355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Илья Сафонов » Мечты об оловянной ложке » Текст книги (страница 3)
Мечты об оловянной ложке
  • Текст добавлен: 22 сентября 2016, 03:14

Текст книги "Мечты об оловянной ложке"


Автор книги: Илья Сафонов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 5 страниц)

В описываемые времена тетя Нина была, главным образом, занята в качестве сценариста в кукольном театре С.В. Образцова (и сейчас в афише этого театра я вижу ее фамилию в таких спекталях, как "Волшебная лампа Аладина", "Маугли" и др.). Кроме того, из-под ее пера вышло множество детских книжек – я особенно вспоминаю так называемые книжки-малышки, размер которых чуть превышал спичечный коробок, а толщина – спичку. Одна из них – к сожалению, не помню ее названия, была посвящена ленивому мальчику, которого различные обстоятельства учили, как в конце концов невыгодно лениться, и написана адресно мне. Даже некоторые мои детские реплики тетя Нина использовала там напрямую. Но вот что я не ленился делать, так это подбрасывать ей материал на тему чреватой последствиями лени. С тетей Ниной мы были дружны, постоянно перешучивались, и она поощряла мои нечастые успехи по части остроумия, за что ей сердечное спасибо.

В конце 70-х – начале 80-х Н.В. Гернет включилась в деятельность Солженицынского фонда. Каким именно было ее участие в этом тогда не лишенном риска предприятии, не знаю, но хорошо помню, как Нина Владимировна ужасалась и негодовала, видя – теперь это ясно – страшную агонию советского чудовища. Госбезопасность 80-х, а она стала тогда особенно отвратительна гипертрофированной беспринципностью в поисках и борьбе не с "инако-" даже, а просто с "мыслием", не обошла ее своим вниманием – обыски, допросы и нервотрепка достались тете Нине сполна по делу добивавшегося гэбэшниками Солженицинского фонда. Она и умерла-то вскоре после того, как из "Большого дома" ее как следует "подоставали" по этому делу.

Летом 45-го по окончании занятий в школе я полностью насладился ничем не ограниченной свободой – моим миром стали двор и друзья Толик и Игорек Сахаровы (было бы приятно, если бы кто-то из них прочел эти слова: видите, друзья, ничто не проходит бесследно, даже наши мальчишеские "казаки-разбойники" и "штандеры", ссоры и дружбы, авантюры дворового масштаба, тихие вечерние посиделки, опасные путешествия в "чужие" зоны, предчувствия романов и девчонки, из которых помню только одну, звали ее Тоня – совсем взрослая барышня, я для нее не существовал, но сам глядел на нее во все глаза).

Наконец пришел День Победы, который нельзя было не запомнить, настолько он был полон всего: ярчайших происшествий, неожиданных встреч и поступков, общего легкого безумия и, конечно, самого высокого смысла – это чувствовали даже дети. Мальчишки оказались совершенно бесконтрольны – бегай, где и сколько хочешь, потому что никто и ниоткуда не ждал в тот день опасностей или неприятностей. Мы так и делали, т.е. не переводя дух гоняли по всему городу, возвращались домой, что-то перехватывали и снова исчезали. Рассказы о военных, плативших мороженщицам за весь их лоток сразу и тут же раздававших все подвернувшимся ребятишкам и всем, кто хотел, – это не легенды, а чистая правда. За военными на всякий случай ребятишки ходили хвостами, и потому, конечно же, что они были первыми и главными героями праздника, а кроме того, кто знает, вдруг и этот купит. Настежь были распахнуты все двери – в домах, в квартирах... Я не знаю, пользовались ли этим квартирные воры, но допускаю, что и они тогда смягчились и не сыграли на ситуации. Словом, обстановка в самом городе и в сердцах людей на его улицах была такой, что ничего подобного я, пожалуй, и не припомню, а ведь меня смело можно называть старожилом.

Самое же грандиозное было вечером. Такого салюта мы не видели за всю войну, хотя и насмотрелись на них за ее долгие годы, и все, казалось бы, уже видано – и прожектора, и пляска лучей по небу, и вывешенные в небе портреты вдохновителя и организатора Победы. На этот раз было все то же, но ошеломило количество, которое явственно и очень по-марксистски перешло в качество: прожектора пронизали небо густой, в определенные фазы залпов неподвижной и торжественной сетью; тотчас вместе с залпом их лучи начинали бешеную пляску в синем весеннем небе, а спустя некоторое время замирали в ожидании очередного взлета ракетных россыпей. Противные аэростатные рыбины несли на себе массу символов – огромное алое знамя, которое реяло на ветру, как бы нарочно к случаю подувшим с подходящей силой, сияющий лик вождя, изображение ордена Победы (я любил включать его в центр военно-патриотических композиций – в этом искусстве я продолжал упражняться) и еще что-то. Вороньи стаи, поднятые небывалым грохотом, подчеркивали своим мельканьем веселую суету. Земля смотрела в праздничное небо тысячами и тысячами возбужденных лиц, и души людей были полны надежды.

Послевоенная жизнь потекла в сопровождении новых сложностей – разруха, возвращение вдоволь навоевавшихся и разочарованных долгожданным миром солдат, недостаток жилья и продовольствия. И что же – жить оказалось ненамного легче, чем воевать.

В 1946 году после отбытия 8-летнего срока выпустили из лагеря Анну Васильевну (1893-1975, Тимирева по первому браку, Книпер – по второму). В поисках места для поселения, а "минусовые" ограничения с нее не были сняты, остановились на поселке Завидово, удаленном от Москвы далее требуемых правилами уголовной игры ста километров. Летом 46-го Тюля подкинула меня к Михаилу Алексеевичу Шапошникову, который поселился в Завидове, тоже получив "минус" после отсидки. Там я и встретил тетю Аню, а наши отношения быстро вышли из фазы первых проб – ее и моих – и вошли в русло нормального возрастного совершенствования. Педагогическая метода Анны Васильевны разительно отличалась от уже привычного для меня Тюлиного подхода, что нисколько не странно, если учесть, что чисто личностно они были удивительно разными. Тюлины неспешность, романтизм и флегма были полной противоположностью мгновенной реакции, быстрым переходом от слов к делу и трезвому практицизму тети Ани. Тогда я этого, конечно, не формулировал для себя, но возможность для маневра между этими двумя полюсами уловил тотчас (подробности в соответствующем разделе моих воспоминаний в книге "Милая, обожаемая моя Анна Васильевна...").

По окончании лета 1946-го я вернулся на Плющиху. На смену увлекательному сожительству с Гернетами пришел табор Шапориных: муж Вася – художник, сын известного композитора, жена Наталья, ее мама – совсем старенькая и безымянная бабушка, двое детей – кокетливая Сонечка 6 лет и 2-летний крикун Петька. "Солнечная Наташа" – так потом называла Тюля Васину жену, причем произносила это по возможности сдобно, пытаясь воссоздать образ шумной хохотушки, пышущей энергией, молодой и яркой блондинки. Изобразить Наташу, разумеется, не удавалось – слишком уж различны были их породы. В Наташе кипела активная женственность, ей все время нужно было чувствовать, что в раскиданной сети есть улов, она купалась в обращенном на нее внимании (все это напрочь отсутствовало в Тюле). Даже меня – восьми-девяти-летнего пацанчика – Наташе нравилось смущать неожиданными просьбами, например, полить ей, когда она ополаскивалась, что-то помочь застегнуть или, того пуще, расстегнуть, вводя в состояние необъяснимого сердцебиения. Вася пребывал в состоянии нескончаемого бега на дистанции добычи денег для своего прожорливого семейства – знаю, что он делал что-то как театральный художник, но что именно?!. Белокурая Сонечка легко завоевала место номер один в моем сознании, и я уже планировал количество детей в нашем несомненно грядущем браке; Сонечка благосклонно интересовалась этим разделом прикладной математики. Но пришел момент, и Шапорины растаяли, чтобы уже никогда не появиться на моем горизонте снова.

Еще один наш частый гость – Б.М. Эрбштейн, постоянно появлявшийся в Москве из мест своих высылок. В него Тюля была влюблена глубоко и безнадежно, но я бы не сказал "тайно". Я часто слышал, как она, сидя за работой, вдруг задумчиво и негромко произносит: "Борис...". Я не то чтобы понимал, но уж во всяком случае не осуждал Тюлино увлечение – Борис Михайлович действительно был блестящий человек, который мог нравиться сколь угодно глубоко и сильно. Думаю, что художником он был в самом широком смысле -творческая энергия переполняла его. Случись ему стать не художником, а актером, режиссером или кем угодно еще – он и там был бы хорош. Все, что он делал, исполнялось с высочайшим каким-то очень молодым темпераментом и артистизмом. В свое время он работал художником в театре Мейерхольда, наверное, был туда принят не просто так. Позже он и поплатился за это сотрудничество годами высылок и лагерей, пыткой работы в почти самодеятельных периферийных театрах. Следом такой работы явилась одна из идей Бориса Михайловича – новые театральные постановки называть не премьерами, а новыми позорищами. "Представляете, Илюша, афиша, а на ней аршинными буквами – "завтра у нас в театре Новое Позорище!". Идейка и в самом деле недурна! Еще одной формулой Бориса Михайловича был "уровень Сызрани" (произносится максимально брезгливо, с гримасой отвращения) – эталон безобразия, означавший "хуже некуда"! Не забыть и вечерних сцен у нас на Плющихе, когда Эрбштейн, не в силах удержать бушующую в нем энергию, бегал по комнатам, развивая очередную взволновавшую его идею, например, о беспримерной и неподкупной честности русского взяточника. И как логически безупречно обосновывал он свои абсурдистские позиции! – это был фейерверк мгновенно сопряженных положений, блестяще импровизированных постулатов, а вместе все складывалось в роскошную демонстрацию остроумия и ума.

Довольно часто приезжал Владимир Васильевич Стерлигов, называвшийся у Сафоновых Лабарданом. Меня, еще совсем небольшого, он очаровал непритворной серьезностью отношения ко мне, а также ожиданием чуда, которое он вот-вот совершит. В конце концов и то, и другое оказалось полной правдой: при естественной веселости нрава Владимир Васильевич ко всем явлениям жизни относился с высочайшей серьезностью и ответственностью, чуда же ему совершать и не нужно было, поскольку чудом был он сам.

Но начал он с маленького фокуса: "Ты когда-нибудь видел жукуську? – тоже необыкновенно серьезно спросил он меня. – Ах нет, ну тогда придется нам ее сделать". Жукуська была делом нешуточным: для ее изготовления были испрошены кусок хлебного мякиша, коробок спичек и маленькая дощечка. Из хлебного мякиша Владимир Васильевич приготовил фигурку какого-то зверька, осмотрел ее критически и принялся за поправки: "Нет, это не Жукуська, вот как должно быть у Жукуськи – вот так и так!". Но и правленая фигурка не устроила его – стало ясно, что за Жукуську он принялся всерьез и теперь мы связаны этой общей тайной.

На следующий день я с трудом дождался прихода Лабардана из его деловой экспедиции в город. Пока ужинали и обсуждали с Тюлей случившееся за день, ему пришлось обуздывать мое нетерпение: "Не торопись, Жукуську нужно делать не как-нибудь, не спустя рукава. Если хочешь, чтобы Жукуська получилась хорошо, а плохо она и не получится – тогда это будет не Жукуська, необходимо терпение. Первое правило – быть спокойным и неторопливым, и тогда все получится". Наконец мы принялись за продолжение, дело дошло и до спичек, назначение которых было мне совершенно неясным, – они превратились в некие конечности, члены странного существа. Это были не просто ноги, поскольку торчали не только вниз, но и вверх, не рога и не крылья, их назначение было загадочным и потому волновало.

Момент приведения Жукуськи в действие, ее оживление никак не наступали, и я пребывал в постоянно взведенном состоянии, Лабардан же ловко умиротворял мое нетерпение. Я приставал к нему, чтобы он хотя бы объяснил мне, что сможет Жукуська, в чем ее суть: запищит ли она или подпрыгнет, взорвется или полетит – чего вообще следует ожидать от этого странного существа, а она была уже не кусочком подсохшего хлебного мякиша, утыканного спичками, а существом. Лабардан морочил мне голову: "Она – как бы тебе это объяснить, она сможет... нет, не смогу, это надо видеть только самому, так что жди и надейся!".

И что же, Лабардан уехал, Жукуська так и осталась несбывшейся легендой, но самое странное, что я не испытывал никакой обиды, поскольку обмана-то и не было. Я понимал, что у нас просто не хватило времени, потому что Жукуська это слишком серьезно.

Чуть позже вместе с Лабарданом стала появляться его жена Татьяна Николаевна Глебова, тоже художник и в самом высоком смысле слова удивительно красивая женщина. Прошло время, я повзрослел и уже не ждал Жукуську, мне было просто интересно разговаривать с этими людьми. И вот я женился, и родилась дочь Маша. Однажды в преддверии этого события Владимир Васильевич спросил меня:

– Скажите, Илюша, а вы не боитесь (я стал ростом выше, заметно возмужал, и с некоторых пор он обращался ко мне на "вы")?

– Я? Да чего бояться-то! – легкомысленно воскликнул Илюша. – Радоваться надо, а не бояться!

– Ну, это как посмотреть, – сказал Владимир Васильевич скорее самому себе. – Вы пускаете в жизнь нового человека, впереди у которого целая жизнь, полная таких сложностей, что дух захватывает, а ведь вы в некотором смысле за нее отвечаете!

Предстоящие Маше сложности я воспринял скорее формально – будущее представлялось мне в виде светлого тумана, в котором ожидается что-то хорошее и для меня, и, естественно, для моего еще не родившегося дитяти. Глубина и серьезность сомнений Владимира Васильевича стали проясняться для меня существенно позже, когда туман будущего при входе в него рассеивался, но легче от этого не становилось. Это был один из случаев, когда сказанные слова оказались больше обращены ко мне будущему, чем к тому юнцу, который их поверхностно выслушивал.

Еще позже, когда Владимир Васильевич из тихого художника шел к тому, чтобы возглавить ленинградский художественный авангард и уже имел массу учеников и последователей, эту метаморфозу он объяснил мне (или самому себе) таким образом:

– Сейчас мне кажется, что раньше я от страха жил как бы под кроватью. Я все время боялся – боялся сказать или сделать что-то так, как сам считаю нужным. И я страшно устал от этого, и мне стало стыдно бояться. И представьте себе, наступил момент, когда я вдруг сказал себе: "Все, больше я не боюсь" – и с этих пор стал спокойно говорить и делать только то, чего сам не стыжусь.

Он был несомненным мыслителем и развил в изобразительном искусстве идеи своего учителя Малевича. Мне довелось присутствовать на докладе Владимира Васильевича о чашно-купольном принципе и о роли кривой в изображении мира, который состоялся в начале шестидесятых в переполненном зале Музея архитектуры им. Щусева. Я слишком слабо подготовлен в области изобразительного искусства, чтобы связно пересказать услышанное. Сформулированные им теоретические основы были трудны: очень поверхностно знакомая мне область и решительная новизна существа выступления даже для более квалифицированных слушателей. Тем не менее, артистизм изложения был настолько велик, а убежденность автора и докладчика столь абсолютна, что, пока Владимир Васильевич говорил, мне удавалось удерживать в памяти (или казалось, что я удерживаю) сложную цепочку взаимосвязанных постулатов. Картина рухнула через пять минут по окончании доклада – я был совершенно не готов, чтобы закрепить услышанное в отсутствие фундамента. Но это я, сам же Владимир Васильевич был полностью одержим своими идеями, они образовывали его целостный мир, существовавший и развивавшийся по своим собственным законам. Новации Владимира Васильевича хорошо включались в уже разработанную систему взглядов. Преемственность его идей, увлеченность ими, желание научить людей уже самим понятому – все это вывело его в число лидеров ленинградского художественного авангарда. Да и сегодня сформулированные им принципы находят среди художников своих приверженцев; на выставках можно видеть совсем незабытые работы Владимира Васильевича и Татьяны Николаевны висящими рядом с работами их учеников и продолжателей намеченного ими направления.

Постоянными посетителями нашего дома в течение долгого времени были Тюлины подруги по работе: Лидия Васильевна Чага, красавица Наталья Абрамовна Ушакова по прозвищу Натуся, Женя Кошталева, Лиля (Елизавета Григорьевна) Аксельрод, Сеженская Татьяна... Сеженская, которая просто звалась у Тюли Танькой, была источником дивного рассказа. Ее муж работал диктором на радио и получал письма преимущественно от слушательниц: завороженные бархатным тембром его голоса, они воображали себе Бог знает что и заваливали его признаниями в любви. Самооценка диктора под влиянием писем накопительно росла, пока количество не перешло в качество. Одно из писем переполнило чашу: владелец драгоценного голоса наконец полностью осознал, какой могучий дар ему достался. В письме некая пылкая особа объявила, что одного голоса ей мало – она хочет его тело! Проникшись волнующим содержанием полученного сигнала и, видимо, почувствовав "мой дар востребован, теперь или никогда", бархатный баритон бежал от Таньки к плотоядной поклоннице. Так насовсем и исчез.

Чага была маленькой и загадочной, а Натуся просто красавицей. Лиля – мать моего друга Андрея – всегда привлекала активной женственностью, кипучим жизнелюбием; она излучала некий женский магнетизм, которому поддаешься, хочешь того или не хочешь.

Женя Кошталева давным-давно потерялась – к сожалению, у меня нет никаких сведений, что с ней сталось: она как-то незаметно сошла с нашего семейного горизонта еще при жизни Анны Васильевны. В самом разгаре дружбы с Тюлей, а было это в течение лет десяти в 50-60-х – обе работали тогда в Драмтеатре им. Станиславского, Женя Кошталева бывала у нас постоянно. Меня она называла "мой подруг" и всячески вовлекала в жизнь своего семейства, состоявшего из нее самой и ее маленькой сумасшедшей мамы. Я аккуратно уклонялся. В 60-е годы, имея возраст около сорока, Женя время от времени муссировала тему любви и замужества; какие-то точечные романы, судя по ее рассказам, у нее постоянно вспыхивали и гасли. Наконец, возник – сначала только в рассказах – некий господин, претендовавший на роль Жениного жениха – под этим названием он и фигурировал в разговорах. Наконец, однажды Женя привела его к нам; кажется, был какой-то праздничный день – скорее всего, Новый год. Компания собралась пестрая: Миша Мейлах из Ленинграда, Женя с "женихом" и Марина Лазарева-Шехтель с дочерью Кирой, юной и изящной красоткой – с подачи самой Марины Киру называли у нас "бабой". Женя чувствовала себя светской львицей, пожирательницей сердец, и держалась соответственно – раскованно и свободно. Она считала себя человеком прямым, иногда грубоватым, но способным брякнуть правду, когда другие уклоняются и юлят; для поддержания имиджа она громко хохотала и вставляла не всегда уместные реплики, которые в тот вечер встречались дружным хохотом и укоризненным тети Аниным "Же-е-ня!". Инициатива за столом легко перешла к Марине Шехтель – удивительно артистичной и всегда готовой на маленькие импровизированные инсценировки. Женя, чтобы удержаться на высоте или хотя бы сохранить активность, ревниво комментировала Маринины импровизации. Между делом она время от времени наносила шпажные уколы в непосредственную окрестность, например, вдруг доверительно спрашивала Мишу Мейлаха: "Скажите, а почему Вы такой бледный – у Вас глисты?". Вечер шел под взрывы хохота от веселых проделок Марины.

Жених оказался за столом рядом со мной и тоже принялся пускать корни. Для начала он поинтересовался, что я делаю (у американцев спрашивают "что вы делаете, чтобы жить"), выяснил, что я связист, и восхитился удивительным совпадением – "Как интересно, я ведь тоже слаботочник..." (тогда существовало разделение электротехнических дисциплин на технику слабых и сильных токов). Определение "слаботочник" в сочетании с обстоятельством "тоже" меня задело профессиональное родство с Жениным ухажером не вызвало у меня ответного восторга. Данное им самому себе определение с легкостью заменило "жениха" после описываемого вечера он прочно превратился в Слаботочника. Больше я не нахожу в памяти ни каких-либо других следов присутствия Слаботочника за столом в этот вечер, ни его новых появлений на Плющихе. Может, он и приходил с Женей еще, но это маловероятно, так как не нашло никакого отражения в домашних разговорах, а они всегда бывали вызваны насущными текущими делами. Почти уверен, появись на Плющихе такая фигура, как Женин Слаботочник, еще хотя бы раз – быть бы ему многократно помянутым в болтовне за вечерним чаем.

Прошло время, не годы – десятилетия! Уже давно скончались и Анна Васильевна, и Тюля, пришло время выходить на пенсию мне. И вдруг поэт Юрий Кублановский, с которым мы сблизились на почве выхода в свет книги "Милая, обожаемая моя Анна Васильевна..." – он отрецензировал ее для журнала "Новый мир", – передал мне ксерокопию материала под названием "Салон мадам Сохновской" (на самом деле фамилия Зои Александровны была Сахновская, но не будем придираться) и предупредил, что задета честь Анны Васильевны. Пересказывать прочитанное – не моя задача, не популяризации этого сочинения заставляет меня говорить о нем сегодня. Пример удивительной драматургии судьбы – вот, в сущности, главное во всей этой истории. Уже появилась книга, в которой есть, кажется, все об Анне Васильевне и ее отношениях с адмиралом, и вот контрастом выходит материал, ставящий под вопрос это "всё".

Автором сочинения, и это вытекает из содержания, является – не знаю даже, как назвать его: "возлюбленный Жени Кошталевой" прозвучало бы смешно, "приятель" -недостаточно, сожитель – чрезмерно, обозначим его Слаботочником, тем более что некоторые основания для этого у меня имеются. Козырным моментом опуса является знакомство автора с Анной Васильевной Тимиревой. По тексту сочинения его автор с помощью проститутки, поднимающейся до высот искусствоведения и наоборот, проникает в "салон мадам Сохновской", куда ходит утолять тоску по светским раутам Анна Васильевна. Далее, пользуясь связью с Женей (бедная Женька Кошталева), он попадает на Плющиху, где огорошивает Анну Васильевну своей осведомленностью. Оказывается, он уже давно пытался раскусить загадочную суть г-жи Тимиревой и смысл ее связи с Колчаком, да как-то не получалось. А тут – на тебе, все само собой так ладно сходится, прямо как лучи в фокусе лупы! Когда-то из боевых воспоминаний своего приятеля-чекиста понимал Слаботочник, с кем нужно дружить – он узнал, что Анну Васильевну заслали к Колчаку лихие комбинаторы-чекисты, как агента, в обмен на сохранение жизни ее маленького сына (дивная комбинация вполне во вкусе отечественных пинкертонов). Она, конечно же, согласилась и аккуратно поставляла им разведданные прямехонько из гостиной Адмирала. Друг-чекист был не много не мало ее связником. Тогда Слаботочник не очень-то поверил в правдивость рассказа, а тут подворачивается случай элементарно все проверить. Свою (друга-чекиста) версию Слаботочник выкладывает прямо в лицо Анне Васильевне, требуя от нее подтверждения или опровержения. И вроде бы она косвенно подтверждает – да, так и было. Вот вам и посетительница светского салона, вот какова на поверку гниловатая сердцевина так называемых интеллигентов.

Это суть сочинения, не говорю о его литературной стороне – кому интересно, извольте сами покопаться в дневниках друга чекиста; выходные данные издания: Николай Винокуров-Васильчиков, Салон мадам Сохновской, "Берега Тавриды", No 1, 1997.

К сожалению, публикация прошла, когда автора уже не было в живых, а жаль: мне было бы крайне интересно встретиться с ним хотя бы только для того, чтобы убедиться: я прав – это Слаботочник. Написано все это задолго до опубликования "Милой, обожаемой моей Анны Васильевны..." с ее собственными мемуарными записками, перепиской ее с адмиралом, выдержками из томов чекистстких уголовных дел Колчака и Анны Васильевны (что-то не похвастались горячие сердца изяществом замысла и четкостью исполнения акции с засылкой агента в самое сердце Колчаковщины, или постеснялись?), а также некоторыми из ее стихов. Интересно, изменилось ли бы что-нибудь в понимании автора, если он познакомился бы со всеми материалами этой книги, а также с событиями в изложении самой Анны Васильевны, или его сочинение – это не результат осмысления фактов и собственных наблюдений, а продукт поврежденной психики и определенной подсознательной социальной ориентации.

Я уделил здесь место этому сочинению, во-первых, потому, что оно некоторым образом связано с Тюлиной подружкой, а во-вторых, – и это главное, как важному для меня обстоятельству: в нем действительно задета честь дорогого и уважаемого мной человека. Замалчивать появление этих мемуарных заметок было бы не только беспринципно, но и бессмысленно, даже учитывая, что крымское издание вряд ли скоро найдет широкое хождение в Москве и в России. Судьба Александра Васильевича Колчака и жизнь Анны Васильевны постоянно в фокусе внимания исследователей и писателей, так что рано или поздно любые позиции в этом вопросе, какими бы они не были, станут достоянием общего обсуждения. Так, между прочим, журнал "Новый мир" (апрель, 1998) уже коротко отреагировал на крымскую публикацию.

Чага сотрудничала с Тюлей издавна, еще со времен "Детского календаря" военных времен. Их производственное взаимодействие закончилось в Драматическом театре им. Станиславского. Сохранились фотографии, где рядом с Тюлечкой можно различить маленькую Чагу и красотку Натусю Ушакову. Натуся работала в театре художником-костюмером; она действительно была очень хороша, и подругам, помнится, не однажды приходилось спасать ее от посягательств то одного, то другого работника труппы театра.

С Чагой мы сдружились заново в конце 70-х, когда Тюлечка была больна и малоподвижна. Лидия Васильевна несколько раз навестила свою старую подругу, а после ее смерти закрепила меня и мою жену Милу в числе приближенных. Мы стали частыми гостями у нее и Николая Ивановича Харджиева, знаменитого искусствоведа и владельца драгоценного архива. Наше сближение шло стремительно, мы стали участниками самых глубоко семейных, почти интимных дел, вроде продажи и покупки мебели, помощи по уходу за Николаем Ивановичем, сбором вещей для переезда на новую квартиру и т.д. Дело дошло до того, что однажды Лидия Васильевна попросила меня начитать на магнитофон мемуары ее отчима Митрохина, чтобы они прозвучали на открытии его выставки в ГМИИ им. Пушкина, а это было знаком высочайшего доверия.

Бывало, что Лидия Васильевна просила меня зайти к Николаю Ивановичу иногда по поводу каких-либо бытовых проблем, иногда просто так, для создания общества. Между делами у нас бывали с ним и серьезные разговоры. Хорошо помню, как он, мягко говоря, критически оценивая творчество Набокова, обвинял этого автора в том, что не литература была его настоящим коньком, а некоторый цирк на уровне слова. Он называл Набокова фигляром и фокусником, который по существу обманывает читателя, втираясь к нему в доверие и подсовывая ему словесные фокусы вместо литературы. Должен сказать, что спустя долгое время, когда автор этих слов Николай Иванович уже давно пребывает в другом мире, смысл сказанного им не кажется мне игрой, как это было в момент произнесения. Действительно, это еще не проверено мной на всем Набокове, но есть, есть у него произведения, которых я просто не могу перечитать – мешает ощущение, что мне морочат голову.

Те же обвинения выдвигались им в адрес американского пианиста Горовица, который приезжал в Россию с гастролями и действительно околдовал аудиторию. Пересматривая впечатления от фортепианной игры Горовица, а также глядя на видеозапись концертов, я вижу в них теперь что-то от "магических сеансов", где на твоих глазах происходит обольстительное, но не вполне чистое чудо или фокус с участием какой-то невидимой силы. А то и нечто дьявольское почудится в музыкальном (музыкальном ли?) всевластии пианиста. Помню также, какие сложные конструкции возводил Николай Иванович из истории со "Словом о полку Игореве". То было время, когда все были захвачены книгой "Аз и я", в которой автор сближал половцев с русскими, и Николай Иванович пылко и аргументированно указывал на ложность основных идей книги.

Чрезмерно тесная близость с Лидией Васильевной всегда казалась мне опасной. Увы, я был прав – сближение перешло некоторую черту дозволенности, возникла, как говорится в ядерной физике, "критическая масса", и произошел взрыв. Доверие обернулось своей противоположностью. Однажды Чаге причудилось, что мы – я и моя жена Мила – воспользовались дружеской близостью, чтобы завладеть работами Митрохина или чем-то еще. Так же стремительно, как и крепла, дружба сменилась полным разрывом отношений. Не буду вспоминать все подробности этого быстротечного малоприятного этапа, поскольку нет уже ни Лидии Васильевны, ни Николая Ивановича – они, в конце концов, уехали в Голландию, где и скончались в 1997 году при разных и достаточно драматических обстоятельствах (об этом достаточно подробно говорилось в газетных публикациях). Их отъезд из России и судьба уникального архива Николая Ивановича стали основанием для ожесточенной охоты за пожилыми супругами со стороны некоторых людей в Голландии, знавших толк в архивном деле. С другой стороны, щелкали зубами раздосадованные российские искусствоведы и явно зевнувшие таможенники. В газетах публиковался скандальный многосерийный детектив об отъезде и заграничной судьбе Чаги и Харджиева. Шум был большой, и не без оснований.

Дело прошлое, но серьезной обиды на Лидию Васильевну я никогда не держал говорю это совершенно искренне: мне было ясно, что без неприятностей в отношениях с Чагой можно обойтись, только удерживаясь от чрезмерной близости, а мы не удержались. Хорошо раскладывать все по полочкам задним числом, тогда же мы были не столь дальновидны, так что сами и виноваты. Находясь под сильным впечатлением от инициированного Чагой разрыва, я тогда же написал ей письмо, полное желчи и досады. И все-таки даже тогда мне было ясно, что произошедшее есть как бы неизбежная приправа к достаточно долгим отношениям с четой Чага-Харджиев – таковы правила этих отношений, их сценарий. Действительно, почти все, кому приходилось вступать в тесное взаимодействие с Лидией Васильевной, рассказывали об этом, уже находясь в состоянии опалы с ее стороны. Но что теперь ворошить прошлое: так или иначе, время знакомства и дружбы с Лидией Васильевной и Николаем Ивановичем было ярким периодом нашей жизни. Царствие им обоим Небесное.

Итак, из родственников наиболее явно, просто физически возникал мой дядя Ваня (Иван Васильевич Сафонов), логически же все время присутствовали две мои тетки – Муля и Аня. Обе, замечу, были хороши по советским правилам: одна жила в Америке, другая мотала срок. С тетей Мулей во времена военного союзничества восстановилась и активно поддерживалась переписка (помните – светящиеся ордена и медали). Эта переписка длилась и в послевоенные времена, покуда не подуло холодом, да все сильней и сильней, так что к началу 50-х она прервалась опять. Тетю Аню снова арестовали и перепосадили, да и мы-то с Тюлей уцелели некоторым чудом. Впрочем, что мы – это можно было с равным успехом отнести к каждому гражданину СССР. Данное обстоятельство не столь уж и эзоповым языком отразила Анна Васильевна в своем первом письме из – ох! – не первой высылки, на этот раз енисейской:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю