Текст книги "Мечты об оловянной ложке"
Автор книги: Илья Сафонов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 5 страниц)
Сафонов Илья
Мечты об оловянной ложке
Илья Сафонов
Мечты об оловянной ложке
Илья Кириллович Сафонов, внук известного дирижера и педагога В.И. Сафонова, родился в Ленинграде в 1937 году. По образованию инженер-связист. Им опубликовано несколько работ по истории семьи; среди них отметим очерк "Одя" ("Новый мир", No 6, 1997) и статью "Ступени Сафоновской лесенки" ("Музыкальная Академия", No 4, 1999). Он один из авторов и составителей книги "Милая, обожаемая моя Анна Васильевна..." (Прогресс, Традиция, Русский путь. М., 1996), посвященной сестре матери И.К. Сафонова Анне Васильевне Книпер (урожденной Сафоновой, известной под фамилии Тимирева по первому браку). Ее драматическая судьба оказалась очень тесно связана с адмиралом Колчаком – их отношения стали основой упомянутой книги.
Любопытно, что даже совсем еще маленькие люди способны приспосабливаться к совершенно новым для них обстоятельствам с применением чисто звериных уловок. Первое и самое простое правило – получше спрятаться и выглядывать оттуда, как действуют в незнакомой обстановке другие, совершая время от времени короткие пробные вылазки. Зная себя сегодняшнего, думаю, что именно так я и действовал, очутившись в лучшем случае в нейтральной среде детского дома в Угличе, куда занесло меня вскоре после катапультирования из Ленинграда. Последнее, что я помню из ленинградского детства, уже из его военных времен, – это, по-видимому, осень сорок первого. Помнится железнодорожный вагон (кажется, что вагон), где я должен вот-вот остаться один среди чужих, никак ко мне не относящихся людей, растерянную маму и мой собственный основательный рев. Родителям удалось устроить меня в транспорт из города.
Углич начала войны: в памяти с трудом набирается два-три вида домиков летне-дачного типа – здесь разместили наш детдом. Какие-то аварийные события: мальчик, свалившийся с забора, первый опыт социальных контактов с неприятностями (меня то ли толкнули, то ли ударили, и это было совершенно неожиданно: как, меня, неприкосновенного и окруженного всеобщей заботой и любовью, – почему!), мою драгоценную тюбетейку забросили на дерево и, сбивая ее оттуда камнями, попали мне же по физиономии и т.д. Не скажу, чтобы я был переполнен восторгом.
Оттуда (и это опять-таки по моим не обязательно хронологически увязанным воспоминаниям) меня забрала наша ленинградская знакомая. От нее в памяти остались имя – тетя Аля (фамилию Березина я вычитал гораздо позже из писем) и общее чувство собственной нежелательности, состояние non gratа. Удивительно, как она вообще согласилась меня взять – это было следствием какой-то ее договоренности с моими родителями. Похоже, что ее собственный сын остался в Ленинграде, и мама в обмен на Алино участие в моей судьбе должна была заботиться о ее сыне – странный узор, но только такими они и были тогда; к тому же всех обстоятельств того времени мне не понять сегодня, а значит, и не объяснить. Если какая-то договоренность была, а это всего лишь догадка, построенная на двух-трех обмолвках в письмах, то задуманное не удалось: ни Аля не годилась в воспитатели чужого мальчика, ни тем более развитие событий в Ленинграде не признаешь удачным. Что происходило в последующие дни и годы с Алей и ее сыном (если он уцелел) – об этом у меня нет никакого представления.
В какой-то момент – дело было уже к зиме, если не совсем зимой – произошел акт передачи меня от Али в семейство Лебедевых-Юрьевых. Семья эта состояла из четырех человек: отца Владимира Владимировича Лебедева – главы семьи, инженера-машиностроителя; Нины Дмитриевны Юрьевой (тети Нины) – жены дяди Володи, преподавательницы музыки; ее матери, которую звали просто "бабушка", так что имя ее так никогда и не стало мне известно, и дочери Лины – той самой, в которую я, по свидетельству родственников, уже давно, с довоенных времен, был влюблен (выдержки из писем тети Вари к сестре Елене: "...Илюша безумно влюбился в одну соседку 12-ти лет и страдает от несчастной любви", и еще "...в Лину все еще влюблен, к деве часто ходит он"). Лина и вправду была хороша – тонкая девочка с яркими синими глазами, сторонница полной определенности во всем и потому несколько жесткая. (Позже, войдя в книжный возраст, я находил сходство с ней во многих литературных образах, начиная с умной Маши из журналов "Чиж" и "Еж" и кончая Катей из каверинских "Двух капитанов"). Дядя Володя был моим кумиром, но он уходил на работу, сначала загадочную – в воображении возникало огромное собрание людей, ничем по-социалистически не занятых, а потом и прояснившуюся после моих ставших частыми туда визитов. В.В. Лебедев работал в КБ завода – хорошо помню бесконечные синьки (тогда они были не условно, а действительно синими), причем занимал там солидную позицию, как бы не главного инженера. Но основной пристанью, защитой и любовью была для меня тетя Нина – у нее я находил поддержку всегда, даже если причиной моих, а иногда и не только моих несчастий бывал я сам.
В описываемом ряде событий имеется некоторый провал между осенне-летними картинами угличского детдома вместе с оправленными в тоже незимние декорации сонными кошмарами эпохи тети Али и первыми морозно-белыми сценками. Где был я, когда высыпал снег, – не знаю. Думаю все-таки, что в ласковых руках тети Нины, потому что первый зимний пейзаж – уплотненный и хрусткий снег горки, желтоватый от лошадиного навоза и вкраплений соломы, – всплывает в памяти скорее праздником, а из моего нынешнего пожилого далека кажется мне, что празднично я мог увидеть все это – да и что угодно! – только оказавшись уже с Лебедевыми-Юрьевыми.
Первое, что уверенно совмещаю с долгой (в масштабах детства) и счастливой эпохой ивановской жизни в семье Лебедевых-Юрьевых, – маленькую комнатку маленького же дома Хахариных в сельце Хуторово, где я ощутил себя в атмосфере уюта и любви. Рядом с этим домом и была, по-моему, та самая горка – а может, наоборот, овраг – из предъявленной читателю выше зимней сцены, оказавшейся, пожалуй, первой зимой, которую я могу вызвать из памяти. Там же: огромная (сделаем поправку на мой возраст, а также состояние после неидеальной кормежки у тети Али), занявшая собой целую стену комнаты кровать, и я, внедренный в ее просторы и самозабвенно что-то рассказывающий, хотя, убейте, не понимаю, откуда мне было взять материал для рассказа. Кажется, я фантазировал что-то на темы невероятных происшествий, пережитых в детском доме. Из такого рода собственных фантазий мне особенно симпатичен мальчик, у которого каким-то образом не было – слушайте! – ни рук! ни ног! ни головы!! Все необходимые органы чувств, как то – глаза, уши, рот и проч., располагались на поверхности шарообразного тела, которым его владелец умел катиться в нужном направлении. Вот на горшок сесть – тут уж приходилось ему помогать. А что, выдумка недурна, по-моему, не слабее известного человека-таракана у Кафки.
Факт широковещания с просторов кровати действительно имел место, и главным, почему я это запомнил (да-да, не выдумал, я помню!), было сладкое сознание, что меня СЛУШАЮТ! Учтите это, родители детей всевозможных возрастов: детям нужно не просто снисходительно позволять высказываться – их нужно слушать, а уж они это и поймут, и оценят. Вообще, больше разговаривайте с ними! – это уж замечание вскользь.
Раз разговор зашел о культуре, – а ведь мы о ней толкуем сейчас, так ведь, – я расскажу, как меня обучали читать. Для этой цели использовался букварь, придуманный, написанный и оформленный в книжку моими родителями и тетей Варей (все они были художниками) – видимо, предусмотрительная мама положила его в мои пожитки. Она его положила – и это, учитывая обстоятельства отъезда, само по себе замечательно, но, пожалуй, еще замечательнее, что он уцелел! В букваре были картинки, изображавшие знакомые мне из прошлой жизни предметы и лица, т.е. сами мои родственники, разные наши домашние вещи и многое другое из окружавшего нас тогда мира, и возле всего были надписи большими буквами слова, которыми эти предметы называют.
Несколько отвлекусь на соображения чуть более общего порядка. Хотя я и был убаюкан атмосферой любви, в которой меня купали под управлением тети Нины, все-таки образ, даже не образ, а облако с именем "мама" накрывало меня временами, и я смутно томился оттого, что знал – это проходит и пройдет. Вместе с облаком ко мне являлась вся прежняя жизнь, отодвинутая в область рассказов, как бы оставленная позади унесшего меня от мамы транспорта, и я недоумевал, и чувствовал – что-то сейчас не так. Но вскоре сиюминутные заботы одолевали меня, и все это проплывало, как набежавшая тень. Наверное, я был слишком мал тогда, на этом переломе своей жизни, и довольно скоро подобные минуты перестали меня посещать – и теперь я только наскребываю в памяти их дуновения. А ведь в те самые дни, о которых я сейчас так спокойно рассказываю, мои родители, да и множество других людей страдали и гибли. То обстоятельство, что у меня больше нет ни папы, ни мамы, что я круглый сирота, – это дошло до меня гораздо позже и как-то не сразу, а уж когда дошло, то совсем меня не ошеломило, потому что их – папы и мамы – не было слишком давно. И я привык к тому, что моей семьей становились поочередно другие люди – сейчас Лебедевы, очень любящие и любимые, но другие. Позже я прошел еще через несколько семей, каждый раз это были прекрасные люди, все меня любили и обо мне заботились, но это были не мои отец и мать!
Возвращаясь к урокам чтения, припомню, что проходили они, когда память об утраченном доме еще теплилась в моей душе, а самостоятельно воспроизведенные с бумаги слова "мама" или "Варя" вызывали во мне живой отклик. Мои учителя вовсе не пытались воспрепятствовать проявлению с моей стороны сыновних чувств – в сочетании с моим тогдашним возрастом подобные определения и звучат-то диковато, наоборот, вспоминая об уроках чтения, замечу, что они их скорее вызывали и даже слегка педалировали. Метода оказалась достаточно эффективной, и самодельный букварь был быстро освоен, но на этом дело почему-то застопорилось – я не перешел к чтению других книг. Не знаю, что было тому причиной – множество ли забот другого плана (не забудем, что нужно было кормиться, топить дом, всех во что-то одевать, да и вообще – шла война), недостаточность моего возраста или, возможно, и книжек-то подходящих не было. Последнее я расцениваю как наиболее правдоподобное предположение.
Кстати, чем-то методически сходный прием обучения чтению я использовал тридцатью годами позже для своего сына Васи. Я бы назвал этот прием "методом подручного материала" – обучение не на безликих предметах и лицах, а с опорой на конкретный и каждодневный опыт маленького человека. В детский сад я отвозил Василия на трамвае, поездка не была короткой, и на пути перед нашими глазами мелькало множество заведений со своими вывесками; их череда из раза в раз, естественно, повторялась. Вася был любознательным мальчиком и интересовался окружающим миром. Я объяснял ему, что здесь, а что там, и, показывая на вывеску, говорил, например, "Видишь, тут и написано – па-ри-к-ма-хер-..." и т.д. Принцип повторения и использование живой картинки сработали отлично: прошло совсем немного времени, и Вася свободно читал вывески, которые видел впервые, да и просто все подряд, а было ему тогда немного больше четырех.
Хахаринское жилье было, конечно, маловато для всей семьи, которая вместе со мной составила целых пять человек. Об этом заботились, и вскоре состоялся переезд на новую квартиру, в район завода "Торфмаш", в двухкомнатный апартамент – ведомственный, как это определяют теперь, расположенный на втором этаже бревенчатого дома. Двухэтажные коробки нескольких таких бараков (ну уж двух-то по крайней мере!) были вытянуты вдоль железной дороги на расстоянии метров пятидесяти от нее. Железная дорога проходила по невысокой насыпи и была, конечно, полюсом постоянного притяжения и источником жгучего любопытства так же, как и главным запретом и основой всех наиболее грозных предупреждений матерей. Забраться на насыпь, прислушаться к вечно что-то неразборчиво и глухо доносившим рельсам, ощутить запах деревянных, пропитанных мазутом шпал – Боже, какая гамма чувств, какой ошеломляющий гул просторов, через которые в оба конца уходит от тебя эта дорога! Клянусь, если не этими буквально словами, то звучавшей в душе музыкой, не знаю чем, но все это было, было в моей душе уже тогда! Сверкающая перспектива рельсового пути, звон кузнечиков ли, самой ли дороги, ее нагретые солнцем шпалы и весь этот мир дороги сквозь мир – они и потом поднимали в моей душе чувства и покоя, и беспокойства вместе. Странная, может быть, аналогия, и все-таки: примерно то же я испытываю теперь, когда прихожу на кладбище, – ощущения покоя и тайны. Строго говоря, кладбище – это ведь место, где тоже ощущаешь себя на перегоне пути, только пути не в пространстве, а во времени – из вечности в вечность. А у железнодорожной насыпи на окраине Иванова мы, как и все дети того времени, не пропускали ни одного поезда – грузового или пассажирского, лишь бы из него выглядывали люди – без того, чтобы не помахать ему руками, пока он не скроется из глаз. Когда дорога была пуста, мы заползали на нее и укладывали на рельсы все, что можно и что нельзя: монетки, гвозди, патронные гильзы, камушки, но все маленькое подсознательно срабатывали соображения безопасности. Поезд погромыхивал через наш перегон, постукивали под колесами наши подкладки, и мы стремглав летели, чтобы успеть снять их с еще вибрирующего рельса, неузнаваемые и горячие из-за только что бившей их силы.
Железная дорога шла мимо нас к городу, который был справа, если встать к ней лицом. Туда же шла и обычная дорога, лежавшая по другую сторону линии бараков. За обычной лежал пустырь, с противоположного края которого начиналась территория завода. На границе пустыря и завода, неподалеку от триумфальных заводских ворот с надписью "Торфмаш", был детский сад, который я позже обживал в Иванове. На полпути от бараков к заводу застрял от прошлого домик, посланец исчезнувшей деревеньки – покосившийся забор вокруг огородика, да и сами постройки были не ахти. Домик стал ареной события, привлекшего внимание всех жителей нашей округи: возле него рухнул однажды сбитый немецкий самолет, и его обломки дымились еще несколько суток. Эпизод этот, если не считать нечастых воздушных тревог, стал для меня в Иванове наиболее ярким событием войны. Летчик сбитого самолета сумел выпрыгнуть с парашютом, и ветром его снесло к рынку, где был самый разгар торгового дня. Ошарашенные торговки и покупатели получили перепуганного врага прямехонько в руки. Его приняли очень гостеприимно – накормили солеными огурцами или чем-то вроде – это, как вы понимаете, уже отголоски легенд, некоторое время циркулировавших в возбужденных окрестностях. А ведь летел он сюда не для прогулки, и на борту его самолета для простершегося внизу города были приготовлены не огурцы, а нечто понеприятнее.
Военная тема напомнила мне один из моих детских снов, в котором, по-моему, имеется неплохой пример научно-технического предвидения. Во сне этом я застигнут где-то во дворе наших бараков гулом авианалета. Поднимаю голову и вижу высоко в небе целую кавалькаду самолетов, в центре которой располагается то, ради чего все сгруппировались. Бережно несут они большой длинномерный предмет, и я понимаю, что это супербомба. Вот сейчас ее сбросят, и все: куда-то бежать, прятаться – во всем этом нет никакого смысла, и я с интересом смотрю на происходящее как на нечто такое, чего уже больше никогда не увижу. Современный термин "супербомба" я использую сейчас, чтобы обозначить то терминальное устройство, которое должно было прервать мою и всех остальных жизни в этом давнем сне, – такого слова я, конечно, не знал тогда. Бомба, но какая-то особенная, самая мощная, экспериментальная – как-то так проходила она в моем страшноватом видении. (Позже, когда супер-бомба стала реальностью, я не раз видел во сне начало атомной войны и тоже с любопытством смотрел на грибы, беззвучно разраставшиеся по горизонту один за другим и готовые вот-вот вспыхнуть последним испепеляющим светом – простительная сну неточность последовательности фаз, ведь не учебный же фильм, – и каждый раз снова и снова переживал это чувство – ну вот, теперь точно все!)
Вообще, нетрудно заметить, что какого-то специального внимания собственно военной теме я не уделяю и делаю это по одной простой причине: здесь речь идет о том, что занимало малолетнего жителя окраины периферийного города, и не более того. Война была привычным фоном жизни для всех, и особенно для детей, легче вживающихся в новые условия. Войной было пропитано все: убогая еда, случайная одежда, частушки, которые мы распевали с непременным "Гитлером на заборе..." (из-за отсутствия радио мы и песен-то военных слышали мало и не пели их, а вот частушки средней пристойности исполнялись охотно), картинки, где непременный танк со звездой выбрасывает пучок огня и дыма, а пунктир отображает точное попадание снаряда в другой танк, но уже со свастикой. (Правильное изображение свастики, кстати, было делом важным и специально выясняемым). Вариации на тему "пх-х! вж-ж-жиу!" были не слишком разнообразны танк мог быть заменен самолетом, под пузатыми куполами парашютов повисали схематические фигурки, от которых шли пунктиры пулевых очередей, или же картина могла стать отображением не эпизода, а панорамы целого сражения. Главным в наших художествах была техника. Что делают на войне люди, мы не знали. Романтические стороны, привлекающие мальчишек в войне, до наших бараков не доходили ни в каком виде, даже в виде рассказов. Вот и получалось – война была действительностью, но для нас действительность сходилась в быт. Вот в войну и не играли, что в нее играть – как я носил дрова для печки! Играли, скорее, в мир.
Мальчишек, если мы вернемся к теме сбитого немецкого самолета, гораздо больше интересовали его тлевшие обломки. Уцелевшие колеса или куски колес были распилены и растащены по мальчишеским захоронкам, так как материал их оказался потрясающе горючим (позже он назывался "электрон"). Его разогревали в костре, затем раздували под ним угли до желтого свечения, и вдруг металл вспыхивал ослепительно ярким светом и горел в ореоле голубоватого свечения, с треском рассыпая вокруг себя жаркие искры. Называлось это явление "салютик", и было оно особым праздничным зрелищем, которое специально готовилось, и на него не всех подряд приглашали. Самая торжественная минута наступала, когда присутствующие становились в круг и начинали мочиться прямо в самое сердце огня. И – о чудо! – он не угасал, как это бывало с обычным пламенем, а, наоборот, десятикратно усиливался, бушевал и еще яростнее разбрасывал свои частицы вокруг! Требовалась некоторое мужество, чтобы не отдернуть свою маленькую пипку, да еще и продолжать писать. Разрешение участвовать в этих празднествах было сродни посвящению в члены ордена, так что участники расходились, объединенные этим почти ритуалом.
Между бараками и насыпью были ряды сараев с дровами, курами, кроликами, у кого и козой, хозяйственным инвентарем и прочими элементами жизнеобеспечения. Вправо и влево от сараев уходили картофельные участки – картошка была фундаментом жизни, все вертелось вокруг возможности ее добыть, посадить, вырастить и сохранить. Осенью по убранным участкам слонялись стайки ребятишек, подбирали случайно оставленные во время уборки картофелины и потом пекли их в кострах, в которых сжигали усохшую картофельную же ботву. "Кровавая зелень осеннего дыма/ и неба высокого стог"... – эти слова Александра Величанского из букета его дачных стихотворений тотчас вызвали у меня ассоциацию именно с ивановскими осенними вечерами, память о мягкой горячей золе, из которой палочкой выкатывали черные картофелины, пар, исторгаемый сверкающим крупитчатым нутром сразу, как разломят, вкус, волшебный и так, безо всего – ни соли, ни хлеба у нас не бывало, во всяком случае, я этого не помню. Еще одно занятие у костров запомнилось мне – это отливка оловянных (а может, свинцовых?) ложек. Часто оба занятия – картошка и ложки – совмещались. В консервной банке нагревался кусок олова, а когда он становился ртутно-блестящим и подернутым кое-где подвижной дымчатой пленкой, этот расплав выливался в приготовленную заранее из глины или земли форму, и не весь сразу, а так, чтобы в ложке образовалась пусть неровная, но выемка – ее потом можно разгладить подходящим камнем. Сделанная таким образом ложка становилась для ее владельца знаком отличия, почти офицерским кортиком. Я был мал, и ложки у меня не было, но как я мечтал о ней!
По пути от наших бараков к городу грунтовая дорога проходила мимо небольшой церкви с погостом. Днем наши детсадовские воспитательницы использовали кладбище как место для прогулок – неплохая выдумка, не так ли, а к вечеру оно становилось пристанищем всякого беспривязного люда. Ходили легенды о бандах каких-то попрыгунчиков, которые там базировались, называлась и "Черная кошка". Даже меня, совсем еще сопли, коснулось дуновение бандитского разгула. Мы своей детской компанией что-то делали около дома днем, а может, ранним летним вечером, когда к нам подошел оборванный и не просто грязный, а как будто специально выпачканный мальчик постарше всех нас, лет, наверное, 10-11 или чуть больше – для меня он был просто взрослый. В руках его был длиннющий тускло блестящий нож – колбасный, как мне пояснили после, хотя что такое колбаса, многим из нас было не очень ясно. Достаточно было звучания "ас-с-с-ны...", чтобы возникло явственное чувство скольжения точеного лезвия по плоти. "Ну-ка, принеси хлеба", – обратился пришелец ко мне грубо и с уверенностью в непререкаемости своих слов. Я не понимал и медлил. "Что, повторить?" – и он сильно ударил меня двумя руками в грудь. Я отлетел на комья вскопанной земли, молча и не отрываясь глядя незнакомцу в глаза. "Подожди, я сейчас", – сказал кто-то из нашей кучки и кинулся выполнять странный приказ. Пришелец отвернулся, а я, освобожденный от его безразличного и вместе с тем цепенящего взгляда, поднялся и... пришел в себя около наших дверей. Сердце прыгало, как никогда раньше, я не мог поймать дыхания, и даже слова не мог вымолвить – меня буквально трясло от задним числом охватившего ужаса.
Еще несколько эпизодов. Белье гладили утюгами, внутри которых была полость для углей, прикрытая зубастой пастью. Угли раздували, когда утюг надо было разогреть, для чего его некоторое время сильно, как маятник, раскачивали в вытянутой руке. Один из мальчишек постарше меня занимался этим около барака, и мне пришла в голову замечательная мысль: когда утюг взлетал вверх, я перебегал дугу его обратного маха. Постепенно и хозяин утюга, и я – оба мы увлеклись этой рискованной игрой и стали исполнять свои роли все старательнее и круче: я норовил поддразнить вооруженного утюгом тореро и перебежать порискованнее, он старался махнуть быстрее, чтобы мне помешать. Уже и зрители собрались, и возгласами подбадривали они исполнителей этого рискованного номера. В какой-то момент я вдруг нашел себя сидящим на земле: боли нет никакой, но по лицу течет что-то теплое и липкое. Глянул на себя, а голубая праздничная кофточка с оловянными пуговками (я очень ее любил и гордился ею – как же, пуговками она была похожа на гимнастерку) быстро становилась красной. Поняв, что это моя кровь, я огласил окрестности ревом. Дальше была успокоительная тетя Нина (а ей-то каково!), больница, швы и прочее. След этого турнира и сейчас заметен на моей физиономии.
Трудное положение с продовольствием заставляло тогда всех изыскивать разные способы добычи и выращивания еды. Один из них, популярный в России и в старые, и в гораздо более близкие к настоящему дню времена – выращивание кроликов (их когда-то называли "сталинскими быками" – по-моему, остроумно) широко использовался в нашей ивановской жизни. На рынке приобрели парочку, которая довольно быстро заполонила своим потомством все наше жилье. Мало того, что по комнатам надо было теперь пробираться с величайшим вниманием – по полу шныряли большие и малые "быки", многие вещи пришлось попрятать, т.к. свою продовольственную программу "быки" решали просто: если это грызется – съешь это! Так, однажды была обнаружена безнадежная порча тогдашней обуви – стеганых тряпичных сапог с ватином, которые почему-то называли "бурки", собственно, ватники для ног. Бурки использовалась с осени до весны и вместе с галошами исправно служили по несколько месяцев даже при интенсивном использовании. Благо, воспроизводство их было возможно в домашних условиях, эта обувь как бы не была единственной. В одну прекрасную ночь кролики распознали отличный вкус этого предмета туалета, и к утру домашний бурочный гардероб был практически сведен на нет. Паника произошла немалая. В данном случае кролики повели себя на манер двух генералов из щедринской сказки, в которой они были кормлены одним солдатом. Так, пребывая в гастрономических мечтах, один генерал говорил другому: "Хороши также перчатки, особливо ежели долго ношены!". Наши бурки по этому признаку были просто деликатесом.
Одного крольчонка я однажды покалечил, раскачиваясь дома на санках, как на кресле-качалке, – он попал под санный полоз. Боже, в каком я был отчаянии, осознав, что это маленькое существо изуродовано мной! К счастью, малыша выходили, хотя он и остался калекой – бегал как-то бочком и прихрамывая.
Скоро меня определили в детский сад "Торфмаша", чтобы несколько ввести в русло, из которого, судя по становившимся все более отчаянными письмам тети Нины, я выходил все чаще. Да, тот замечательный мальчик, которым я был вначале, сменился нахальноватым пацанчиком, на которого бывшие его поклонники посматривали с неприязненным недоумением: "Как, и это нам терпеть, и долго ли!". Склонность к уличной воле, пренебрежение ради нее правилами дома и интересами самых мне тогда близких людей, мгновенно усвоенная наука легко соврать и, наконец, банальная кража. У Лины была неизвестного мне назначения и, по-моему, очень красивая ленточка, вся сплошь шитая бисером. Я рассказал своим уличным приятелям об этом чуде, а надо мной посмеялись, сказав, что такого не бывает, все это моя выдумка, и лучше бы я помолчал. Страшно уязвленный, я твердо решил во что бы то ни стало принести эту ленточку своим обидчикам – пусть увидят и поймут, как они во мне ошибались! Никаких колебаний, угрызений совести, обещаний самому себе вернуть тотчас – ничего этого не было и в помине! Передо мной была одна-единственная цель: оправдать себя в глазах своего сегодняшнего социума, показать, что я вырос из положения бессловесного и бесправного существа и готов в дворовой иерархии перейти на новую ступеньку – повыше. Бисерная ленточка была вытащена из хранилища, и я, имея вид независимый и достойный, не спеша пересек комнату, а дальше – дальше воздух засвистел в ушах, мелькнули дверь, коридор, лестница, и наконец вот она – наша сарайная постоянно действующая штаб-квартира. Мое приношение привлекло внимание братвы лишь на некоторое время. Ленточку осмотрели, но так ли она хороша, как утверждал я, – это осталось по-прежнему неясным. Триумфа, о котором я втайне мечтал, не получилось. Кто-то из заводил небрежно сунул ленточку в карман, и о ней забыли. Сейчас я думаю, что все было чуть иначе: ленточку оценили: в карман она ушла не случайным, а вполне осмысленным движением.
Я обмер – положение мое вдруг открылось мне во всем его ужасе! Просить ленточку обратно было бы смешно и бессмысленно, это лишь умножило бы уже претерпленные насмешки, вот и все. Возвратиться домой, где наверняка предстояло вскоре присутствовать при обнаружении пропажи, затем расследование, первые же такты которого неизбежно выведут на меня – о, ужас! о, позор! Узел казался мне затянутым накрепко, однако развязался он быстро и распутывался в том самом порядке, который примерно был очерчен предложением выше. Лина действительно тем же вечером произвела смотр своим сокровищам и недосчиталась ленточки. Следствие пошло по укороченному сценарию: "Ты взял?" зловеще-спокойно поинтересовалась она, глядя на меня своими синими прожекторами. Меня прорвало, как плотину, и я, захлебываясь в слезах, выложил все, как было. Расколовшись без остатка, я беспрекословно и, самое главное, совершенно бесстрашно отправился к одному из пацаньих вожаков – тому самому, с нашей ленточкой, и он, представьте себе, не задав ни одного вопроса, тотчас выложил ее мне в руки. Нет, думал я, возвращаясь домой, счастье все-таки еще возможно!
Итак, отправили меня в детский сад, и там оказалось, что я легко и с удовольствием выполняю простые дисциплинарные требования – ем, когда дают, выхожу строиться для жестикуляции флажками под полонез Огинского – кто-то из воспитателей играл на аккордеоне (право, не верится – война идет, а тут флажки, полонезы...), быстро умею в паре со своим соседом разложить и убрать смешную конструкцию раскладушки – два деревянных торца из перекрещенных брусков, центры и края перекрестий соединены продольными палками, и к верхним прибит гвоздями кусок брезента. Разложил брусчатые иксы – вот тебе койка, сдвинул их вместе – и ставь уплощенное раскладушечье тело к стенке. Так же хорошо научился я солдатскому искусству красиво заправлять постель и хором петь военно-патриотические песни. Кажется, больше от нас ничего и не требовалось. Да, самое главное, пожалуй, было не разбегаться далеко от воспитательницы во время прогулок, а происходили они, если помните, на кладбище. И это правило я считал бессмысленным нарушать – шуму не оберешься, да и зачем? Кладбищенские забавы вполне соответствовали месту прогулок: кто-то нашел череп и торжественно носит его на палке (здесь тоже отмечу свое здравомыслие – мне это занятие претило, и я спешил от него демонстративно отмежеваться), остальные используют могильные холмы для игры в "прятки", кто-то охотится за съестными растениями, а их полно: сладкие ножки цветов, лепешечки, гнездящиеся в центре пучка ножек со скругленными звездами листьев на концах, беленькие коренья травинок, которые с писком вытягиваются из охвативших их рукавов, а иногда и ранят руку своими зубчатыми краями-лезвиями... Да мало ли что мог найти в кладбищенской флоре глаз опытного охотника за съестным!
Одним из моих ближайших друзей в детском саду был мальчик (кажется, Игорек), которого почему-то регулярно били на выходе из детсада – совершенно не помню, в чем была причина, да она, в конце концов, и неважна: такая уж ему досталась роль. Если, спускаясь по лестнице к выходу, он успевал заметить изготовившихся к побоям противников, то на их глазах колотил себя кулаком по носу, лила кровь, и по закону "первой кровянки" Игорек беспрепятственно двигался домой. А не заметил – пеняй на себя: результат достигался тот же, но с посторонней помощью. Этот опыт был принят мной на вооружение существенно позже, когда я вел борьбу за независимость, а если точнее – отлынивал от занятий музыкой.