны, и в отношении ко мне Хеси Александровны просвечивало нечто материнское. Просторная гаринская квартира на Смоленском бульваре была в десяти минутах от нашего дома, и мне позволялось бывать там, играть коробками из-под папирос (они хранились сотнями, сложенные под столами – как бы не сталинская "Герцоговина Флор") или просто сидеть в уютнейших креслах. Хозяйство вела сестра Эраста Павловича Татьяна Павловна, тоже любившая подкормить меня – всегда голодного, маленького и тощего пришельца. Одним из подарков Хеси Александровны была настоящая осветительная ракета с парашютом. Я и мои друзья со двора на Плющихе запускали ее шелковый парашют с балкона на шестом этаже черного хода сначала с шипящей и брызгавшей искрами слепящего света ракетой под ним, а потом со всякими мелкими побрякушками.