Текст книги "Мастера иллюзий. Как идеи превращают нас в рабов"
Автор книги: Илья Носырев
Жанры:
Религиоведение
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 31 (всего у книги 31 страниц)
Горизонтальное распространение мемплекса национализма дает многие эффекты, уже знакомые нам по религиям нового типа. В XIX веке нации в основном состояли из этносов, оказавшихся объединенными общим государством. В XX веке нация старательно отмежевалась от любых этнических корней: принадлежность к нации – это наличие гражданства (подданства), а не этническое происхождение. Тот факт, что победили французское понимание национализма и концепция гражданства, созданная Великой французской революцией, не случаен. Конкретно-исторической причиной, подтолкнувшей к изменению концепции нации, стала начавшаяся в XIX–XX веках обширная эмиграция в молодые государства, прежде всего в США – этот «плавильный котел» для выходцев из различных стран стал образцом для Европы: со второй половины XX века зависимость воспроизводства европейского населения от притока мигрантов постоянно росла и продолжает расти. В условиях, когда коренное население индустриальных стран медленно, но верно сокращается, поддержание численности населения за счет приема новых граждан-мигрантов кажется вполне перспективным способом сохранения нации – однако этот путь подозрительно напоминает функционирование квазипопуляций. Механизмы вовлечения довольно схожи: не секрет, что мигранты стремятся, например, в США в основном ради житейских благ – ради обеспеченной жизни, гарантий безопасности, однако в обмен на эти блага государство требует от них принять свой «символ веры» – концепцию демократических свобод. Как представляется, выражение приверженности этому «символу веры» для многих не более чем формальность, однако воспроизводство демократических ценностей и всей американской культуры оказывается вполне стабильным, поскольку дальнейшее проживание в стране гарантирует внедрение этих ценностей в сознание приезжих. Причем (и это важно) декларируемые ценности могут вовсе не соответствовать конкретной политике США – но разве мешает католической церкви тот факт, что довольно большая часть клира живет совсем не по евангельским правилам? Западные ценности – индивидуализм, стремление к самореализации и карьерному росту, а также система социальной защиты, позволяющая человеку не страшиться, что в старости некому будет подать кусок хлеба, – ведут к тому, что число детей в семьях составляет не более одного-двух, а первого ребенка заводят в 40 лет 77
Мы редко задумываемся о том, что вплоть до XX столетия решение завести детей было актом довольно прагматичным. Когда в 1909 году Д. Ллойд-Джордж принимал первый в истории бюджет, где были предусмотрены пенсионные расходы, многие отказывались от пенсий, считая их позором: ведь пенсии выдавались только тем, у кого не было ни детей, ни сбережений – принять пенсию в понимании общества означало согласиться с тем, что ты бездарно растратил свою жизнь. Менее чем за сто лет пенсии превратились в основной источник существования многих миллионов людей – и это при том, что затраты на них непосильным бременем ложатся на госбюджеты государств с развитой социальной системой.
[Закрыть] . Это не целибат, но в статистическом отношении довольно точный его аналог. Примечательно, что в первом поколении мигранты могут сохранять культурную привычку к большому числу детей, но их потомки ее уже утрачивают: идеология обращает их в свои ценности, и требуется вовлекать все новых мигрантов, чтобы избежать депопуляции.
Иммобилизм дарит мемам долгую жизнь, но в конечном счете подводит их на край гибели: мемплекс, сумевший привить своим носителям горячую любовь к традиционной культуре (т. е. к себе самому) и запрещающий менять даже самые незначительные детали их образа жизни, в итоге окажется менее успешным, чем те мемплексы, которые поощряли развитие экономики и техники: история колонизации Юго-Восточной Азии европейцами – прекрасное тому подтверждение. Тяга к научному познанию сама по себе не является паразитическим мемплексом, однако вполне может срастись с каким-нибудь агрессивным мемплексом – например, идеологией глобализации: культура потребления оказалась мощным ледоколом, взломавшим оболочки информационных капсул, в которых существовали члены традиционных обществ. Агрессивные мемы, связанные с индустриализацией и капиталистической экономикой, долгое время виделись позитивным началом, двигателем прогресса – однако сейчас мы все чаще осуждаем глобализацию и общество потребления и находим все новые факты, подтверждающие, что они могут не только не способствовать прогрессу, но и препятствовать ему. В целом мир приходит к пониманию того, что развитие экономики и культура потребления не являются сами по себе прогрессивными: они могут быть благом или злом – в зависимости от ситуации. Какое-то время индустриальная экономика давала странам, которые на нее ориентировались, и биологические преимущества (росла продолжительность жизни, снижалась смертность), и преимущества в научной сфере. Однако сейчас, превратившись в своего рода догму, западный путь развития становится консервативным: внешне он попрежнему поощряет развитие, но на самом деле это развитие может идти лишь по тем рельсам, которые были проложены едва ли не век назад.
Следуя кантианскому принципу, прогресс можно было бы определить как освобождение человека и общества от субъективности, обусловленное возрастающим пониманием законов реальности. Но что такое рост понимания? Многие из «объективных» представлений о мире и человеке подчинены концепциям, утверждающимся в нашем сознании не в силу их соответствия фактам, а просто в силу их привлекательности. Сужение рамок научного творчества, неприятие революционно новых идей и концепций, периодическое возникновение догматических теорий, претендующих на то, чтобы дать объяснение всем фактам из всех областей (таких, как марксизм или психоанализ), бюрократизация науки и подмена достижений формальной карьерой, отчаянное сопротивление любым попыткам междисциплинарного синтеза даже между близкими областями говорят о том, что и научный прогресс – во многом процесс меметический. Другое дело, что задача подлинного ученого в том и состоит, чтобы победить мемы с их собственными, противоположными познанию задачами.
Конечно, история науки показывает: как ни препятствуй открытию законов природы, они все равно будут сделаны и обнародованы – церковь могла сжечь Джордано Бруно и заставить отречься Галилея, но не могла помешать их последователям экспериментально доказать их правоту. Догматические, лженаучные мемы в точных и естественно-научных областях имеют относительно мало возможностей задавить подлинно научные открытия, поскольку всегда есть возможность установить истину при помощи эксперимента. Вот почему развитие науки и техники в известной степени предрешено: невозможно представить цивилизацию, осваивающую космос и при этом не знающую электричества, или капиталистическую империю, не знающую парового двигателя. Принятие научных истин выгодно с прагматической стороны: возможно, китайская средневековая математика была более изящна, нежели современная ей европейская механика, однако создать огнестрельное оружие она не позволила. Даже самая твердолобая догма вынуждена отступать перед практической пользой: так, в СССР в сталинский период кибернетика считалась лженаукой, однако взгляд пришлось пересмотреть, когда выяснилось, что роботизированные устройства могут быть использованы в военных целях. А вот с гуманитарными науками дело обстоит иначе: в массе своей они не дают никаких практических преимуществ, а в большинстве из них невозможна даже постановка эксперимента. Вот почему именно там то и дело наблюдается засилье догматических концепций, а аргументы зачастую опираются не на факты, а на пристрастия дискутирующих сторон.
При том что проверить истинность той или иной гуманитарной концепции возможности мало, многие из них обладают достаточно большой привлекательностью для широких масс, что сближает их с религиями. В секулярную эпоху «универсальные» гуманитарные концепции, которые установили собственную систему координат в политике, социологии, истории и даже в обыденной жизни, сумели дать иллюзорные ответы на волнующие людей проблемы. Социализм, коммунизм, националистические конструкты вроде фашизма стали настоящими вселенскими идеологиями секулярного века, так же, как религии нового типа, они легко перешагивают национальные границы и даже нередко границы религиозные (что говорит об их высокой конкурентоспособности по сравнению с религиями): социализм стал идеологией как Христианско-демократического союза Германии, так и Партии арабского социалистического возрождения. Конечно, агрессивные националистические идеологии вроде гитлеровского фашизма не могут продержаться в общественном сознании сколько-нибудь долго – но объяснение их недолговечности, увы, далеко от морального: дело не в том, что они ужасны и бесчеловечны, а в том, что они негибки, не оценивают ситуацию реалистично и ведут к конфронтации со всем миром; они требуют от носителя слишком много и слишком мало дают ему взамен. Однако тот факт, что тоталитарные идеологии продолжают процветать даже несмотря на их повсеместный запрет, говорит об их высокой привлекательности: это своего рода «политические религии» (согласно терминологии Ханса Майера 88
Maier H., Jodi B. Totalitarianism and Political Religions. V. 1. Abingdon; N.Y.: Rout ledge, 2004. P. 108.
[Закрыть] ) – они воспитывают у своих адептов эксклюзивизм и догматическое мышление, заставляют пропагандировать свои взгляды и ненавидеть инакомыслящих, верить в то, что приверженность идеологии способна радикально реформировать мир, построив «царство Божие на земле». Но относится ли все это лишь к радикальным политическим учениям? Увы, нет: точно то же самое можно сказать о любых из них. Возможно, либеральная идеология и является самой совершенной из всех существующих, но и ее сходство с религиозными доктринами вполне очевидно: она стремится к собственному распространению, заставляя западные страны насаждать ее в странах третьего мира – хотя бы даже и путем интервенции. Другое дело, что, подобно мировым религиям, она всетаки чаще полагается на пряник, а не на кнут, прибегая к доброжелательной улыбке христианина и великому состраданию буддиста.
Более того, попытки выяснить, почему в определенный исторический момент те или иные политические идеологии начинают доминировать, а другие сходят со сцены, в значительной степени оказываются бесплодны. Как в случае с религиозными мемплексами, успех идеологий может объясняться их пользой для сообщества, их исповедующего, а может – их привлекательностью; отличить одно от другого зачастую почти невозможно. Вот пример: современные историки обычно объясняют крах советского социализма тем, что это учение было менее целесообразным, чем либеральный капитализм: так, советская идеология искажала представление о человеке, изображала граждан СССР лишенными прагматизма и жажды преуспеяния альтруистами; поддерживаемая этой идеологией плановая экономика закончила тем, что привела страну в тупик зависимости от нефтедолларов. При этом исследователи мало внимания обращают на важный факт: фиаско советской системы было едва ли не в большей степени поражением государственной пропаганды. В СССР не сумели создать столь же привлекательного образа style of life, как американский: советская культура звала к борьбе и делала акцент на жизненных трудностях – нынешнее поколение россиян, например, часто задается вопросом: почему советские мультфильмы, при всем художественном совершенстве, так безысходно печальны? Я рискну утверждать, что советский социализм пал прежде всего жертвой собственной непривлекательности, нежели экономической и социальной нецелесообразности.
Сходство политических доктрин с религиозными порождено теми же процессами конвергенции, о которых я говорил в четвертой главе: есть ограниченное количество качеств, обладая которыми, мемплекс может стать триумфатором. На своем пути к превращению во «вселенское» учение он будет пользоваться всеми ими, стараясь закрепиться в сознании людей как догма. При этом практически любая политическая доктрина, подобно религии, рано или поздно вступит в противоречие с развитием науки, поскольку политическая идеология подразумевает догму, а не подлинный прогресс: все издержки политкорректности, стремление понравиться как можно большему числу потенциальных сторонников, что приводит к сглаживанию острых углов – вплоть до затушевывания любых, даже самых невинных фактов, которые, например, свидетельствуют об интеллектуальном неравенстве людей, – все это симптомы неизбежного конфликта интересов человека и его идеологии.
Много веков назад политика возникла в античных полисах как инструмент повышения выживаемости сообщества: люди лишь стремились решать свои житейские, насущные проблемы. Очень показательно, что современные политические учения уже не направлены на решение подобных проблем, а увлекают к фактически иллюзорным целям вроде благоденствия всех людей на планете. Вектор развития политических идеологий оказался таким же, как и у религиозных учений: наиболее приспособленные стремятся к собственному выживанию, а вовсе не к выживанию сообществ их носителей. Вероятно, национализм несколько менее далек от «идеальной» идеологии, направленной прежде всего на выживание своих носителей – то, что он уступил место более успешным вселенским идеологиям вроде социализма или либерализма, которые могут иметь потенциально неограниченную аудиторию, говорит само за себя.
Каким же должно быть действительно полезное для общества политическое учение? Я не знаю ответа на этот вопрос, но могу высказать одно соображение – ему следует быть в хорошем смысле слова оппортунистическим: люди, разделяющие те или иные идеи, должны быть готовы отказаться от них, если выяснится, что их реализация ведет к исчезновению сообщества или что они строятся не на рациональном мышлении, а на психологически привлекательных «приманках». Нет никаких сомнений, что сплошь и рядом трудно отличить одного от другого – вот почему нельзя торопиться претворять в жизнь те или иные замыслы, базирующиеся на «достоверных» фактах. Еще несколько десятилетий назад даже самые просвещенные психиатры искренне верили в то, что гомосексуализм – болезнь, которую можно и нужно лечить, а большинство политиков и в наше время убеждены, что знают, как сделать мир лучше, пролив малую толику крови в качестве платы за благоденствие тех, кто останется в живых.
У Леонида Андреева есть рассказ о черте, которому наскучило творить зло и который обратился к священнику, чтобы тот научил его делать добро. Священник взялся ему помочь, но так ничему не выучил, поскольку у черта не было врожденного чувства добра и, механически выполняя заповеди, он лишь вредил окружающим. Умирая, священник оставил черту толстенную тетрадь, где постарался перечислить, как действовать в любых возможных ситуациях; черт сел над тетрадью и заплакал, потому что правила, оставленные ему добрым священником, противоречили одно другому. Все мы ежедневно оказываемся в положении этого черта: мы следуем догматическим правилам, которые навязывает нам культура, и принимаем их за проявления своей свободной воли и действия, продиктованные рассудком. Нам чертовски трудно отличить добро от зла, но мы постоянно должны этим заниматься.
Возможно, отсылка к старой максиме о том, что лишь сомнение есть основа познания, покажется очевидной и неоригинальной – но это единственное, что можно сказать о познании действительно достоверно. Идолы Ф. Бэкона продолжают оказывать влияние на наше представление о мире – и меметика продемонстрировала, что в действительности эти идолы отнюдь не статичные и безучастные наблюдатели: они сражаются за место в нашем сознании, они хотят жить настолько, что готовы конструировать для нас целые иллюзорные миры. И это хороший повод, чтобы раз и навсегда отбросить все, в чем мы уверены, все, что мы считаем своим credo. Ни одна идеология не достойна того, чтобы в нее верить, – и только постоянно подвергая сомнению не только пути достижения целей, но и сами цели, можно действительно заслужить звание человека разумного.