Текст книги "До встречи в «Городке»"
Автор книги: Илья Олейников
Соавторы: Юрий Стоянов
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 10 страниц)
Глава пятая,
в которой я наконец приобщаю искусство к себе
И вот я стою в экзаменационном зале один на один с приемной комиссией. Стою, как стоял под Москвой в грозном сорок первом генерал Панфилов. Насмерть. Отступать некуда. Поэтому на подиум, подхалимски сутулясь, вышел журавлеобразный юноша с большой задницей и маленькой змеиной головкой. Ноги заканчивались лакированными стоптанными шкарами и коричневыми штанами, сильно стремящимися к лакированным штиблетам, но так и не сумевшими до них дотянуться. Все оставшееся между коричневыми штанами и черными башмаками пространство было заполнено отвратительно желтыми носками. А заканчивался этот со вкусом подобранный ансамбль красной бабочкой на длинной шее. Она развевалась, как флаг над фашистским рейхстагом, предрекая комиссии скорую капитуляцию.
– Как вас зовут? – спросили меня.
– Илюфа.
В комиссии недоуменно переглянулись.
– Как-как?
– Илюфа, – скромно ответил я, про себя поражаясь их тупости.
Следует пояснить, что, поскольку первые восемнадцать лет я провел в Кишиневе, то разговаривал я на какой-то адской смеси молдавского, русского и еврейского. К этому «эсперанто» прибавлялось полное неумение произносить шипящие и свистящие. Вместо С, 3, Ч, Ш, Щ, Ц я разработал индивидуальную согласную, которая по своим звуковым данным напоминала нечто среднее между писком чайного свистка и шипением гадюки. Что-то вроде «кхчш». Все это фонетическое изобилие подкреплялось скороговоркой, что делало мою речь совершенно невразумительной. Меня понимали только близкие и друзья. По каким-то интонационным оттенкам, мимике и телодвижениям они улавливали генеральное направление того, что я хотел сказать, а уж дальше полагались на свою интуицию.
Очевидно, увидев, а тем более услышав меня, экзаменаторы предположили, что я являюсь посланцем неведомой имтдоселе страны. Однако, посовещавшись, пришли к единому мнению, что я таким странным образом заигрываю с ними.
– Значит, Илюфа? – приняли они мою игру.
– Илюфа! – подтвердил я, ничего не подозревая.
– И откуда фе вы приефафи, Илюфа? – раззадоривали они меня.
– Иф Кифинефа, – лучезарно отвечал я.
– Ну, фто фе, Илюфа иф Кифинефа, пофитайте нам фто-нибудь.
Они явно входили во вкус. «Ну, засранцы, держитесь!» – подумал я, а вслух сказал:
– Фергей Мифалков. Бафня «Жаяч во фмелю».
В переводе с моего на русский это означало: «Сергей Михалков. Басня „Заяц во хмелю“».
Ф жен именин,
А, можеч быч, рокжчения,
Был жаяч приглакхчфен
К ехчву на угохчфеня.
И жаяч наф как сел,
Так, ш мешта не кхчшхкодя,
Наштолько окошел,
Фто, отваливхкчишкхч от фтола,
Ш трудом шкажав…
Что именно сказал заяц, с трудом отвалившись от стола, комиссия так и не узнала. Я внезапно начал изображать пьяного зайца, бессвязно бормоча, заикаясь и усиленно подчеркивая опьянение несчастного животного всеми доступными мне средствами. И когда к скороговорке, шипенью, посвистыванью и хрюканью прибавилось еще и заячье заикание, комиссия не выдержала и дружно ушла под стол. Так сказать, всем составом.
Я ничего этого не замечал. Я упивался собой.
– Хватит! – донеслось до меня из глубины сознания. – Прекратите! Прекратите немедленно!
Это кричал из-под стола серый от конвульсий председатель комиссии Юрий Павлович Белов.
– Прекратите это истязание! Мы принимаем вас! Только замолчите!
Я был счастлив, но счастье мое было недолгим. Нина Николаевна, педагог по сценречи, окунула меня в ушат с холодной водой.
– Дитя винограда! – сказала она. – Если ты не займешься своей дикцией, через полгода вернешься домой.
Каждый день с утра до вечера я, как проклятый, выворачивал наизнанку язык, наговаривая невероятные буквосочетания. И наконец на одном из занятий отчеканил:
– Шты, штэ, шта, што.
Жды, ждэ, жда, ждо.
Сты, стэ, ста, сто.
Зды, здэ, зда, здо.
Шипящие и свистящие звенели, как туго натянутая струна.
– Молодчина! – похвалила меня Н. Н.
– Кхфто, правда, хорокфо? – по привычке спросил я.
Курс заржал.
Мне повезло с учителями. Ольга Аросева, Евгений Весник, Александр Ширвиндт, Надежда Слонова… Но не будем о тонкостях преподавания актерского мастерства. Я хочу рассказать вам другую историю. Историю о том, как Ольга Аросева приобрела шубу.
Глава шестая,
в которой я рассказываю о чудесной прогулке своего отца, а также раскаиваюсь в некоторых злодеяниях
Приезжая в Москву, мой отец в приватной беседе убеждал Ольгу Александровну Аросеву, что шубу надо покупать в Кишиневе, потому что только в этом городе можно купить шубу чуть ли не задаром. А учитывая отцовские связи – просто за копейки. Ольга Александровна, ничтоже сумняшеся, согласилась. А так как Кишинев – город южный, то и оделась она соответственно – туфельки, капроновые чулки, легкий плащ. Дело было зимой. Сходит она с трапа. Мороз – двадцать градусов. Ветер. Народ в воротники прячется. Неуютная какая-то погода. На следующий день, позавтракав, собрались за шубой.
– Может, прогуляемся? – невинно предложил отец.
– Холодно, – неуверенно сказала Аросева. – Да и в капроне я.
– Да мы буквально пять минут, – не унимался папа. – Подышим – и в такси.
И вот тут Ольга Александровна дала маху. Она взяла отца под руку.
В те годы пани Моника из «Тринадцати стульев» находилась в зените славы. Ее любили, ее обожали, ее боготворили.
Вероника Кастро сгрызла бы ногти от зависти, увидев хоть краешком глаза, каким бешеным успехом пользовалась эта женщина. И естественно, что папино появление в центре провинциального города с пани Моникой – Аросевой под ручку вызывало у прохожих оцепенение. Знакомых у отца было много. Даже очень много. Через каждые тридцать секунд очередной остолбеневший папин приятель отводил его в сторону и, затаив дыхание, спрашивал:
– Лева, это она или это мираж?
– Это не мираж, – по-хозяйски отвечал папа. – Это она.
Через полчаса застывшие ноги Ольги Александровны решительно отказались ходить.
– Лев Анатольевич, – жалобно спросила она, – может, в такси?
– Какое такси, Олечка, когда мы уже почти здесь, – сказал папа, наслаждаясь эффектом совместной прогулки.
Это «почти здесь» продолжалось еще минут сорок. Когда они, наконец, дошли до места, пани Моника не сумела войти в дверь. Она в нее впала.
– Хочете посмотреть, мадам, на товар, который я для вас приготовил? – ворковал хозяин. – Это не шуба, я вам скажу. Это что-то особенное!
– Какая на хрен шуба?! – прогремела Ольга Александровна. – Вина. И как можно больше.
Очень долго помнила она свой шубный вояж и невольно вздрагивала при этом страшном воспоминании. Тем не менее, шуба была при ней.
По-моему, невозможно встретить женщину, которая осталась бы равнодушной, услышав заветное «шуба». Уж на что моя жена была выдержанным человеком, но и она, завидев этот предмет в витрине магазина, начинала томно щуриться, вероятно, представляя себя в этом роскошном одеянии, небрежно прогуливающейся где-нибудь в швейцарских Альпах.
Увы, ни то, ни другое ей не светило. Денег в нашей семье хронически не хватало. Деньги – странная штука. То их нет, то их совсем нет.
Итак, шубка долгие годы оставалась недостижимой мечтой. Пока в один холодный январский вечер меня не вызвал начальник отдела кадров Ленконцерта (где я тогда работал) Горюнчик, которого мы любовно называли «Гальюнчик».
– А не хотите ли вы поехать на гастроли за рубеж?
– Кто ж туда не хочет? Хочу, – говорю.
– В Афганистан.
– Кто ж туда захочет? Не хочу, – говорю.
– Но если вы съездите в Афганистан, мы потом отправим вас с шефскими концертами для наших воинов в Венгрию. Мы вас не торопим. Подумайте.
– А чего тут думать? Хочу в Афганистан, – сказал я, мгновенно проанализировав ситуацию.
Водки в Афганистане в 1983 году хронически не хватало.
Не афганцам, нет. Нашим. Весь местный запас алкоголя был уничтожен ограниченным контингентом советских войск в самые короткие сроки. Ограниченный контингент мучился и, буквально давясь, вынужден был пить всякую гадость. Я из чисто гуманитарных соображений решил помочь интендантской службе в решении этой сложной, но не невыполнимой задачи. Водки я купил чемодан. Ушла она в первые же минуты моего пребывания на дружественной нам тогда афганской земле. Теперь вместо чемодана водки я держал в руках чемодан денег. Гряз-ных афганских денег.
– Сколько стоит лисья шубка? – небрежно спросил я у сопровождающего нас майора.
– Да черт ее знает! Тысяч десять, наверное, – ответил майор.
Всю ночь, положив чемодан на тумбочку бдительно спящего дневального, я пересчитывал честно наспекулированную мною валюту. Сколько бы я ни мусолил купюры, получалось, что на покупку шубки недостает нескольких тысяч. И тут мой взгляд упал на висящее в углу кожаное пальто. Когда-то его носил отец, чуть раньше – его отец. Это была семейная ре ликвия, которая сохранилась только потому, что тяжко было ее (реликвию) выбросить. Я оглядел пальто скептическим взором. Вид у него был неважнецкий. О том, что это пальто, а не, скажем, половая тряпка, можно было догадаться исключительно по пуговичкам. Пуговички были австрийские. С первой мировой войны.
«Ничего-ничего, – сказал я сам себе, – все путем… Возьму у солдатика гуталина, начищу пальтишко, срежу с рубашки итальянскую бирку, пришью чуть ниже воротничка – ни одна падла не догадается. Будет как новенькое».
На следующий день я, крепко зажав под мышкой надраенное до блеска кожаное хламье, ринулся на базар. Кругом сновали бойкие афганские пацаны, неся на головах лоточки, на которых валялась всякая всячина – зажигалки, дешевые часы, жевательная резинка.
– Совецки! – кричали они наперебой. – Купи херня! Купи херня!
Дело в том, что наши офицеры, завидев товар, который продавали мальчуганы, и тщательно его осмотрев, подытоживали увиденное по-военному четко:
– Херня!
А пацаны, решив, что «херня» есть исконно русское слово, обозначающее мелкую торговлю, застолбили его за собой. От раздающегося со всех сторон «купи херня» у меня разболелась голова.
«Действительно, херня!» – подумал я и решительным шагом направился в сторону лавочек, где ассортимент был посерьезней. Мне повезло. В первой же лавчонке висела ослепительно рыжая шубка. За прилавком стоял старик, ничем не отличающийся от среднеазиатского аксакала. На голове его красовался малахай, из подбородка просачивалась редкая седая бородка.
– Заходы, рафик, заходы, друк, – залопотал аксакал.
– Хау мач шубка? – спросил я.
– Друк рафик, – продолжал лопотать аксакал. – Списиално для тибе – десат сисач. – И добавил: – Максимално!
– Вот у меня пальто, – сказал я, медленно и громко выговаривая каждое слово. – И-та-ли-я! Почти но-вое. И-та-ли-я! – и показал на бирку, чтобы аксакал не сомневался в иностранном происхождении моей кожаной тряпки.
– Я да-ю те-бе паль-то и пять ты-сяч. Пять!
– Нэт Италыя, нэт палто. Десат сисач давай – счупка твой, – лопотал аксакал. И снова добавил: – Максимално!
– Мужик, – начал я торговаться по-новой. – Пальто итальянское, кожаное, понимаешь? Кожаное! Итальянское! Вот бирка. Би-ры-ка!
– Пирка, – повторил он.
– И еще я тебе, дураку старому, пять тысяч даю. Целых пять.
И выбросил на руках пять пальцев. Но аксакал заладил свое:
– Нэт палто, нэт пирка. Десат сисач давай. Максимално.
– Сволочь! – заорал я совсем уже не в себе. – Я тебе, саксаул х…, даю пальто итальянское и пять тысяч. Что ж тебе еще надо? – распоясался я, утешая себя тем, что старик ни шиша не понимает.
Но тот держался стойко.
– Нэт палто, нэт пирка. Десат сисач давай – бери счупка.
Торговаться было бесполезно. В других лавках шубки стоили одиннадцать, двенадцать, а то и тринадцать тысяч. Охрипший и злой, брел я по узким улочкам, волоча за собой потерявшее всякий вид пальто, как вдруг увидел резко затормозивший джип, на котором гордо восседал комендант Кабула полковник Полешкин.
– Что случилось? – спросил он.
– Да вот, шубку жене хотел купить. Пальто даю итальянское, деньги даю, а он, гад, не берет.
– Кто не берет? – не понял Полешкин.
– Да старик в лавке. Лавка тут рядом, а он, гад, не продает.
– Так не продает или не берет? – снова не понял Полешкин.
– И не берет, и не продает, гад!
– Ты погоди, объясни толком, чего он не берет и что он не продает?
– Неужели непонятно? Пальто не берет, а шубу не продает, – удивился я недогадливости Полешкина.
– Да почему ты ему пальто отдать должен? – окончательно запутался Полешкин.
– Денег на шубу не хватает. Она стоит десять тысяч, а у меня всего пять. Вот я и хочу ему дать пять тысяч и пальто в придачу. Вместо недостающих пяти. Главное, пальто нормальное. Итальянское, почти новое.
– Ладно, поехали.
Появление полковника Полешкина, да еще с двумя автоматчиками, вызвало у старика такую бурную реакцию, какую ни до того, ни после я не видел и уже не увижу никогда. Он даже подпрыгнул, когда эта святая троица вошла в лавку.
– Ай-я-я-я-я-я-яй! – заверещал он на какой-то невообразимо высокой ноте. Судя по ней, я понял, что старик ужетнеоднократно встречался с Полешкиным и каждая такая встреча не проходила для него даром. Она всегда дарила ему несколько неожиданных, но, безусловно, приятных мгновений.
– Где шубка? – спросил у меня Полешкин, не обращая на вопли и пританцовывания старика ровно никакого внимания.
– Вот она, – кивнул я в ее сторону, впервые почувствовав всю неловкость и абсурдность положения, в которое попал.
– Шубку! – приказал он все еще не пришедшему в себя от внезапной радости старику.
– Есть счупка! – проклокотал тот, продолжая выделывать невообразимые па.
– Дай ему пять тысяч и пальто! – приказал Полешкин теперь уже мне.
Старик взял пальто и деньги, даже не пересчитав. Не думаю, что это была самая удачная сделка в его, несомненно, долгой жизни.
– Как ты мог? – спрашивала меня жена Ира, когда я вернулся домой, и в голосе ее звучали прокурорские интонации. – Как ты мог? Ведь ты же интеллигентный человек!
Я мотивировал свой постыдный поступок исключительно политическим положением.
– Ирина, – сказал я достаточно убедительно, – ты согласна, что я, в принципе, действительно интеллигентный человек?
– Допустим, – с трудом согласилась она.
– Представь теперь, что я, такой интеллигентный, честный и порядочный, живу не здесь, а в Америке. Представила?
– Допустим-допустим.
– А теперь ответь! – выкинул я свой козырь. – Смог бы я, будучи интеллигентным, честным, порядочным и обеспеченным– подчеркиваю – обеспеченным американцем, пойти на такую мерзость?
Ирина задумалась.
– Вот так-то, милая. Не во мне дело-то. Не во мне.
Режим виноват.
– Какой режим? – Ирина разинула рот от удивления.
– Наименьшего благоприятствования.
Объяснение если и не удовлетворило Ирину, то, во всяком случае, успокоило. Семейное статус-кво было восстановлено.
Но вернемся в цирковое училище. Четыре года учебы прошли под знаком борьбы за выживание. Я учился на отделении клоунады и стипендию получал поистине клоунскую. Двадцать рэ. Чтобы хоть как-то пополнить свой бюджет, мы все время находились в поисках побочных средств к существованию.
Наши финансовые фантазии были неисчерпаемы. Мы покупали четырехкопеечные соски, надували их, раскрашивали и продавали уже по десять копеек. Мы надевали на себя рыжие парики, красные носы и стояли у метро с плакатами типа «Не дайте погибнуть молодому дарованию». Как нас не забирала милиция – не знаю. Апофеозом всего стала операция по изыманию стеклотары на Казанском вокзале.
Учился с нами на курсе некий Слава Сизоненко. Был он намного старше нас, и вся его тревожная молодость прошла, как и у великого пролетарского писателя М аксима Горького, «в людях». Правда, только это объединяло Сизоненко с великим пролетарским писателем. Славик разработал много способов добычи денег, но любая попытка внедрить тот или иной способ в жизнь заканчивалась грандиозным скандалом. Тогда он решил призвать на помощь меня.
– Есть план! – сказал он мне. – Есть очень хороший план. Но для начала скажи: что остается в вагоне, когда поезд прибывает на конечную станцию?
– Мусор остается, – мрачно пошутил я.
– Грязь, мусор – сам о собой. А еще что? – Он вывел рукой знак вопроса и сам себе ответил: – Бутылки остаются.
– Ну и что? – спросил я.
– Объясняю объяснение. Мы сейчас едем на Казанский вокзал. Поездов на Казанском навалом, так? Так. Дожидаемся ближайшего. Так? Так. Пассажиры выходят, проводникам не до нас. Так? Так. И вот тут-то мы, пользуясь суматохой, врываемся в вагон, хватаем по паре бутылок, делаем ноги в следующий вагон, потом в третий, четвертый и таким образом проскакиваем через весь состав.
План был неплох, тем не менее первая попытка завершилась сокрушительным провалом. Ворвавш ись в вагон и увидев несметное количество пустой посуды, Сизоненко оборзел от жадности и вместо того, чтобы взять, как мы договаривались, несколько бутылок, решил хапнуть все. Тут-то его и накрыли проводники. Разговор вышел недолгим. Секунд эдак через пять Сизоненко был позорно выброшен прямо на перрон.
– Нет, дружочек, так не пойдет, – сказал я Славику, нежно стряхивая с него железнодорожную пыль. – Не надо заниматься рвачеством. Надо людям вежливо растолковать, что мы – бедные студенты, что в Москве у нас никого нет, что родители где-то далеко, а стипендия маленькая. И все в таком духе. И просить не больше двух бутылок. Понимаешь, Славик? Не больше двух. Народ расчувствуется, а две бутылки им всяко погоды не сделают.
– Ладно, – буркнул Славик. – Только просить будешь ты.
– А ты что будешь делать?
– Я буду плакать.
В училище Славик славился тем, что мог заплакать по первому требованию. А когда такой здоровый детина, как Сизоненко, начинал рыдать, это вызывало сочувствие даже у покойников.
– Внимание, внимание! – прогавкал вокзальный репродуктор. – Поезд номер двадцать шесть Барнаул – Москва прибывает на первый путь.
– А ну, повтори, гнида, – оскалился Сизоненко, и репродуктор охотно прогавкал еще раз:
– Повторяю! Поезд номер двадцать шесть Барнаул – Москва прибывает на первый путь.
Мы дружно смешались с толпой встречающих.
– Товарищ проводник, – затараторил я сладеньким голоском, – будь человеком. Перед тобой два студента. Нам нечего есть. Со вчерашнего утра росинки маковой во рту не было. Дай две бутылки на булочку.
Сизоненко облился безутешными слезами.
– Щас, мужики, щас, – засуетился обалдевший проводник и вынес не две бутылки, а четыре.
Процесс пошел. Я тараторил, Сизоненко рыдал, проводники стонали и слаженно выдавали посуду.
С каждым разом мы наглели все больше и больше, а смысла в жалостливой «просилке» оставалось все меньше и меньше. В конце концов «просилка» приняла форму короткого приказа: «Денег нет! Бутылки давай!» Славик выплакал полугодовой запас слез и только усердно протирал платком сухие глаза.
К вечеру мы заработали сумму, превышающую месячную стипендию раза в полтора. Надо было возвращаться в общежитие. Но Славой овладел прямо-таки какой-то дух стяжательства.
– Еще один поезд – и все! – возбужденно шептал он.
– Сизоненко, – пытался урезонить его я, – ты глянь в расписание. Поездов до ночи не будет.
– А в тупике что, не поезда? – уговаривал вконец распоясавшийся Слава. – Хвосты видишь? Вон их сколько.
Мы поплелись по путям, дошли до ближайшего состава и постучали. Дверь открыла пожилая проводница. Силы были на исходе.
– Тетя! – устало произнес я. – Тетя, мы студенты. Дайте нам пару бутылок, а мы на них колбаски купим.
Из тети хлынул фонтан слёз.
– Что случилось? – испугался я.
– Господи! – заламывала руки проводница. – У меня сын у Полтаве учится. Неужто и он по вагонам побирается, кровинка моя! Сейчас, хлопцы, погодьте– вот, возьмите пятьдесят копеек, а я в вагон сбегаю, еще принесу.
Меня обдала волна стыда.
– Да вы что? – гордо и гневно сказал я. – Да как вы смеете? Мы что – бродяги бездомные, что ли? – И посмотрел на Сизоненко, ожидая от него такой же решимости.
Сизоненко круто ломало. Он понимал, что брать полтинник у напуганной женщины глупо, но монетка так соблазнительно сверкала, что отказаться от нее ему казалось еще большей глупостью.
– Э – э-э… мы… э-э-э… вообще мы денег не берем, – важно пробасил он. – Но… э-э-э… раз уж вы… так сказать… э-э-э… Ну и потом, у вас э-э-э… сын – студент… э-э-э… так уж и быть. – И, забрав монетку с таким видом, будто сделал проводнице огромное одолжение, царской походкой двинулся от вагона.
Больше с Сизоненко я на промысел не ходил.
Глава седьмая,
в которой рассказывается о том, как хорошо иметь в подружках фортуну
Я часто думаю: откуда у меня авантюрная жилка? Очевидно, от отца.
Папе всегда везло. Удача вообще относилась к нему с приязнью. Она баловала и лелеяла этого элегантного двухметрового красавца и решительно во всем шла ему навстречу. Даже четыре года войны он прошел без единой царапины, не ховаясь при этом ни в окопах, ни в траншеях, ни в штабах.
Отец по натуре был петухом, воевал весело, а матери писал с фронта бесшабашные письма на плохом русском языке, так как с хорошим русским языком не был знаком вовсе. И все его письма неизменно заканчивались следующими оптимистическими словами: «Победу уже ни загорамы. Привет з фашистской логовы. Твой муж старший сиржант, пятый арудийный нумер Лева». А когда отгремели победные салюты, отец привез такое количество трофеев, что невольно возникало подозрение: войну развязал не сумасшедший фюрер, а папа, причем развязал ее исключительно в целях разорения Германии и всех ее союзников. Боевые действия уже закончились, а эшелоны с отцовскими трофеями все шли и шли, мча на всех парах с разных концов земного шарика, добираясь до станции Кишинев и облегченно сбрасывая с плеч уставших платформ нескончаемые ящики и чемоданы с добром.
В хибарке, где кроме меня жили мама, папа, моя сестра, бабушка, дедушка и ряд других дальних и близких родственников, шагу нельзя было ступить, не задев локтем древней японской вазы редкой красоты или не разбив чашечку-другую из бесценной коллекции саксонского фарфора прусского короля Фридриха II. Послевоенное время было тяжелое, жрать было нечего, и потому весь этот антиквариат лихо менялся на картошку, мясо, лук – на любую еду.
Но количество вывезенного барахла упорно не хотело уменьшаться. Оно как бы даже увеличивалось по какому-то антиматематическому закону. Семья решительно не знала, что со всем этим делать. Бабушки, дедушки и другие дальние и ближние родственники задыхались в этой, в буквальном смысле слова, непроходимой роскоши.
Помощь пришла неожиданно – со стороны ОБХСС. Сталинская Конституция обязывала всех трудиться. Не переча Конституции, папа устроился на работу. На комбинат. Но не на какой-нибудь там металлургический или целлюлозно-бумажный.
Нет. Он устроился на маленький комбинат, занимавшийся производством и отделкой кожи. Целый день отец беззаветно отдавался любимому делу, а после работы не менее энергично отдавался тому, что в Уголовно-процессуальном кодексе именовалось не иначе как «хищение гос. имущества в особо крупных размерах».
Да, грешен был папа, грешен. Но воровал он отнюдь не из жадности, а из жалости. При виде варварски разбросанных там и сям шматов, лоскутов и обрезков кожи его сердце просто разрывалось на части. Чувство праведного гнева, можно сказать, просто сотрясало его организм при виде этой вопиющей бесхозяйственности. А посему, закончив трудовой день, папа совершал тайные прогулки по комбинатским закоулкам, обвязывая и опоясывая свое упругое тело километрами бесхозного сырья, и делал это до тех пор, пока не превращался в гигантский кожаный кокон. После столь чудесного превращения из мужика в куколку он напяливал на себя необъятные штаны, такую же безразмерную фуфайку и, с трудом протискиваясь через турникет проходной, застенчиво желал вахтеру счастливого и, главное, бдительного дежурства.
Когда украденной кожей было забито, как минимум, пять сараев, папа оглядел все это богатство и, как бы подытоживая увиденное, сказал: «Ну, можно начинать реялизацию», то есть как бы выдал сам себе патент на торговлю. Надо отдать ему должное – цены он назначал до неприличия низкие. Вскоре весть о добром еврее, отдававшем кожу чуть ли не задарма, облетела всю республику. К папе вереницей потянулись сапожники-кустари. Так после долгой зимы тянутся домой вереницы журавлей, лебедей, гусей и прочей летучей живности. Сапожники пыхтели, купюры шуршали, кожа скрипела. И разлетались в стороны непонятные мне слова типа: «Хром – что надо. Помни на мягкость. Не говори мне про шевро. Двести дециметров – больше не могу…» и, наконец, коронная фраза: «Кто из нас больше рискует– я или ты?» Папин брат, дядя Абраша, сидя в виноградной беседке, с завистью наблюдал это вавилонское столпотворение, беспокойно почесывал спину и увещевал папу: «Лева, ты сядешь, Лева. Или я не Абраша, или ты сядешь, чтоб мне не встать с этого места».
Дядя Абраша оказался вещуном. Папу «взяли». Взяли сьполичным у комбинатской проходной. Взяли «тепленького», подхватив с двух сторон под белы рученьки и аккуратно внеся в троллейбус. В троллейбусе была давка. Папе стало нехорошо. Да и как может быть хорошо, если с двух сторон тебя сжимают два мента, а ворованная кожа нежно обволакивает оголенное тело.
– Мине жарко! – еле выдавил из себя папа.
– Ну и хули! – резонно ответили менты.
– Мине жарко, и я хочу снять фуфайку, – уперся папа.
– Да хоть трусы снимай, нам-то чего? – невозмутимо откликнулись менты.
И тогда папа пошел ва-банк. Он как-то змееобразно освободился от влажной кожи, неуловимым движением свернул ее в рулон, затем стремительно запихал ее в фуфайку и, перекинув внезапно образовавш ийся сверток рядом стоявшему пассажиру, повелительно рявкнул: «Шоферу! Быстро!» Ничего не успевший понять пассажир, повинуясь приказу, метнул сверток вперед. Чьи-то руки перекидывали его все дальше и дальше, пока злополучный пакет не попал непосредственно к шоферу. А тот, покрывая тихим элегическим матерком и раздолбанную дорогу, и пассажиров, и свое автоначальство, выкинул сверток за окошко, практически даже не успев его заметить.
Сказать, что милиционеры офонарели от дикой отцовской выходки, значит не сказать ничего. К кабинету своего начальника парочка подошла на ватных ногах. Теперь уже отец заботливо вел их под руки, а не они его. Ничего не подозревающий начальник отдела был настроен весьма игриво:
– Нуте-с, Леф Нафтулович, – почти ласково спросил он, – и где кожа?
– Нету! – просипели вместо отца внезапно охрипшие охранники.
– То есть как это – нету? – не понял начальник.
– Ну, нету, – снова просипели охранники. – То есть она, значить… была… она… сначала-то… А потом… значить… Этот… штаны распустил… и все… Ушла, значить… кожа-то…
– Что значит «ушла»? – как-то по-особому тихо спросил начальник. – Да на нем же этой кожи метров пять было, как минимум. Да вы же его, падлу, за яйца должны были держать восемью руками, глаз с него, падлы, не спускать!
– Так мы… это… не спускали, – оправдывались охранники, – а он, ну как Кио. Раз – и, как говорится, бздык. То есть, извиняемся, выкинул. В смысле, выбросил. Кто же от его такой прыти ожидал? Толстый, вроде, тучный.
Дальнейших объяснений начальник уже не слышал. Мысленно он был очень далеко – на ковре у генерала. И судя по его побледневшему лицу, генерал говорил ему какие-то неприятные и, может быть, даже нецензурные слова.
Придя в себя после мысленной беседы с генералом, начальник оскорбил площадной бранью переминавшихся с ноги на ногу милиционеров и попробовал позвонить прокурору, чтобы получить ордер на арест. Тот, как назло, уехал на рыбалку. На выходные. В ожидании прокурора папу посадили в КПЗ. Вечером от него пришла трогательная весточка: «Прашу ни валнаваца – я в тюрме. Внезапна схвачен органами правосудия. Жгите продукт. Уничтожайте мебел. Фсе равно нам уже ни чему этому не достанеца. Пока ишше ваш Лева».
Ночью над сараями начал пробиваться легкий дымок.
Дымок набирал силу, разрастался и вскоре накрыл собой весь город. Воздух приобрел специфический обувной привкус. Это дядя Абраша палил папину кожу. Спалив все дотла, он рьяно взялся за антикварно-мебельное содержимое квартиры. Все трофейное великолепие разрубалось, разбивалось и разлеталось мелкими брызгами. Через час вспотевший от тяжкой работы дядя Абраша с удовлетворением оглядел учиненный им погром и пробормотал: «Ну тепер, кажеца, действительно всо!»
Утром пришли хмурые люди в шинелях и произвели обыск.
Кроме пепла, гари и маминых слез ими ничего обнаружено не было. Отец дал подписку о невыезде и каждый день, как на службу, ходил в прокуратуру, где его, как он говорил, «с прыстрастием допитывали». Ложась спать, он приговаривал: «Если они думают, что они обо мне что-то узнают, так они сильно хорошо о себе думают». Так продолжалось несколько месяцев.
Наконец был назначен день суда, к которому папа начал тщательно готовиться – обрил голову, перестав при этом бриться, вынул вставную челюсть и прекратил есть. Когда он вошел в зал суда – лысый, небритый, худой, без зубов, но с иконостасом заработанных на войне орденов и медалей, в зале воцарилась мертвая тишина, которую нарушало только мерное позвякивание отцовских наград. Судья – старый, повидавший много на своем веку страж порядка, – невольно привстал. Прокурор опустил глаза. Народные заседатели стали усердно сморкаться в платки. Адвокат произнес упоительную речь, из которой даже я, тогда еще совсем пацан, понял, что папу не сажать – награждать надо!
Судья, размазанный адвокатской речью по стенке, дал папе последнее слово, и папа сказал.
Он сказал:
– Граждане судьи! Если я виновен… Если я виновен, – повторил он с некоторым сомнением в голосе, – судите минетбеспосчадно по всей строгости наших гуманных законов. И пусть я буду сидеть в тюрме и работать там на благо наша великая отчизна. Если же нет – так нет.
Папе дали год условно. Он пришел домой, побрился, вставил челюсть, поел, выпил бутылку водки, прошелся по разгромленной квартире и сказал:
– Если бы я знал, что все закончится, как закончилось, разве я бы позволил Абраше так бесчинствовать?








