355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Илья Масодов » Черти » Текст книги (страница 2)
Черти
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 07:20

Текст книги "Черти"


Автор книги: Илья Масодов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 12 страниц)

Клава не помнила, сколько дней она жила у Барановых, предшествующее времяисчисление отодвинулось для нее за пределы восприятия, единственные часы стояли в доме новых хозяев, солнце лишь смутно напоминало о себе иногда лучом, забытым на полу возле щели в заколоченном окне, вместо него Клава измеряла теперь путь своей жизни промежутками между истязаниями, где-то между ними и густым, мучительным забытьем сна, она, наверное, и жила теперь, сама все меньше и меньше веря в реальность собственной жизни. В какой-то день Клава попыталась бежать, просто вдруг ощутила себя одной в том месте, где была, и сразу бросилась в наружные двери, через провонявший мусором двор, на улицу, и там Евдокия настигла ее, схватила рукой сзади за платье, свалила с ног, поволокла назад, в паучье логово. Клава истошно орала, звала на помощь, кажется, на улице были даже какие-то прохожие, но никто не помог ей. Евдокия затащила Клаву в дом, заперла в комнате, а потом пришел Василий, больно взял Клаву за руку, бросил на кровать, задрал платье и так изнасиловал, что она вовсе не могла потом сидеть, и долго плакала, лежа на боку, поджав ноги и кусая пальцы на руках, вывернутый задний проход рвало тупым крюком, трусики постоянно были мокрыми от натекающей крови, тело мелко, противно дрожало, и Клава шепчущим плачем проклинала своих мучителей, проклинала их так, что если бы сбылось хоть одно ее проклятие, Барановы стали бы существами тысячелетних легенд, и ледяной пот рассказчика предварял бы историю их жизни до скончания человеческих дней, до скончания мира.

Клава ненавидела Барановых, ненавидела Гражданскую войну, ненавидела свою собственную прямую кишку, которая из забываемого второстепенного органа превратилась теперь в место ее общения с ужасом, с болью, превратилась в дверь, через которую внутрь Клавиного тела проникало то отвратительно толстое, грубое, твердое, что проросло из вонючих Барановских чрев, Евдокия называла это елдой, злое это слово Клава никогда раньше не слышала, но теперь оно прочно вошло в ее жизнь. Елды у Барановых были огромные, как кукурузные початки, Клава видела, как они вырастали прямо на глазах, вылезали из складчатой кожи, прогибаясь кверху лобастыми балдами, лучше было бы ей их вовсе не видеть, потому что совершенно невозможным казалось тогда вместить их себе вовнутрь, однако Барановы любили показывать Клаве елды, чтобы напугать ее перед насилием, и она на самом деле не могла к ним привыкнуть, пугалась каждый раз заново, рвалась в сторону, но силы были не равны, и опять елда входила в нее, как камень, казалось, ей нет конца и сейчас она проткнет Клаву насквозь, дойдет до легких, так что нечем станет дышать, но это было еще не самое ужасное, проникновение елды, самое ужасное наступало потом, и в предчувствии этого Клаву всегда трясло, именно от этого предчувствия она плакала, наклоненная вниз лицом, жалобно просила пощады, хотя каждый раз это было напрасно, самое ужасное, нестерпимое, наступало, когда елда начинала драть, ходить, как тяжелый жернов, каменным колесом бить Клаву в раскрытый живот, тогда в Клаве не оставалось ни единого чувства, ни единой мысли больше, кроме мучения, она даже переставала плакать и только могла щеняче взвизгивать, не помня себя от ужаса, сожмурившись, она превращалась тогда в одно ожидание – когда это кончится, когда это кончится, когда это кончится.

А кончилось все внезапно и жестоко.

Однажды в сумерках Барановы ушли из дому, взяв с собой оружие. Такое случалось нередко, и Клава догадывалась, что они ходят грабить господские дома и убивать людей. Но на этот раз вместе с наглухо завязанными мешками Василий принес на плече мальчика лет восьми, который весь был в крови, одежда на нем была разорвана, он плакал, руки его скручены были веревкой. Едва Клава увидела его, она поняла, что конец Барановых близок. Откуда появилось в ней это предчувствие, Клава не могла объяснить. Мальчика изнасиловали прямо при ней, на той же кровати, где неоднократно насиловали саму Клаву. Потом его отнесли в погреб, раздели и напороли голой спиной на торчащий из стены гвоздь. На кровати мальчик пронзительно орал, а в погребе надорвался и затих, вися на гвозде. Потом Василий взял железный лом и пошел к нему, Клава заранее поняла, что сейчас сделает Василий, она хотела убежать из погреба, но Евдокия держала ее за волосы, тогда Клава просто закрыла рукой глаза. Она ожидала, что мальчик опять закричит, но в погребе слышно было только, как натужно сопят Барановы, отец и сын. Косой Никита не присутствовал на расправе, он по причине увечья не мог спускаться по крутой лестнице в преисподнюю. Постояв в тишине, Клава отняла руку от лица, и тут как раз Василий, до того, видно, примерявшийся, с размаху ударил мальчика ломом по голове. Железка встряла в лицо мальчика с тыквенным звуком, к которому примешался еще гадкий хруст, тело ребенка дернулось на стене, мелко протряслось и замерло. Выдрав лом из детского лица, Василий ударил еще раз, второй удар сломал мальчику скулу и рот, из которого что-то темное потекло на рубашку. Тогда Василий размахнулся сбоку и косящим ударом разорвал своей жертве живот, со слабым звуком вышел оттуда воздух, будто мальчик был не настоящий, а надутый, как резиновая уточка, какую Клаве подарил когда-то отец.

– Ну, гаденыш, – процедил Баранов-старший. – Теперича уж не побегаешь, не поснуешь.

Он достал из-за пояса нож и набросился на мальчика, резать, полосовать безжизненное, надрубленное тело. Василий от наступившей скуки двинул еще ломом по стене погреба, выбив на ней заметную щербину. Отпущенная Евдокией Клава стояла у лестницы, ни живая, ни мертвая, не смея двинуться и ожидая, когда уже начнут убивать ее. Василий мутно глянул на нее и с коротким звяканьем бросил лом на пол. Клава поняла, что убивать не будут, будут только насиловать, и прямая кишка ответила этой мысли болезненным, судорожным сокращением, будто попыталась втянуться куда-то внутрь живота.

Через два дня пришел Комиссар. Он появился вроде бы ни с того ни с сего, как бы случайно забрел в провонявшую клетку двора. Одет он был в куртку из черной полированной кожи, плохо начищенные, но без дыр, сапоги, штаны с галифе, на поясе у него была кобура, а в кобуре – револьвер, чем-то похожий на него самого, черный и полированный, волосы у Комиссара росли смоляные, кучерявые, небрежно падавшие на шею, и еще он носил пенсне, в котором треснуло одно стекло, и еще рот его, слегка скалясь, выражал презрение. Он вошел с этим презрением, и сразу понравился Клаве – взгляд холодных, прищуренных глаз из-за стеклышек пенсне, небрежная, словно забытая под скривленной нижней губой, бородка, манера откидывать голову назад, он понравился Клаве, хотя на лацкане куртки у него прикреплена была алая звезда, – он был красный. Усевшись на табурет, Комиссар закурил папироску, небрежно держа ее губами, вынул револьвер и положил его перед собой на стол, потому что револьвер в кобуре мешал ему сидеть. Барановы сели напротив него, тоже закурили. Разговор продолжался недолго, после чего Василий резко встал, и Комиссар вдруг выстрелил в него, невесть когда успел он взять со стола оружие, первая пуля ударила в широкую, вздувшуюся грудь Василия, вторая шлепнула ему в живот, Василий охнул и осел на табурет, ударившись всем весом в деревянную плоскость сидения, так что ножки хрустнули, но Василий не стал задерживаться в сидячем положении – он рухнул куда-то в сторону, как-то неловко, суетливо подскочил Семен Баранов, толкнулся к стене, ударился о нее головой и упал от стены навзничь, с размахом дав плечом по столу, сполз вниз, а когда он сползал, Клава успела заметить темную, полную крови дыру у него посередине лба, будто в той стене, о которую ушибся Семен, как раз в том самом месте торчал тот самый гвоздь, на котором висел голый мальчишка с вывалившимися кишками, а в тех кишках уже, как знала Клава, поселились писклявые крысы. Потом Комиссар резко повернулся на табурете и выстрелил в Косого Никиту, что странной причудой бытия наползал на его спину из прихожей, куда именно пуля попала Никите, Клава не поняла, но инвалид сразу замертво, с каким-то молчаливым наслаждением, повалился, стукнув костылем, железная рука его сгребла половую тряпку от дверей и так, с тряпкой в руке, Никита и умер, а Клава забралась с ногами на стоявший в коридоре сундук, прижав к груди руки. Комиссар встал, медленно подошел к Никите и, не целясь, выстрелил ему в плечо. Пуля с кровью дернула тело, но так просто, что ясно стало – Никита уже не живой. Комиссар посмотрел на Клаву, словно выбирая на ней место, куда выстрелить, чтобы не тратить попусту пуль, однако потом будто передумал и прошел на кухню, ища Евдокию, на кухне же никого уже не было, потому что Евдокия спряталась в погреб, а двери туда Комиссар не мог найти. Он некоторое время стоял у печки, глядя на место, где некогда жили и ели Барановы, потом к нему пришла Клава и показала ему кладовку и дверь в погреб, он размозжил выстрелами замок на той двери и пробил ее вниз ударом ноги, по лестнице, навстречу свету, сразу метнулась Евдокия, самая стремительная в доме Барановых, вооруженная окладистым топором, прыжок ее подобен был удару худой черной молнии, но пули оказались быстрее, они остановили Евдокию на последних ступеньках лестницы, и она повисла на грани земли, между жизнью и смертью, узловатая рука ее упорно стискивала топорище, водянистые, отцветшие глаза матери всех Барановых глядели на Комиссара, как незабудочные глаза травы, пули одна за другой входили в нее, а она все висела над квадратной дырой в бездну, и Клава уже испугалась было, что Евдокия бессмертна. Внезапно тело Барановой сорвалось и упало вниз, в сырую космическую темноту. Комиссар вернул револьвер в кобуру, вынул папироску из губ, загасил ее о кухонный стол и бросил, за Евдокией вслед, в преисподнюю. Клава сглотнула и поглядела вслед за провалившейся Евдокией вниз, ничего не смогла рассмотреть, но откуда-то уверилась, что с Барановыми теперь покончено навсегда.

Комиссар повернулся к ней, взгляд его холодных, хищных глаз ударил Клаве прямо в сердце. Совсем близко увидела она существо с того света, нет, собственную смерть, всего в двух шагах от себя. Несколько мгновений Комиссар смотрел в глаза Клавы, несколько мгновений смерть решала, не погасить ли ее, как обычную керосинку, навсегда. Впервые за всю свою жизнь Клава осознала тогда огромную вечность, что ждет ее по ту сторону бытия, все внутри нее сжалось, в оглушительной тишине опустилась она коленями на грязный пол и померещился ей густой луг, заваленный желтыми одуванчиками, душный, знойный их запах, а потом тяжелая, предгрозовая сила завалила Клаву в обморок, под самые сапоги смерти.

Очнулась она ночью, на том же месте. Комиссара уже не было, он исчез в неведомое, откуда пришел. Клава поела позавчерашнего супа с хлебом и пошла из дому во двор. Барановы лежали там же, где их побили пули, только Клаве показалось, что они медленно сползаются друг к другу, будто для совещания, что им теперь, мертвым, делать на земле. Поверх стола все еще горела керосинка. По полу была разлита кровь. Клава взяла со стола кухонный нож и завернула его в полотенце, каким Евдокия раньше накрывала чугунок с ужином. Мухи ползали в керосиновом свете по огромным трупам, жужжа и подлетая, словно никак не могли выбрать себе места. Осторожно, крадучись, чтобы не хозяева не услышали, Клава выбралась на крыльцо. Во дворе было темно до слепоты, пахло мочой и гнилой водой из дождевого бака. Клава прислушалась. Из дома Барановых не доносилось ни звука. Клава бросилась бежать.

Ночь мироздания

Скоро она очутилась на вокзальной площади. Ямы, оставленные снарядами, по-прежнему зияли посреди мостовой, но обугленных чучел больше не было, их убрали, отволокли куда-то подальше. Клава принялась бродить по краям воронок в поисках маленьких вещей, может быть оставшихся от ее сестры и матери. На площади светило два желтых фонаря, над крышей здания висел в черном безветрии усыпанного звездами неба красный флаг. Собственно, на площади находились вроде бы какие-то люди, но взгляд Клавы без задержки скользнул по их лицам и телам, она никак не могла понять, люди это или кто. Она встала на краю ямы и глядела вниз, на дно, заваленное обожженными обломками разбитого взрывом камня. Ночь была безветренна и тиха. Существа, похожие на людей, кто бы они ни были, негромко разговаривали где-то в стороне от Клавы. Полное звездами небо простиралось над ее головой, у фонарей роились мотыльки. Нельзя сказать, что Клава о чем-нибудь думала, стоя над ямой, она скорее странно спала, стоя, с открытыми глазами, ей так хорошо было забыться на свободе. Огромный мир вокруг нее стал совокупностью звезд, бескрайних лесов и полей, куда можно было идти, не останавливаясь, сколько захочешь, потому что иго Барановых кончилось.

Клава пробыла на краю ямы около часа, а потом пошла к дому Марии Дмитриевны. Улицы пролегали в совершенной темноте, фонари не светили на столбах, и Клаве почему-то показалось, что они высохли в пыль, как отцветшие бутоны. Клава прошла вдоль ограды парка. Сирени уже не было, насыщено, словно выходящие пузырьки минеральной воды, стрекотали в кустах сверчки. Вот и дом. В одном из окон тускло горела керосинка, это было Танино окно. Сердце Клавы радостно забилось. Конечно, Таня пишет свой дневник за низеньким столиком, обсыпанном лепестками стоящих в кувшинчике цветов. Значит, они все-таки не уехали, не оставили Клаву одну. Она бросилась через улицу, дверь была открыта, по лестнице вверх, на второй этаж. Запыхавшись, Клава остановилась перед комнатой сестры и тихонько постучалась. За дверью скрипнули половицы, она разомкнулась и Клава увидела по ту сторону порога незнакомого усатого мужчину, в мятых брюках, по пояс голого. Мужчина сощурил близорукие глаза, привыкая к темноте коридора. Дышал он сипло и отрывисто.

– Тут Капитоновы живут, – прошептала Клава. – И Орешниковы.

– Жили, – тоже шепотом поправил ее усатый. – Теперь здесь коммунальная квартира.

– Что?

– Общее жилище. Для рабочих людей.

– А где же Орешниковы?

– Не знаю, наверное, с белыми убежали. А ты кто будешь?

– Я Орешникова, Клава.

– Входи, Клава, попей чаю, – мужчина немного отступил от двери, приглашая Клаву переступить порог.

– Спасибо, я, наверное, пойду, – потупилась Клава. Она не хотела больше никуда заходить. Глаза ее машинально прошли по выпяченной ширинке штанов незнакомца, пытаясь заранее оценить потенциальное напряжение боли, анальное отверстие тоскливо заныло.

– Да куда же ты пойдешь? – удивился мужчина. – Уехали ведь твои Орешниковы.

– У меня еще тетя есть, Ирина Павловна, – прошептала Клава, легонько пятясь. В общем-то это была правда, только тетя Клавина жила не в этом городе, а в Нижнем Новгороде, да может статься, уже и не жила, потому что последний раз Клава видела ее лет пять назад.

– Врешь, – весело сказал усатый. – Была бы у тебя тетя, не ходила бы ты ночью по городу. Тебе нельзя ночью ходить, – лицо усатого сделалось серьезным. – Заходи, не бойся, я тебя не съем. Я не ем хорошеньких девочек.

Клава застыла в нерешительности. Мужчина по ту сторону порога почесал плечо и ободряюще кивнул Клаве. Она вздохнула и почему-то вошла. В комнате все было по-прежнему, мебель стояла на тех же местах, даже Танин кувшинчик все еще был на столе, только пустой, без цветов. Около него как раз и светила керосинка, и лежала раскрытая книга с карандашом поперек страницы. На подоконнике разбросаны были газеты, а также располагались дымящийся чайник и блюдце с сухарями.

– Садись на кровать, – пригласил Клаву усатый. – Стул-то один только.

Он поставил на подушку сухариное блюдце и налил чаю в граненый стакан на металлическом подстаканнике. Клава взяла стакан и опустила его рядом с собой на кровать, придерживая за ручку.

– Пора представиться, – улыбнулся усатый, оседлав стул и обхватив его спинку руками. – Меня зовут Павел Максимович. А что это у тебя там, в полотенце?

– Ничего, – огрызнулась Клава, подгребая сверток поближе. – Просто полотенце.

– Тайна? – спросил Павел Максимович, и глаза его сверкнули в темноте. – Мир полон тайн.

Вместо ответа Клава взяла стакан обеими руками и коснулась губами палящей кирпичной жидкости. Чай обжег ей горло и живот, но боль эта была сладостна Клаве, так сладостна, что она сожмурилась, словно кошка, которую чешут за ухом, она сожмурилась и наклонилась немного вперед, то дуя, то совершая глоток, в чае не было сахара, но был огонь, воспламеняющий душу, поднимающийся на поверхность лица из глубины глаз, огонь будущего, того, которого Клава никогда не знала раньше, однако теперь оно было здесь, стены ночи расходились вокруг, усыпанные цветами звезд, как стены разломившейся сырым, червивым хлебом земли. Клава почти полностью опустила веки, погрузившись сама в себя, она пыталась понять, чем занимается теперь ее страх перед бездонной темнотой этой великой ночи, ведь то была не просто ночь – ночью мироздания могла бы назваться она, ночью Вселенной. «Что же появилось во мне», – не могла отыскать Клава, глотая космический чай из стакана с железным подстаканником, металлическая форма которого казалась Клаве такой удивительной и невиданной, будто созданной в ином мире, где даже время течет не так. Она поставила стакан на пол и легла животом на кровать, вытянув ноги, согнув руки в локтях на подушке под щекой, так легла она и стала смотреть на Павла Максимовича, неподвижно сидевшего на стуле вполоборота к ней, он неудобно склонился к раскрытой на столе книге, продолжая обнимать руками стул, и Клаве захотелось вдруг испытать боль от Павла Максимовича и насладиться этой болью, ноги ее чуть расползлись в стороны, чтобы облегчить ему проникновение вглубь Клавиного тела, прямая кишка расслабилась, боль, толстая, рвотная боль – вот что нужно было сейчас Клаве, она стиснула зубы, проглотив слюну. «Ляг на меня», – подумала Клава.

Но Павел Максимович не чувствовал Клавиного желания, он тоже в своем роде отстранился, взгляд его покоился на желтой странице, по которой ползло маленькое ночное насекомое, он не видел карандаша, лежавшего поперек его зрения, зрачки его не двигались вслед течению строк, он уже знал все, что написано было в той книге, и ему не нужно было снова ее читать. Значение слов складывалось глазах его уже само по себе, охватывало все новые стороны бытия, переходя от одного цвета жизни к другому, Павел Максимович повсюду обнаруживал подобное, те же, будто с детства знакомые ему, черты позабытого лица, он узнавал их, простые и прекрасные, и радовался, словно ребенок, после долгой разлуки вновь встретивший свою родную мать.

– Солнце, – забормотал Павел Максимович, повернув взор свой вовнутрь оконного колодца, зияющая чернота которого неприкрыта была никакой занавеской. – Огромный огонь мира. Скоро мы придем к тебе. Дай нам только немного времени. Дай нам только вылечить все болезни, убить всяческую скорбь, и мы придем к тебе. Мы станем такими же, как ты, которое и ночью горит по другую сторону земли. Мы станем такими же, как ты, которое светит на огромное расстояние, не заботясь о том, чтобы беречь для себя самого энергию жизни. Может быть, для этого нам придется умереть, но мы оставим после себя взошедшие живым золотом поля, и заводы, выплавляющие крепчайший металл, и люди будущего возьмут его и сделают себе крылья, чтобы прийти к тебе, солнце…

Слушая Павла Максимовича, Клава уснула. Сперва ей ничего не снилось, а потом приснилось, будто она вышла в коридор и встретила Таню, поднимавшуюся по лестнице с книгой в руке, вероятно, после чтения на лавочке в парке. Таня была очень бледна, и на лице ее был кровоточащий порез, узкий, словно по щеке провели острием ножа. Клава спросила сестру, что это, и та ответила, ах, пустяки, меня задела крыльями стрекоза, объяснение показалось естественным Клаве, ведь все стрекозы, – как полагала она в том сне, – с железными крыльями, тонкими, как бритвы, надо следить, чтобы, пролетая, ни одна из них не задела твоего лица, а то можно порезаться, однако все же что-то было с Таней не так, даже двигалась она как-то странно: с трудом, медленно шла она по лестнице вверх, рука ее мертвенно скользила перилом, не изменяя положения пальцев, Клава взяла Таню за рукав, сама не зная, чего хочет, книга выпала из руки сестры на деревянные тупеньки, глухо стукнув, Таня наклонилась за ней, и из волос ее посыпалась земля, рассыпающимися грязными комками, из которых прыснули мокрицы и серые почвенные тли. Клава закричала, там, во сне, силясь вырваться из наступившего снова кошмара, и очнулась, неудобно лежа боком у стены, с собственными волосами на лице и мерзким грязным платьем на теле, ткань того платья вся пропахла засохшей Клавиной мочой, и теплым, щекочущими каплями струившимся некогда по ее телу, потом живодеров Барановых. Клава с остервенением принялась рвать платье у себя на груди и животе, пока не изорвала его по швам. Только тогда она успокоилась, разбросав руки по кровати и устало дыша. Одними глазами Клава посмотрела в сторону Павла Максимовича, как и прежде, сидевшего за столом, они встретились глазами.

– Правильно, – сказал Павел Максимович с улыбкой. – Рви отжитое. А завтра я тебе новое куплю, – и снова принялся читать будущее по исчерченной простым карандашом книге.

Жажда испытать на себе насилие снова захлестнула Клаву, но так же стремительно прошла, оставив ее тело стыть в тени следующих, теперь уже бессвязных и скучных, снов.

Утром Павел Максимович, поев с Клавой сухарей, ушел на службу. Клава принялась было читать его книгу, но ничего не поняла в ней, так как книга была суха, как гимназический учебник, а предмет изучения – совершенно незнаком Клаве, так что она не могла понять, какой из всего написанного в книге мог бы выйти толк. Наконец она решила, что это, наверное, не простая книга, а что-то вроде псалтыря, в монотонном повторении фраз которого Клава тоже никогда не могла сыскать никакой ясно выраженной цели. Клава вспомнила преподавателя закона божьего в гимназии, сухого батюшку с медвяной бородой, чем-то походившего на козла, которого Женя и некоторые другие девочки называли Костыль, ну не Козлом же, в самом деле, его было называть, подумала Клава, она вспомнила занятия, которые вел Костыль, размеренные и скучные до невыносимости, вспомнила запах старых книг в классной комнате, пыльных Библий, поеденных червем, скрип плотных буроватых страниц, голос батюшки, занудный, блеющий, монотонное бубнение прилежных учениц, дребезжание мухи о стекло окна, шелест акаций во дворе гимназии, ах, подумала Клава, как тогда было хорошо, теперь уже никогда так хорошо не будет.

В отхожее место Клаве пришлось идти, надев на себя вместо изодранного платья то простое, желтоватое в цветочек, которое взял для нее у соседки Павел Максимович. Зато платье было чистое, и Клава надела его прямо на голое тело, всю остальную одежду она свернула комком и запихала под комод. Весь дом Марии Дмитриевны был теперь заселен новыми жильцами, за стенами ревели малые дети, отовсюду несло сгоревшей кашей, в прихожей какой-то полуголый старик чистил туфли и курил сигаретку, сочащуюся непроницаемым сизым дымом, возле него лежала кошка, растянувшись в луче солнца, только это был не Мурзик, а что-то рыжее и тощее. Туалет больше не закрывался, потому что на двери его сломали замок. Однако даже в незапертую дверь Клава войти не могла, потому что перед ней был мальчишка, примерно такого же возраста как она сама, вихрастый, босой, он просто стоял у стены, как будто туалет – это и было то место, возле которого обязательно нужно торчать.

– Ты что тут делаешь? – спросила его Клава.

– Ничего. А тебе чего?

– А ты как думаешь?

– Небось ссать хочешь, – ухмыльнулся мальчишка. – Так и скажи. Или ты еще чего хочешь?

– По морде я тебе дать хочу, – зло сказала Клава. Мальчишка был хилый, если двинуть ему в пузо, оценила Клава, можно победить.

– Чего? – пропел мальчишка.

– А ну, покажи, – вдруг сказала Клава, хватив его пятерней в штаны. В руку ей попало что-то непонятное, как завернутые в мешочек грибы, – что у тебя за елда.

Мальчишка так опешил, что не мог вымолвить и слова.

– Хочешь, возьми у меня потрогай, – спокойно предложила Клава, приблизившись и прижав онемевшего мальчишку к стене. – У меня все не так, – назидательно добавила она, – у меня по-другому.

Так они трогали друг друга, стоя у подернутой поломанной двери в маленький зловонный мир, Клава запустила руку пригоршней мальчишке в штаны, а он тискал ее под платьем, Клава даже ноги немного раздвинула, чувствуя, как колотится его сердце, как у схваченного с пола котенка. В лицо мальчишке Клава не смотрела, не хотела смотреть, к тому же у него дурно пахло изо рта, он никогда, видно, не чистил зубов, интересно было только, какая же у него недоразвитая елда, точно не созревший еще плод. Клава отстранилась от мальчишки только когда в коридоре скрипнула отворяющаяся дверь в одну из комнат.

– Пошли на чердак, – сказала она шепотом. И, скривив губы, добавила гадкое слово, что часто произносили Барановы: – Потеребимся.

– А может, ты мне и не нравишься? – как-то внезапно резко и нагло выпалил охрипшим шепотом мальчишка.

– Это не важно, – равнодушно сказала Клава, убрав волосы с одной щеки за ухо и чуть повернув лицо. Она знала, что у нее красивая шея.

На чердаке было светло от солнца, пробравшего сюда сквозь голубиные окошки. На протянутых от стены к стене веревках сушилось множество белья. Клава бывала раньше тут вместе с Таней, она знала одно укромное место, за пыльным комодом, где хранился старый хозяйственный инструмент. Там они с мальчишкой, которого, как выяснилось, звали Петькой, и занялись любовью, он обеими руками влез Клаве под платье, она стащила с него штаны, прижавшись друг к другу, они целовались. Петьку трясло, то ли от страха, то ли от стыда. Клаве противно было, что мальчишка дрожит, в ней проснулась какая-то неведомая раньше жестокость, один раз он даже коротко вскрикнул, так сильно потянула она его за гениталии. Все продолжалось очень недолго, Петька вскоре неловко дернулся и Клава почувствовала, что в руке у нее оказалось что-то мокрое и липкое. Она поднесла поднесла руку к носу, и тут ее начал душить невыносимый смех. Судорожно трясясь, Клава оттолкнула от себя Петьку и села за комодом на пол, обмоченную мальчишкой руку она прижала предплечьем к глазам, брезгливо растопырив пальцы, а другой схватилась за живот, так бешено, так измождающе не смеялась она прежде еще никогда.

– Чего ты, чего ты, дура? – забормотал Петька, натянув штаны и не ведая, бежать ему или остаться.

– Ой, не могу, – сквозь смех простонала Клава. – Ой, умру сейчас.

– Да заткнись ты, дура чертова, – шикнул Петька. – Ну че тя расперло?

– Вот это, – показала Клава ему растопыренную ладонь мокрой руки, – то же самое. Пахнет точно так же…

Новый приступ смеха привалил ее к комоду она затряслась с новой силой. Все вокруг множилось за пеленой выступивших на Клавиных глазах слез.

– Как… как голубь накакал… – еле выдавила из себя она.

– Да пошла ты, поганка! – зло взвизгнул Петька. – Ишь ты, падло!

– Как голубь, – не унималась Клава. – Ляп и все. Ляп…

Зажмурившись, она заколотилась под стеной и не могла больше говорить.

Петька, подскочив, схватил ее за волосы, она его, он не удержался и повалился на колени. Несмотря на худобу он был сильнее Клавы и сразу подмял ее под себя, прижал к полу. Клава мазнула мокрой ладонью ему по роже. Петька, сморщась, стал плеваться.

– Что, не нравится? – поинтересовалась Клава. – Это ж твое.

Отплевавшись, Петька не знал, что ему делать с Клавой дальше. Неожиданно она улыбнулась ему, и Петькина злость сразу куда-то ушла.

– Волосы отпусти, больно, – попросила Клава.

– А ты станешь еще обзываться?

– Захочу – и стану, – своевольно ответила Клава. – А волосы ты отпусти.

– Пока не скажешь, что больше обзываться не станешь, не отпущу.

– Не отпустишь, так я с тобой больше на чердак не пойду.

– И очень надо, – брезгливо произнес Петька. Но отпустил.

С тех пор Клава осталась жить у Павла Максимовича, а с Петькой они подружились, и стали часто лазить на чердак, чтобы тискаться за комодом, кроме того, Петька научил Клаву делать кораблики из старых газет и бить на крыше гайками из рогатки голубей, ведь Клава совершенно озверела, и голубей ей было больше не жаль. У Петьки была мать, тощая, с бельмом в глазу, и еще она беспрерывно кашляла, иногда даже кровью, а отца у Петьки не было – он воевал с белыми неизвестно где. В глубине души Клава надеялась, что ее собственный отец встретится где-нибудь на войне с отцом Петьки, точно таким же, как его сын, только постарше, с усами, как у Павла Максимовича, и с винтовкой наперевес, и тогда Клавин отец вынет свой пистолет и пристрелит Петькиного отца, идущего на него в атаку, а потом перекрестится, потому что убить кого-нибудь – грех, и Клава тоже перекрестится, а Петьку отдадут в интернат, потому что мать его совсем умрет с горя.

Павел Максимович принес Клаве немного одежды, и даже гребешок, чтобы расчесывать волосы, еды, правда, у него почти не было, одни сухари да чай, но сердобольная соседка тетка Маргарита подкармливала его и Клаву супом и печеной картошкой, еще Клава ела набитых с Петькой из рогатки голубей, жареных на крыше над медной плошкой, полной ворованного керосина, она сама же их и ощипывала, привязанных за лапы к бечевке, иногда они были еще живые, трепыхались, глядели на Клаву бусинками глаз, сочились кровью, и это было лакомство – пососать из полумертвой птицы горячей, пьянящей крови, этому тоже научил ее Петька, а Клава научила его называть голубей цыплятами, это она сама придумала, чтобы было смешно.

Никто не замечал, чем Клава с Петькой занимались на вершинах домов, хотя иногда они бывали там и ночью, так красиво было гулять пустынными крышами, распугивая тени котов, под сияющими звездами, ходить босиком по нагретой дневным солнцем черепицей, вдыхать сверху запах цветов, еще растущих на балконах, так хорошо было растянуться порой на твердой плоскости, лицом вверх, и ничего не видеть, кроме созвездий и призрачной дороги в никуда. Клаве казалось тогда, что она настолько свободна, что может полететь, просто не очень еще хочет. Куда лететь, она, впрочем, уже знала: просто вверх, в космическую тьму, туда, где звезды станут больше. И еще Клава догадывалась, каких существ могла бы она встретить там, тех, чьи следы находила она в собственных снах. Одним из них был Комиссар.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю